Здесь магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Видишь, Егорушка, у нас с тобой по-черному топится, – сказала Аленка, обогревая руки. – Спасибо тебе, я бы совсем застыла…
– Ничего, побегала бы… Давай, Алена, ешь, – поторопил Егор, хмуря свои короткие сильные брови, и Аленка подумала, что вырастет Егорка, хорошим мужиком станет, Коля – тот другое дело, хилый, все покашливает, грудью слаб.
* * *
Попав на третий день в Зежск, Ефросинья первым делом направилась к Анисимову; она выбралась из дому еще затемно и в Зежске была уже к девяти утра, а в дверь дома Анисимова постучалась чуть позже и, увидев перед собой недовольное, припухшее ото сна лицо хозяина, испугалась, с занывшим сердцем попросилась войти. Анисимов сразу узнал ее; хотя ему и не хотелось, он тут же сделал приветливое лицо.
– Никак ты, Ефросинья Павловна, – сказал он удивленно. – Кто же это, думаю, стучит в такую рань, а это ты. Ну, заходи, заходи, гостям рады, тем более таким.
– Беда у меня, Родион Густавович, – Ефросинья тяжело и четко выговорила его отчество; от сочувственных его слов у нее задрожали губы.
– Входи, входи, не в дверях же рассказывать, – поторопил Анисимов, успевая зорко окинуть двор и окна чужих домов, не смотрит ли кто. Отступив, он пропустил Ефросинью, закрыл дверь.
Вышла Елизавета Андреевна и тревожно поздоровалась с Ефросиньей, предложила раздеться, усадила и стала расспрашивать о детях, о том, что делается в селе и как вообще живется, какие новости; Ефросинья устало и скупо отвечала.
– Подожди, Лиза, – остановил жену Анисимов, – дай человеку в себя прийти. Вот чаем напои, покорми с дороги…
– Спасибо, спасибо, ничего не надо. – Ефросинья вздохнула. – Вы уж меня простите, Ивана у меня, старшего, забрали. В Германию, знать, на работу, вот и пришла к тебе, Родион Густавович. Человек, думаю, свой, знает, вместе беду-горе мыкали, может, присоветует дело какое. С Захаром работал. Жалко парня, пропадет ни за что, квелый еще, шестнадцать годов всего.
Встретив взгляд жены, Анисимов отчужденно отвернулся и зашагал по комнате из угла в угол; ну это уж, видать, дело Макашина, думал он, а тот свою добычу так просто из когтей не выпустит. Да еще такую, столько лет рвался к ней, не станет ничего и слушать. А хорошо бы совершить акт милосердия, коронный номер на будущее. Разумеется, всякий там гуманизм – чушь, не в этом дело; раньше он бы и сам с не меньшим удовольствием разогнал дерюгинскую семейку; он верил в породу, и Макашин по своему прав: нечего жалеть, нужно избавляться от любой потенциальной враждебности; мы-то сами были слишком осторожны и, как следствие, потеряли Россию, развели всяких просветителей и демократов, как клопов в грязной избе, а нужно было просто вешать их, и вся недолга. Анисимов неожиданно вспомнил слова Захара о том, что если не он сам, Захар Дерюгин, так его сыновья вырастут и все на свои места расставят, и словно огонь ожег его изнутри. «Ну, где твои сыновья, Захар Дерюгин? – подумал он даже не с радостью, а с мудрым, жалостливым состраданием. – У меня их не было, у тебя трое и четвертая дочь, а какая сейчас между нами разница? Природа мудра, вот уже одного и нет, старшего… Как же его звали… ага, Иван, Ефросинья сказала, Ивана взяли. Ну вот сначала один, а потом и остальные исчезнут в этом огненном аду, вот и все надежды».
И все-таки, несмотря на все эти смягчающие и в общем-то тихие мысли, Анисимов не мог сейчас настроиться и искренне пожалеть Ефросинью, и даже не потому, что дело касалось сына Захара Дерюгина. Это было нечто большее, чем просто один человек; здесь на Анисимова пахнуло глубиной особой, не подвластной никакой его силе и храбрости, а сам Захар или его сын сейчас явились лишь напоминанием этой бесконечной глубины, дыхание которой, особенно после неожиданного появления Брюханова, заставляло его в холодном сыпучем поту просыпаться по ночам, вскакивать и затем чувствовать, как припадают назад к коже волосы.
Он и сейчас пережил нечто подобное, помедлил, подошел к столу; женщины все так же молча ждали, наблюдая за его быстрыми, нервными движениями.
– Ефросинья Павловна, – сказал Анисимов, успокаиваясь окончательно. – Понимаешь, мы с женой рады тебя видеть. Но что я могу сделать? Сама знаешь, я сам на виду, еще каким-то чудом немцы не трогают… но долго ли? Что я тебе могу посоветовать… идти к Макашину? Другого пути нет. Макашин, по-видимому, этим делом как раз и ведает. Нет, – повторил он, – другого пути, хотя Макашин Захару вовек враг. А может, и не стоит так убиваться, Ефросинья Павловна? – Анисимов подошел, тяжело опустился рядом с ней на стул, задумался. – Смотри, что делается… По таким сумасшедшим временам шестнадцать лет – взрослый срок, не сегодня-завтра все равно придется определяться. Там он хоть работать будет, жив останется, а в другом качестве ему только в полицию под пули идти, а?
