Аксессуары для ванной, сайт для людей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пахло мясом, самым настоящим мясом, и от этого запаха у Николая что-то больно дергалось в желудке; чтобы забыться, он опять ушел ломать сухие сучья про запас, а когда вернулся, Егор уже выпотрошил утку и, разрезав на куски, нанизав их на длинную, гладко выструганную палку, держал над костром; потроха он сложил в стороне, на виду, чтобы потом не забыть забрать. Жир с мяса падал крупными каплями в костер и тотчас с шипением вспыхивал и сгорал; Николай бросил сучья на землю у костра и отвернулся; ему не хотелось показывать своей слабости перед братом.
– Соли у нас маловато, всего щепоть, – с сожалением сказал Егор, блаженно щурясь от огня; тело только сейчас отходило от ледяной воды.
– У тебя есть соль? – удивленно и недоверчиво спросил Николай, собирая на большом выпуклом лбу складки.
– Я еще утром об этом подумал, – сказал Егор, движением лица указывая на костер, и, заражаясь от Николая голодным нетерпением, судорожно глотнул воздух. – Ну уж ладно, сегодня будет у нас велик день. Немного ждать, гляди, ткнешь ножиком, сукровица идет, еще не прожарилась. Вот я ее скоро на две половины разложу, уж нажремся! Ну ладно, кажется, и готово, – сказал он, отведя палку с куском мяса от огня. – А то ужарится, и есть будет нечего. Давай вот, Коль, собери дубовых листьев поболе, на них и делить будем.
Пока Егор складывал куски на две части, Николай старался не глядеть в его сторону и на мясо и, хотя гнал эти мысли от себя, все время думал, что Егор положит себе побольше. Егор рассыпал соль из тряпицы на два прошлогодних дубовых листа и осторожно положил их рядом с мясом.
– Ну, а теперь я отвернусь, а ты спрашивай, кому, – сказал Егор и, зажмурившись, сидя, крутанулся назад.
Николай, часто и беспомощно моргая от прежних своих нехороших мыслей о брате, положил руку рядом с порцией мяса.
– Кому? – спросил он хрипло, уже не в силах владеть собой.
– Тебе, – весело отозвался Егор, и они тотчас стали есть, Николай, жадно пережевывая вместе с мясом и кости, а Егор с некоторой осторожностью, словно вначале пробуя и оценивая, вкусна ли получилась стряпня.
– Соль, соль забыл, – напомнил он Николаю, – гляди, он дичины без соли может живот схватить. По крупинке в рот бросай, ох, скусно, черт дери!
Николай не ответил, да и не мог ответить, но когда от утки ничего не осталось, чувство голода лишь усилилось; Николай поднял с земли чисто обглоданную косточку и стал ее сосать.
– Дураки мы с тобой, – огорчился Егор, – надо было котелок захватить. Эх, я, остолоп! Утку бы сварили, взвар бы мясной… Ладно, пошли, хоть с берега попьем.
Братья спустились к воде и напились, и оба скоро почувствовали, как начинают слипаться глаза, сытная, непривычная пища их совершенно обессилила, и они еще долго сидели у затухающего костра, огрузневшие, молчаливые, скованные теплой дремотой.
6
За постоянной немеренной крестьянской работой с зари до зари, в заботе о куске хлеба для ребят Ефросинья не замечала, как летит время; Егор с Николаем росли на свободе, как растет дикое дерево. Бабка Авдотья тоже мало что могла дать внукам в это трудное время бесхлебья, хотя ее хлопотливая забота и ворчливая старушечья любовь к ним были великим, неоценимым благом; для бабки Авдотьи ее внуки были лучше всех на свете, и она никогда не задумывалась, почему это так; просто так должно было быть по порядку жизни, и так оно для нее и было. И утки, удачливо добытые братьями на Слепненских озерах, лишь явились подтверждением того, что ее внуки самые ловкие и удачливые из всех ей известных кругом детей (правда, она тайно никому не показывая, испытывала большую симпатию и к поливановскому Илюше, но в этом опять-таки говорил голос крови).
Уже вечером, после возвращения братьев с охоты, совершенно ослабевшая от недоедания бабка Авдотья, охая и ахая, ощипала слабыми пальцами уток, бережно подбирая перо и пух в корзину и поминутно поднимая иссохшую руку для креста.
«Господи, святая матерь, заступница ты наша! Возрадуемся на щедрость и благодать твою! – неслышно бормотала бабка Авдотья про себя. – Теперь проживем… И травка разная пошла, крапивка, щавелек… Проживем. Слава тебе!»
