Аксессуары для ванной, сайт для людей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Отличить в темноте одну рукопись от другой было практически невозможно.
— Пойдем! Посидим у очага, — предложила она. — Я соберу тебе поесть, а ты обогреешься и расскажешь мне новости.
— Я думал, вы против того, чтобы христиане ели у вас дома? Или я ошибаюсь?
— Мы не едим в ваших, потому что ваша еда нечиста. А нашу ты можешь есть, сколько пожелаешь. Просто нам не нравится, чтобы христиане бывали у нас дома. Правду сказать, нам вообще христиане не нравятся. Но ты можешь сесть. Или тебе неприятно быть в еврейском доме?
— Нет, вовсе нет, — возразил он. — От огня тепло так же, как от христианского, крыша такая же прочная, и от еды я бы не отказался — чистая она или нет. Я просто растерян, вот и все. Ты собираешь мне поесть, хотя сегодня пятница и уже стемнело.
— При необходимости правила можно нарушить.
— Еврейка, которая едва умеет читать, которая собирает мне еду, зажигает для меня свечи и приносит ради меня дрова для очага в шаббат? — Он мягко улыбнулся.
Она судорожно вздохнула и посмотрела на его освещенное пламенем очага лицо, но не увидела в его глазах гнева, а в тихом голосе не услышала порицания.
— Почему ты выдаешь себя за еврейку? — помолчав, спросил он.
Она потупилась.
— Потому что я еще несчастливее их, — наконец ответила она. — Потому что только у них я нашла приют.
Он вопросительно поглядел, не понимая, что может быть еще хуже.
Она ответила ему внимательным взглядом.
— Мои родители умерли, когда мне было пятнадцать, и я стала бродяжничать. Не нашлось никого, кто взял бы меня к себе, дал бы мне кров. Я побывала во Франции, но не нашла помощи, потом вернулась в Прованс. Я пришла в Авиньон, и мне стало страшно. Все до единого подвергали меня допросу, кто я и откуда. Наконец я пришла сюда. Я как раз доставала воду из колодца, чтобы напиться, когда мимо прошел старик. Он остановился и заговорил со мной, спросил, кто я. А потом сказал, что живет один и ему нужна служанка. Ему хотелось нанять не еврейку, чтобы она ухаживала за ним и по субботам тоже. Но закон воспрещает евреям брать в услужение христиан. Поэтому для всех остальных я выдаю себя за еврейку. Он получил служанку, а я — защиту и кров.
— И тебе нравится такая жизнь?
— Я люблю его. Он добр со мной, как родной отец. Никогда ко мне не придирается, никогда не бранит и скорее умрет, чем предаст мое доверие. Чего еще мне желать?
— Ты принадлежишь ереси?
Она кивнула:
— Можно сказать и так.
— Я не знал, что кто-то из вас еще жив.
— Больше, чем ты думаешь. Сто лет назад Церковь поубивала всех, кого смогла отыскать, но не всех нашла. Мы научились осторожности, научились прятаться. Теперь, если нас обнаружат, нам костер не грозит, ведь нас больше не существует, а служители Церкви не могут признать, что оставили работу недоделанной. Моих родителей повесили за кражу, которой они не совершили, а не за веру, в которой они открыто признались.
— Я недавно слышал одну фразу. Она начинается так: «Вода души…» — Оливье выжидательно поглядел на нее.
— И?..
— Что она значит?
— Что все мы часть божественного и стремимся вернуться в океан, из которого вышли. Мы должны очиститься на земле и отказаться от любви к материальному, ибо мир нам тюрьма, пусть даже мы этого не сознаем. Сейчас мы в аду, но можем из него вырваться.
— А если нет?
— Тогда мы родимся вновь и должны будем жить снова. Тебе правда интересно?
— Я прочел эту фразу в одной старой рукописи. И слышал в дороге, когда путешествовал.
Происхождение идей ее не заинтересовало, сходство между концепцией неоплатоников и ее верой не изумило и не вызвало вопросов. Она только молча кивнула.
— А мы? — спросил он потом. — То, что я испытываю к тебе, это зло? Возможно ли подобное?
— Плоть — порождение зла. Но любовь — прикосновение к Богу. Любовь — это наше стремление к завершенности. Наша память о Боге и предвосхищение того, чем мы можем стать.
— Ты во все это веришь? — спросил он.
— А ты веришь, что Бог принял материальную форму и искупил наши грехи, на которые его же воля обрекла нас? Что наши кости восстанут из земли и соединятся, когда прозвучит трубный глас? Что Небеса будут заключены в наших телах на целую вечность?
— Да, — решительно ответил Оливье. Она пожала плечами.
— Тогда мы сказали бы, что ты все еще пребываешь во тьме и ничего не понимаешь ни в себе, ни в мироздании. Что, когда ты творишь добро, ты этого не знаешь, а когда совершаешь зло, то не можешь его остановить. Ты ни к чему не готов и получишь то, чего желаешь, то есть останешься в своей тюрьме.
— А ты?
— Я знаю, когда совершаю зло. Думаю, от этого я еще хуже, чем ты.