Ефросинья молча слушала, глядя на Анисимова потемневшими, строгими глазами; она уже поняла, что настроен он плохо, против: Анисимов улыбался, но она знала, что это все притворство, и руки у нее совсем опустились. Может, и взаправду боится, подумала Ефросинья, был в коммунистах и начальником работал, а жив почему-то и на свободе, а Ивана взяли. К Макашину и в самом деле не пойдешь, от греха, как говорят, подальше.
– Как же так? – спросила Ефросинья беспомощно, перебегая взглядом с Анисимова на Елизавету Андреевну. – Свой же ребенок, у какой матери грудь не заболит…
– Немцы давно забирают молодежь на работы. – Анисимов вздохнул. – Туго, видно, приходится. А как у тебя остальные-то ребята?
– Колька с Егоркой остались, чего им, малы еще. – Ефросинья сцепила тяжелые руки на коленях. – А девку-то хотели взять, да Иван, когда вели, вступился, отбил. Вот она и убегла, а его схватили. А ее и след простыл, не знаю, что и думать. Может, где в поле застыла. – Она говорила все так же, не меняя тона; в последний момент она почему-то не сказала Анисимову правду, хотя твердо знала, что и он все равно ей не верит, как она ему больше не верила.
Елизавета Андреевна стала расспрашивать, кто из ее знакомых живет в Густищах, и болезненно раскрывала глаза, выслушивая скупые ответы Ефросиньи; Елизавета Андреевна тоже не знала, что посоветовать: она впервые понимала мужа и не видела возможности помочь хотя бы словом.
Выпив чашку крепкого горячего чая, предложенную хозяевами, Ефросинья вытерла губы, поблагодарила скупо и ушла; ее не удерживали; когда за нею закрылась дверь, Анисимовы долго молчали, затем Елизавета Андреевна, оставив на столе все, как было, легла на диван и раскрыла томик стихов Надсона в старом, дореволюционном издании; Анисимов же почувствовал сильнейшее желание как-нибудь встряхнуться, водка отпадала, нужно было какое-то другое, более сильное средство. И хотя раньше он старался не показываться на улицах, на этот раз он вышел побродить по городу; теперь, после встречи и разговора с Брюхановым, он имел право на это и даже был обязан время от времени им пользоваться. Немцев попадалось мало, встречались все больше настороженные, робкие, еще издали уступающие дорогу женщины и дети. Кто-то с ним издали почтительно поздоровался, он не заметил; он все ожидал, что его остановят, но и этого не случилось, и все-таки к вечеру он встретился с Макашиным. Мудрено было в таком городишке, как Зежск, пробродить почти весь день и не столкнуться с нужным человеком. Они не стали разговаривать на улице и скоро сидели у Макашина в его так называемой квартире из двух просторных светлых комнат, кухни и прихожей; старинный, мореного дуба, гарнитур, ковер на полу были из дорогих; высокий диван из резного дуба с мордами львов особенно бросался в глаза. «Стоящая работа», – определил Анисимов, подробно рассматривая свирепое выражение оскаленных деревянных зверей, на которых удобно покоилось широкое, обитое потершейся кожей сиденье.
– Ну что, Густавович, – спросил Макашин, сбрасывая на диван шинель и поверх тяжелый ремень с пистолетом, – какая тебя беда из дому вытряхнула?
– Какая беда! Не могу больше тараканом, воздуху не хватает.
– А, помнишь, я тебе говорил! – обрадовался Макашин.
– Говорил! Говорил! Из всех щелей лезут! Понимаешь, ко мне сегодня жена Дерюгина Захара приходила, за сына просила…
Зрачки Макашина стали холодными и колючими, он тщательно расчесал густые волосы перед огромным, чуть ли не в полстены зеркалом в затейливой резной, тоже мореного дуба, раме (Анисимов все время пытался припомнить, где видел это зеркало до войны), косо взглянул на плохо притворенную дверь, но закрывать ее не стал, передумал.
– Дальше, – бросил он Анисимову. – Ты в заступу ходоком? Зря. Он у меня в полиции, я его сразу отсортировал. За нападение на полицейских я его под расход подведу, никакой ему спасительной Германии.
– Ну, – откровенно поморщился Анисимов, – грубо, по-мужицки. Нашел спасительную! Я от тебя большего ожидал, Федор. Ты думаешь так Захару насолить? Грубо, плоско. Шлепнуть его, ну и что? А вот когда его на рудник куда-нибудь, да там перетряхнут в обратную сторону, вот где настоящая казнь. Для отца ничего нет страшнее, если его сын врагом станет… Под расход! Эка невидаль!