Тут же распределив и слегка присолив мясо, бабка Авдотья сварила на мясном взваре борщ из той же крапивы, щавеля, для вкусу, не поскупившись, положила в него две картошины, и, впервые не дожидаясь, пока поедят ребята и Ефросинья, налила себе в продолговатую крышку от немецкого котелка и, опять помолившись, похлебала мясного взвару, жмурясь от забытого удовольствия, по прежнему с благодарностью к богу за таких добычливых, домовитых внуков. Половинку утицы она завернула в какой-то помятый лист бумаги и украдкой от внуков и невестки отнесла Лукерье Поливановой, сказала ей подкормить Илюшку, и, довольная собой, внуками и жизнью, впервые за много дней легла спать успокоенная и твердо убежденная, что в жизни непременно наступит поворот от бед и напастей, и это предчувствие хорошего не покидало ее и во сне. Она и во сне молилась за щедрость жизни, но открыла глаза где-то ближе к восходу от неясной боли; бабка Авдотья ойкнула и, окончательно проснувшись и нащупав ногами опорки, заторопилась из землянки. Она решила, что живот у нее разладился от мясной тяжелой похлебки, и утром никому ничего не сказала, она не привыкла обращать внимания на подобные мелочи; на другой день она мимоходом обронила Ефросинье, что у нее с животом худо, но тут же добавила, что это, видать, от утиного мяса на нее такое действие, к завтрему, гляди, и пройдет. Но ни завтра, ни через два дня это не прошло, и бабка Авдотья слегла по-настоящему; она послала Егора на луг надергать прошлогодних сухих головок конского щавеля, сказала Ефросинье густо натомить их и стала пить этот темный горький отвар три раза в день, но болезнь не затухала. Бабка Авдотья уже не могла сама выбираться из землянки, и Ефросинья для нужды подавала ей большое старое ведро; вдруг в какой-то час и Ефросинья и бабка Авдотья поняли, что это не болезнь, а конец, и Ефросинья побежала к родственникам, к председателю Кулику, вернувшемуся месяц тому назад из партизан откуда-то из Белоруссии с обмороженными ногами и сменившему Свиридова. Нужно было показать больную доктору, а доктора можно было найти лишь в Зежске.
– Ну что ж, Ефросинья, – сказал Куликов, потирая густо наросшую на щеках жесткую щетину. – Не знаю, найдешь ли ты кого в городе… время такое. Спросишь, укажут больницу-то. Вот опять сунули в председатели калеку и продохнуть не дали, а чего я могу? Душа кровью исходит, только одна надежда, – на баб с детьми… А надо, какой поворот с немцем учинили, – слегка разгорелся он, но тотчас, вспомнив, зачем у него Ефросинья, оборвал себя. – Ладно, машины у меня нет, а лошадь иди запрягай, передашь конюху, верно, Володька Рыжий будет, я велел. Да уж лучше завтра с утра, а сейчас куда, на ночь глядя?
Ефросинья вернулась домой, сказала обо всем свекрови; та, совершенно уже ослабевшая, подняла на нее глубокие отрешенные глаза, не понимая, чего еще от нее хотят и почему не оставят в покое хоть сейчас, когда ей уже ничего больше не нужно.
– Беда какая, Фрось, – слабо шевельнула она серыми потухшими губами. – Не поеду я, господь простит, вот что придумали… Каки доктора, каки доктора? – спросила она в тягостном недоумении, и в голосе у нее, словно в защиту за незаслуженную насмешку, прозвучала обида, и она сурово, колюче глянула в глаза Ефросинье. – Отвяжитесь от меня, умру и здесь, неча по казенным углам таскать.
– Господи, мамань, да что ты говоришь? – Ефросинья придвинула стул, села рядом, сразу улавливая неприметный, какой-то затхлый запах и думая, что надо бы кого позвать на подсобу да искупать свекровь. – Поедем. Кулик лошадь дает, завтра с богом и поедем, доктора, гляди, найдем, пособит.
– Где ты его найдешь, доктора? – недовольно спросила бабка Авдотья и отвернулась; особые, важные мысли жили в ней отдельно от Ефросиньи, от всего остального мира, и они занимали ее больше, чем собственная болезнь.
– Истомилась я, обрыднело все. – Бабка Авдотья слабо шевельнула маленькой головой, вкладывая в это движение всю свою огромную усталость от долгой жизни. – Каки теперь доктора помогут? И без их, сердешных, отойду потихоньку, что уж ученых людей попусту дергать. Никуда я не поеду, Фрось, не тревожь меня перед смертью. Вот бы причаститься…
Ефросинья начала было протестовать и доказывать, что не по-христиански вот так-то родного человека бросать в беде, без присмотра, хитро повернула разговор на внуков, думая хоть этим расшевелить к жизни свекровь, но бабка Авдотья и на это не отозвалась; она теперь внешне и к внукам относилась отчужденно, издалека. Они уже были большие, и ей неловко было перед ними за свою слабость и за свою нечистую болезнь, и братья чувствовали это состояние бабки Авдотьи и близко к ней не подходили; завидев их еще на пороге, она поднимала бессильные руки, махала.
– Идите, идите, вам-то в духоте зря томиться негоже, идите на улицу, на солнышко… Господи, мне бы ваши ноженьки, я бы счас, кажись, весь мир облетела, – говорила она и украдкой смахивала скупую слезу.