— Не понимаю.
Она помялась.
— Когда за моими родителями пришли, меня не было дома, я собирала ягоды. Я слышала, что там происходит, но ничего не сделала. Я спряталась и только смотрела, как их уводят. Потом я убежала и все убегала и убегала. Я ни разу не навестила их в тюрьме, ни разу не принесла поесть. Я покинула их и оставила умирать с мыслью, что вера их дочери столь слаба, что она боится признаться, кто она. И я все еще прячусь и притворяюсь.
— Быть сожженной заживо — это добродетель? Чего ты этим добилась бы?
— Ты не понимаешь. Я обрекла себя прожить до конца моих дней в ненависти к тем, кто казнил моих родителей. От этого не убежать. Я хотела прожить тихо до смерти и могла хотя бы надеяться, что она придет скоро. Но потом появился ты, и мне захотелось жить. Понимаешь?
Оливье озадаченно покачал головой. Нет, он вообще ничего не понял. Ребекка внезапно встала, взяла с собой одну свечу и, задув другую, ушла в каморку с толстыми каменными стенами, где в прохладе хранилась провизия. Дом был маленький: одна комната внизу, другая наверху, но Герсониду и Ребекке их было достаточно: спальня и кабинет, место, где можно есть и сидеть, читать и молиться. Когда-то здесь было тесно: пока была жива жена Герсонида и все их дети оставались при них, но теперь домик опустел. Однако тут было тепло, а на столе — полезная и простая пища. Оливье ел с удовольствием и молча. Оба были не в силах говорить.
Когда он проглотил последний кусок, она спросила:
— Какие новости о чуме? Она пришла и сюда. Кое-кто уже умер. Скоро ли ей придет конец?
— На это должен ответить твой хозяин, — сказал Оливье. — Но если слухи верны, то это только начинается. Я слышал, как вчера говорили, что в Марселе в живых не осталось уже никого. Такие же вести приходят и из других мест. Некоторые люди думают, что настал конец света. Или Второе пришествие.
— Скорее Первое. Так опасность грозит всем?
— Да. Все умирают. Старые и молодые, богатые и бедные. — Он уставился в огонь. — Ты и я. Это может случиться в любую минуту. Мы можем заболеть через полчаса. Или через неделю. Или через месяц. Сделать мы ничего не можем.
— Только молиться.
— Мы покинуты. Говорят, что в Ницце один священник пошел в церковь молиться об избавлении города, и многие оставили свои дома, чтобы пойти вместе с ним. В городе тогда еще никто не умер, но когда священник повернулся лицом к алтарю и воздел гостию, он вдруг застонал и рухнул на плиты пола, и изо рта у него хлынул черный гной. Через полчаса он умер, а прихожане бросили его лежать перед алтарем. Пять дней спустя они все были мертвы, все до единого. От молитвы нет пользы: она как будто только усиливает Божий гнев. Вот почему я здесь. Твоему хозяину нужны его бумаги, чтобы отыскать что-то полезное.
Она бледно улыбнулась.
— В таком случае нам пора спать. Твой плащ скоро высохнет, и ты можешь лечь у очага. Если хочешь, можешь принести еще дров и подбрасывать их потом, чтобы огонь горел всю ночь.
Она встала. Он тоже встал и едва не протянул к ней руки, но что-то в ее взгляде сказало ему, что пока еще не время. Потом она взяла свечу и по шатким ступенькам поднялась в спальню. Сквозь щели в потолке Оливье видел слабые отблески света и скольжение теней. И еще он услышал, как она молится, странные слова — почти музыка, но не совсем, — столь чуждые его слуху, что он невольно поежился. Перекрестившись, он помолился и завернулся в свой плащ, который так и не высох, хоть и провисел столько времени перед очагом, и лег, глядя на танец пламени. Она спустилась к нему через полчаса. А после она заснула, наплакавшись в его объятиях. Оливье не знал причины этих слез, но, утешая ее, был уверен, что плачет она не из-за него.
Кардинал Чеккани умер в Италии в 1353 году — от яда, если верить некоторым слухам, и был похоронен в Неаполе. Торопливое, небрежное погребение человека, который (никто не знал почему) вдруг оказался в полной опале. Его опустили в свободную гробницу в полу Неапольского собора, а потом накрыли мраморной плитой. Позднее на ней выбили его имя. Вот и все. В отличие от более удачливых кардиналов он не удостоился величественного надгробия с его изображением. Его внешность сохранилась только на панно Луки Пизано, высоко на стене над входом в Авиньонский собор.
Но благодаря искусству итальянца его лицо сохранилось и известно, чье оно. Такая удача не улыбнулась ни Манлию Гиппоману с Софией, ни Оливье с Ребеккой. Их лица еще существуют, но только Жюльен смутно догадывался, чьи они. Он часто думал о том, как он выглядели, и в воображении рисовал себе Манлия похожим на его стиль: сдержанный, суховатый, несколько суровый, но все же с намеком на остроумие в глазах или, быть может, в складке губ. Мысленно Жюльен одевал его в традиционные римские одежды, хотя в ту эпоху никто уже триста лет не ходил в тоге постоянно. Тут на Жюльена, возможно, повлияли стилизованные портреты космографа французского короля Андре Тевэ, который в 1584 году опубликовал альбом воображаемых портретов великих французов и галлов. Безусловно, он был склонен выдумывать лица, соответствующие предполагаемым характерам.
