https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Городской каменщик уже чертил план гробницы — семья Манлия все еще богата и хорошенько пороется в карманах, чтобы явить миру величие своего родича. Диакон (теперь возглавивший церковь в ожидании, когда Манлию отыщется преемник) поставил стражу из самых сильных мужчин, которых сумел найти, а потом снова погрузился в размышления.
Не вернутся ли охотники за реликвиями? Бывало, что в неутолимой жажде святости они опустошали дом святого. Кроме того, хотя Манлий, несмотря на свое прошлое, и предал себя церкви, все же был богат. Памятуя заветы Господа Нашего, диакон не хотел, чтобы его епископ умер богатым. Не будь его смерть (апоплексический удар, который поразил его внезапно в возрасте шестидесяти двух лет, вскоре после того, как он встал ото сна) столь непредвиденной, Манлий, не сомневался диакон, отдал бы распоряжение, чтобы все его богатство перешло церкви для пущей ее славы и дабы он мог умереть в бедности.
А потому, едва тело оказалось в безопасности внутри храма, он начал отдавать распоряжения. К вечеру следующего дня великолепная вилла Манлия опустела; золотая и серебряная посуда (собственно говоря, в поразительно скудном количестве: диакон не отдавал себе отчета в том, как часто его епископ оплачивал из собственных средств починку дорог и крепостных стен, а также очистку каналов) была заперта в церкви. Как и мебель, а черепица и свинцовые пластины были содраны с крыш, чтобы увезти их позднее. Четыре из величественных колонн портика пометили для другого использования, когда будут найдены достаточно крепкие волы и дроги. Статуи были оставлены на своих местах, однако грузчики, простые горожане, возмутились, обнаружив, что почти все они были языческими идолами, гнусным и омерзительным воплощением нечестия. И эти они опрокинули с пьедесталов и раздробили молотами, чтобы никто не мог их увидеть и осудить их патрона. Хотя бы так могли они услужить ему, ибо уповали, что он будет их защитой и в жизни той, и не хотели прогневить его, если не оберегут его доброго имени.
Сожгли и почти всю огромную библиотеку: старинные свитки и заново переписанные кодексы без различия были свалены во дворе и уничтожены — безрассудство, рожденное спешкой. Ведь пергамент можно было бы выскресть и использовать снова. Костер ярко пылал более трех часов, пока его драгоценные Аммиан, Тацит, Овидий, Теренций и Плавт испепелялись, искрами уносились ввысь, дабы чистота их владельца еще ярче воссияла для потомства. Огонь пожрал и его заветные греческие тексты, его Платона и Аристотеля, два его экземпляра Софокла, его Ксенофонта. Ни в ком из них никакой нужды не было, а многие поражали непотребством, и всех следовало уничтожить. Пощадили только христианские тексты, как зерна, очищенные от мякины на току, бережно завернули их в плащ и отнесли назад в везонскую церковь, где они и простояли на небольшой полке, пока через сто лет не были переданы монастырю под Марселем.
Там они оставались еще два века, пока в свою очередь не стали жертвами огня. Однако к тому времени некоторые были переписаны — точно так же, как комментарий Манлия, после его смерти уцелел благодаря чистой случайности (его сочли христианским текстом), так и опять по воле случая, когда из новой обители под Монпелье прибыл копиист, чтобы обрести труды святых отцов церкви, один из писцов под его началом переписал заодно и опус Манлия с такой торопливостью, что просто не заметил, что, собственно, копировало его перо.
В этом экземпляре были ошибки, скверные ошибки, однако хрупкая нить, которая возникла еще до Манлия и протянулась через столетия, не порвалась. Хотя и этот список в свою очередь был уничтожен протестантами во время религиозных войн, к тому времени Оливье де Нуайен успел увидеть его и переписать большую его часть, включая ошибки. Голос, который Жюльен Барнёв услышал, когда в библиотеке Ватикана взял в руки список Оливье, к этому времени совсем ослабел и дребезжал, но все же был чуть-чуть различим среди отголосков и треска слов и мнений других людей, и благодаря ему слова Софии, полупонятые или вовсе не понятые, проникли через столетия в его мозг.