Она так и не поехала в город, и Ефросинье пришлось отправиться туда самой, в тайной надежде отыскать доктора и хотя бы попросить совета, если не удастся привезти его к свекрови; Ефросинья захватила с собой и деньжат, сунула их в грязной тряпице за пазуху между грудями. Она и в самом деле нашла больницу в одном из полуразрушенных зданий на главной улице Зежска, располагавшуюся в подвалах, нашла и доктора, очкастого, усталого старичка с острой бороденкой, кончик которой он то и дело теребил во время разговора. Ефросинья еще раньше узнала, что его звать Иваном Карловичем, и сейчас, боясь забыть, то и дело твердила это чудное имя про себя; козел, прямо-таки козел, подумала она, сбивчиво и неясно разъясняя старичку суть дела, и тот, под конец поняв ее, поняв, что где-то в селе за двадцать верст умирает старуха и что вот эта баба с широким лицом хочет, чтобы он туда ехал, неопределенно пожевал вятыми губами.
– Что ты, что ты! – сказал он просто. – Как можно.. Я один на весь район пока, а ты погляди поди на наши палаты-то, подвалы… Каждый день везут, ребятишек-то сколько, вон час назад двух привезли, с миной побаловались… У одного лицо, у другого грудь с животом посечена…
– Господи, доктор, Иван Карлович, – Ефросинья хотела заплакать, передумала, отвернулась от него и, достав из-за пазухи узелок с деньгами, стала торопливо его развязывать, а так как туго затянутый узелок не поддавался, она пустила в ход крупные сильные зубы.
Иван Карлович поправил очки, дернул несколько раз бородой, присматриваясь к ней, и когда она протянула к нему на широкой жесткой ладони аккуратно свернутый комочек денег, Иван Карлович густо начал багроветь и, приподнимаясь на носках, словно становясь выше, пронзительно тонко закричал:
– Что это такое? Что это такое, спрашиваю я вас, сударыня? Как вы смеете? Я в партизанах два года… как вы смеете?
Кто-то на его крик приоткрыл дверь, но он, словно в удушье, замахал на просунувшуюся в дверь голову руками; голова, несколько раз испуганно моргнув, торопливо исчезла; Ефросинья скомкала в кулаке деньги и наконец заплакала. Опущенная, со сбившимся платком голова ее тряслась; старичок доктор продолжал рядом с нею топать и кричать на нее, а она вытерлась ладонью, завязала деньги обратно в тряпицу, сунула узелок за пазуху и, робко поглядывая на сердитого, расходившегося доктора, все никак не могла выбрать момента выйти.
– Ладно, ладно уж, – сказала она, дождавшись, пока доктор, уморившись, замолчал, – что ж такого, люди посоветовали… а я что ж, нельзя, значит, нельзя.
– Люди присоветуют, свою голову надо иметь, – все еще сердито сказал ей Иван Карлович. – Что ж я поеду к твоей старухе? У нее, по всей видимости, дизентерия, а у меня лекарств нет. Ничего нет. Совершенно ничего. Если найдешь сушеной черемухи, ягод, сделай отвар, полстакана ягод на два стакана воды. Пусть пьет раза четыре по столовой ложке. Никакой грубой пищи, только протертую. – Доктор взглянул на жадно слушавшую Ефросинью, замялся. – Картошку вареную можно, только размять ее хорошенько, ты вот лучше на эти деньги что-нибудь и купи старухе. Хорошо бы кислое молоко… Постой-ка, кого-то лицо мне твое напоминает? – Иван Карлович, прищурившись, шагнул к Ефросинье. – Ты откуда?
– Из Густищ, доктор… Да уж ладно, ладно, – заторопилась Ефросинья. – Спасибо и на добром слове.
– Да что со слова наскребешь? Погоди, я тебе четыре таблетки дам, пусть выпьет сегодня вечером одну и завтра три раза. – Иван Карлович, единственный пока врач на весь Зежский район, а значит, перегруженный сверх меры, отчего-то проникся симпатией к этой женщине с удивительно знакомыми глазами и хотел получше объяснить ей положение, почему он не может ничем помочь ее умирающей старухе, но тотчас понял, что ей нет до этого дела, ей нужна была просто помощь. Порывшись в настенном шкафчике, Иван Карлович бережно завернул в бумажку четыре таблетки сульфидина, отдал Ефросинье. Оставшись один, помедлил, собираясь с силами, предстояла труднейшая брюшная операция, и он, откинувшись на спинку стула, закрыл глаза и сразу ясно понял, почему лицо этой женщины все время казалось ему знакомым, он тотчас вспомнил Аленку Дерюгину, вернее, ее глаза после того, когда застрелился Алеша Сокольцев. Иван Карлович сделал слабое движение встать и вернуть женщину, но не смог и только сильнее стиснул худые сильные руки.
Ефросинья добралась домой лишь к вечеру, усталая и расстроенная; бабка Авдотья, узнавшая от внуков о ее поездке в город, встретила ее недовольством и ворчанием, и Ефросинья с трудом уговорила ее проглотить таблетку лекарства; час от часу больная все слабела и наконец попросила Ефросинью позвать к ней попрощаться ее старых подруг и родственников, и наутро в землянке у Дерюгиных перебывало чуть ли не полсела; бабка Авдотья, умытая и светлая лицом, лежала на топчане поближе к окну и всех, кто приходил, просила простить ее, коли есть за что;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124


А-П

П-Я