Портрет Чеккани — великолепный пример подобных заблуждений ума. То, каким изобразил кардинала Пизано, никак не соответствовало тому, что Жюльен знал о его характере. Вот он стоит, наполовину уничтоженный облупившейся краской, в огромной шляпе, под которой его голова кажется детской и невинной, и созерцает Пресвятую Деву и ее дитя. Плечи ссутулены, почти сгорблены, пышные одеяния словно душат его. Быть может, Пизано уловил то, как давят на него высокий сан и огромная власть. Только в глазах есть намек на расчет и хитрость. Разумеется, это может быть просто игрой света. Но почему внешность человека обязательно должна отражать характер? Про кого, собственно, Жюльен мог сказать это? И вообще чей характер остается неизменным? Например, разве Юлия выглядела такой, какой была? И будь так, лицо Марселя Лапласа было бы совсем другим, а вовсе не по-детски пухлым и невинным.
Указал ему на это Бернар. Возможно, странная тема для разговора в тот момент, но ведь сама встреча была странной. Они договорились о ней второпях, в растерянности, когда Жюльен как-то столкнулся с ним утром в пятницу в феврале 1943 года, через два месяца после того, как немцы, оккупировав юг, покончили с притворством, будто от Франции осталось хоть что-то, кроме названия и воспоминаний.
Произошло это перед кафе, где он часто обедал. Он вышел, кивнул хозяину, перешел рю де ля Републик и направился к себе на службу. И пока он пытался вспомнить, когда в последний раз пробовал мясо, которое стоило бы есть, кто-то нагнал его, взял под руку и сказал вполголоса:
— Здравствуй, мой друг. Надеюсь, ты хорошо поел? Не останавливайся. Не замедляй шага и, пожалуйста, не делай удивленное лицо.
Жюльен повиновался — ему даже в голову не пришло поступить иначе.
— Мне нужно с тобой поговорить, — продолжал Бернар, заводя его в безлюдный проулок, — Лучше всего завтра. Назови где?
И Жюльен назвал собор. Стоящий высоко над эспланадой, рядом с папским дворцом, и подавляемый гигантской позолоченной статуей Пресвятой Девы; редко кто заглядывал сюда теперь, когда досужие туристы исчезли. К тому же стоял он на отшибе, и добираться туда хватало сил лишь у самых усердных богомолов. Внутри царил сумрак — наилучший приют для тех, кто хотел остаться незамеченным. Бернар кивнул и исчез; Жюльен пошел дальше. На службу он вернулся лишь на минуту позже обычного.
Опять-таки ему даже в голову не пришло отказаться от этой встречи. В собор он явился точно в назначенное время, постоял в переднем дворе, выходящем на огромную безлюдную площадь и реку за ней, потом вошел внутрь и стал прохаживаться в ожидании. А затем он остановился у входа и задумчиво уставился вверх на лицо кардинала Чеккани, склоняющегося перед могуществом неоспоримо большим, нежели его.
Бернар опаздывал. Бернар всегда опаздывал, принадлежа к тем, кто просто не понимает, насколько такая привычка раздражает других людей. Он появился четверть часа спустя небрежной походкой человека, не имеющего никаких забот, и, прищурившись, тоже поглядел па кардинала Чеккани.
— Человек, которому не стоило бы доверять, — сказал он. — Кто это?
— Патрон Оливье де Нуайена, — нетерпеливо ответил Жюльен. — Что ты тут делаешь, Бернар? Ты передумал?
— Не совсем. Тебе же нравится де Нуайен? Почему?
— Бернар…
— Скажи же. Ты ведь когда-то заставил меня его прочесть. Мне он показался невыносимо занудным. Истеричен, неуправляем.
— Я изучаю его жизнь. Он интереснее, чем ты думаешь.
Бернар хмыкнул.
— Приятно видеть, что война заставляет тебя сосредоточиться на поистине важном. Однако, отвечая на твой вопрос: нет, я не передумал. Я побывал в Англии и теперь вернулся принять участие в Сопротивлении. Кстати, зовут меня не Бернар Маршан, понимаешь? Так войдем? Хочешь выслушать мою исповедь?
И они пошли по проходу к не посещаемой верующими (ни одной свечи тут не горело) боковой часовне, где не было ничего, кроме маленького барочного алтаря святой Агате и нескольких скамей. Бернар вошел первым и притворил за Жюльеном кованую решетку, чтобы расхолодить внезапную вспышку набожности, и они сели там в тусклом свете, сочащемся сквозь грязный витраж.
— Сопротивляться? Каким образом? — спросил Жюльен.
Бернар ничего не ответил, а поднял глаза на изображение святой и склонил голову набок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я