Когда Оливье де Нуайен нашел рукопись в библиотеке монастыря под Монпелье, он предположил, что она может содержать нечто важное, но не сумел понять ее положений, пока не обрел взыскательного наставника в лице ребе Леви бен Гершона. Он даже не сообразил, что в руках у него не оригинал. О философии он понятия не имел, если не считать убогих толкований Аристотеля, которые успели стать такой неотъемлемой частью учений церкви, что многие даже не подозревали о его язычестве. Для Оливье Платон был всего лишь именем, таинственным полулегендарным некто, практически забытым. Оливье был клерикальным придворным и отчасти поэтом и сделал своей заветной целью очищение литературы от тлетворного воздействия его эпохи, и в этом он походил на Манлия куда больше, чем мог бы заподозрить. Однако, по меркам Жюльена, знания его были ограниченны, умение проникать в суть — невелико.
Любовь к литературе была болезнью, овладевшей им еще в отрочестве. Его отец, по-видимому, был тщеславным человеком, ожесточенным тем, что не сумел преуспеть, так как был нотариусом в маленьком нищем городишке, где фортуна никак не могла ему улыбнуться. Везон, как говорили люди, когда-то был великим городом, но так давно, что никто не знал, правда ли это или нет. Бесспорно, крестьяне, распахивая свои поля, часто выворачивали из земли большие каменные обломки статуй, резных карнизов и даже металла, но без малейшего интереса — только ругались на хлопоты, которые они им доставляли. Лишь изредка их забирали, чтобы использовать на постройке амбара или дома на высоком холме, куда местные жители около века назад перекочевали ради большей безопасности.
В этом тесном кроличьем садке убогих грязных улочек, выходящих на реку и поля, скрывших город Манлия, в 1322 году и родился Оливье де Нуайен к великому восторгу своего отца, который тут же перенес на него все свои честолюбивые помыслы. Оливье (верил он) были суждены великие свершения. Он станет настоящим юристом, отправится в Париж и займет видное положение при королевском дворе Франции, чужой варварской страны к северу, где людям открываются возможности обрести богатство и влияние. Эта мысль родилась у него почти в тот же момент, когда он зачал Оливье в торопливом бесстрастном соитии со своей женой, и одновременное возникновение идеи и ее воплотителя так его поразило (когда жена сообщила ему свою новость примерно пятнадцать недель спустя), что он узрел в этом знак, поданный ему святой на холме, славящейся мудростью своих советов.
Подобным указанием небес пренебречь было нельзя, и Оливье узнал про свое будущее так рано, что, вполне возможно, слово «юрист» было одно из первых произнесенных им. Его отдали в школу возле собора, он выучился грамоте, получал побои за ошибки, а по вечерам и даже по воскресеньям отец готовил его к блестящей карьере, сужденной ему после того, как он поучится в университете в Монпелье. Связей у его отца было мало, но те немногие, какие у него имелись, он усердно культивировал в поисках невесты и патрона для своего сына. Благодаря отдаленному родству он счел себя вправе вступить в переписку с Аннибалдусом ди Чеккани, епископом при папском дворе в Авиньоне с блестящим будущим, благодаря связям настолько же влиятельным, насколько никчемными они были у Нуайена-старшего. К этому времени отца сверх того начало тревожить поведение сына. Мальчик словно бы вознамерился ставить препоны желаниям своего родителя с помощью бесчисленных уловок. Он часто пропадал по нескольку дней, хотя и знал, какую порку получит по возвращении домой; он упрямо отказывался учиться; назойливо задавал вопросы, на которые отец — хороший, но необразованный человек — ответить не мог. Он крал птиц, грибы, плоды на землях, принадлежавших другим людям, так помногу, что на него жаловались. Следовали новые порки, столь же безрезультатные. Письмо монсеньору Чеккани, которому вскоре предстояло стать кардиналом, было, по сути, актом отчаяния, желанием передать мальчика в руки более весомого авторитета, который мог бы подавить, а при необходимости сломить дух, слишком упрямый, чтобы подчиняться ничем не подкрепленной отцовской воле.