Анисимов старался говорить просто, понятно, приходится делать усилия и объяснять азбучные истины, да еще, убеждая, соглашаться с ними. «Узнай Лиза, опять скажет, что я мелок, – подумал он вместе с тем и о самом себе. – Ведь что тебе, казалось бы, теперь Захар Дерюгин, а тем более его семья; и самого Захара скорее всего черви точат, а в тебе все злость к нему живет, мучит тебя, мешает жить, наслаждаться своей властью». И Лиза не права, списав было его с лицевого счета; когда кое-что прояснилось, хорошо рассуждать, а было время и другое. Если не он Захара Дерюгина, так Захар его; здесь дело не в кровной мести, а просто в биологическом инстинкте самозащиты; есть же такие насекомые, которые поражают своих потенциальных врагов еще в яйце, и потом уже здорового развития потомства не бывает; человек, если разобраться, мало чем отличается. Почему он должен был считать собственным измельчанием естественное стремление в зародыше пресечь грозящую ему биологическую опасность, сыновья Захара – это сыновья Захара, и вырастут они, разумеется, ему подобными зверенышами; от китайца может родиться только китаец, поэтому единственно разумный путь был, где возможно, душить, приостанавливать, вбивать обратно в землю, да подальше, поглубже. Теперь, разумеется, иное, да ведь Макашин не отступится и до конца все равно ничего не поймет; пусть уж лучше Иван Дерюгин едет в Германию.
– Что замолчал, Густавович? – спросил Макашин, глядя на Анисимова и пряча усмешку.
– Вот о жизни задумался, – с готовностью повернулся к нему Анисимов. – Все-таки хорошо жить, Федор. И трудно, и больно, – а хорошо. Надо лишь тоньше, тоньше работать…
– Вот вы-то, грамотные, и переучились, – оборвал Макашин, особо не вдумываясь; его начинали раздражать поучения. – Где надо было за горло с налету взять, вы кланялись да учили, как ты сейчас, а вас тем временем к стенке. Ты вот дельную мысль подал, ну, а к чему нагородил столько? Говорить горазды вы, интеллигентные… Вот и хорошо, пусть катит себе в Германию; девка не попала – вот что бесит. Ее бы я не отпустил сразу, я бы Захару на ней все припомнил… Ужо ее-то я ждал, как божьей росы, да эти пентюхи с девкой не могли сладить. Ну и чего ты, Густавович, скалишься?
– Брось, Федор, не трать на пустяки энергию. Захочешь, девок кругом полно, любая твоя…
– Не бреши, Густавович, – опять грубо оборвал Макашин, – мне одна нужна была, дочка Захара…
– А, чушь, опять чушь, – поморщился больше от грубости Анисимов. – Придет время, сам во многом разберешься. Ты вот что мне скажи, Федор, у тебя в бумагах я как-нибудь означен? – Анисимов заметил быструю, понимающую усмешку Макашина; не отвечая, тот вышел и скоро вернулся с водкой и гранеными стаканчиками, затем принес крупно нарезанное сало, кусок холодной курицы, тушенку. Молча налил, и они выпили; Анисимов не стал закусывать, закурил.
– Зря ты меня дураком, Густавович, считаешь, – сказал Макашин, поглядев на часы и откидываясь в кресло. – Не доведись мне без закона-то пошастать, может, я и не понял бы чего, а теперь… Я ведь тоже тебя берегу, на всякий случай, только вот сам себя не открой невзначай. Говорить ты любишь…
– Тоска, – сказал Анисимов, тускло глядя перед собой, – не могу больше один, иной раз от тишины и пустых стен хочется в петлю влезть, не могу, понимаешь.
– Потерпи, будет и тебе работа. – Макашин знал, что слова его бесят Анисимова, и, наслаждаясь минутой, хозяйственно отодвинул от края стола тяжелый чернильный прибор. – Не бог нас с тобой, Густавович, черт связал веревочкой, один дернет, другому режет.
Он говорил по-прежнему миролюбиво; Анисимов встал и по привычке засновал из угла в угол по комнате. Вот свинья, думал он о Макашине с бессильной злобой, в то же время не пропуская ни одного его слова, на одну доску с собой ставит, безграмотный хам, порождение того же хаоса, что и Захар Дерюгин… Тот же хам наоборот. И все-таки у него практическая хватка, он прав, нужно быть осторожнее. Вот сегодня дал себе волю, нехорошо, стареешь, стареешь, голубчик, сказал он себе. Вот и нарвался, надо бы подождать, чем весь этот кавардак кончится, а может, и выпадет еще и свое слово вставить, так ведь не выпустит из своих лап, не вырвешься.
Почувствовав на себе взгляд Макашина, он круто повернулся; минута была резкая и неприятная, должно было произойти что-то нехорошее. Анисимов подошел и сел напротив.
– Поедешь завтра со мной, Густавович, – тотчас сказал Макашин спокойно, как о деле давно решенном и обговоренном. – Недалеко, в спецлагерь в бараках моторного. Нам четырнадцать человек в службу дают, на выбор, они все согласные, вот ты мне и поможешь отобрать.
Сначала Анисимову показалось, что Макашин шутит, но он тут же, едва встретившись с ним глазами, зло вспыхнул; он слегка склонил голову набок, рассматривая Макашина.
– Что, решил понадежнее прикрутить? – спросил он с издевкой.
– Да нет, что ты, Густавович, ты это зря.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124


А-П

П-Я