Почему Чеккани в 1336 году согласился взять к себе четырнадцатилетнего Оливье, чтобы он трудился в окружении сложностей придворной жизни и богословской учености, остается неизвестным. Быть может, ему просто требовался лишний слуга, а может быть, увидев Оливье, он заметил в глазах мальчика искру, его заинтересовавшую; или же вмешалась фортуна, поскольку не согласись Чеккани выполнить эту просьбу, он, безусловно, одержал бы победу в своей борьбе с кардиналом де До и изменил бы путь христианского мира. Но какой бы ни была причина, вскоре Оливье упаковал сумку, попрощался со своей горячо любимой матерью, покинул Везон и отправился в Авиньон, где оставался до конца жизни — срок, на протяжении которого все надежды его отца рушились одна за другой.
Ибо Чеккани был человеком довольно образованным, и хотя не стал одним из тех завораживающих кардиналов, эрудитов и философов, которые в некоторой степени искупали во всех других отношениях коррумпированную церковь следующего века, круг его чтения был настолько широк, насколько позволяла его эпоха, — и он начал собирать библиотеку. Со временем Оливье получил доступ в это хранилище рукописей в числе ста пятидесяти или около того. Не то чтобы Чеккани интересовался мальчиком с самого начала. Педагогом по призванию он не был, и ему недоставало простой человеческой теплоты. Однако такое отсутствие интереса к нему устраивало Оливье больше всего. В небрежении он расцвел. И впервые познал любовь, ставшую самой прочной и всепоглощающей страстью его жизни: он начал читать. Вставал в четыре утра и читал, пока не подходило время для исполнения его обязанностей; торопливо проглатывал еду, чтобы успеть забежать в библиотеку и почитать еще хотя бы десять минут; читал по вечерам при украденных в кухне свечах, пока не засыпал.
Выбор был не особенно велик: немного Аристотеля в латинском переводе арабского переложения греческого оригинала, Боэций, которого он полюбил за его мудрость, Августин, который восхищал его своей человечностью. Но все изменил день, в который он открыл для себя Цицерона. Красота стиля, благородное изящество идей, высокое величие понятий были как глотки крепкого вина, и когда он обнаружил, а затем прочел единственный манускрипт, имевшийся у Чеккани, то целых двадцать минут плакал от радости перед тем, как тут же начать его перечитывать.
Полгода спустя он начал свою карьеру коллекционера, когда отправлялся в лавку за сластями. Это в его обязанности не входило, но он часто сам напрашивался, лишь бы покинуть темный угрюмый дворец, где он теперь обитал в каморке на чердаке, и бродить по улицам Авиньона, как ему заблагорассудится. И всякий раз он завороженно упивался людской суетой, шумом, запахами, радостным возбуждением. Ведь Авиньон за несколько лет преобразился из заштатного городка в одно из чудес света. Прибытие папского двора, вынужденного покинуть Рим из-за гражданских раздоров и как будто бы готового остаться тут навсегда, засосало в город купцов и банкиров, священнослужителей и художников, златокузнецов, просителей, юристов, поваров, портных, краснодеревщиков и каменщиков, резчиков по дереву и серебряных дел мастеров, грабителей, и шлюх, и шарлатанов, съезжавшихся со всех концов христианского мира, чтобы толкаться на улицах и соперничать в борьбе за милости, влияние и богатство.
Вместить их всех город не мог, и людям приходилось мириться с тем, что их теснят, эксплуатируют и грабят, однако лишь немногие убеждались, что не готовы платить такую цену. Пчелы над горшком с медом, мухи над навозом — таков был общий вердикт. И Оливье не придерживался никакого мнения о моральной стороне всего этого. С него было достаточно простых прогулок в утренние часы на рынок, днем, когда было время для торжественных религиозных процессий, или вечером, когда городом завладевали пьяницы и обжоры, поющие, танцующие. У него голова шла кругом от возбуждения, и все его чувства звенели от восторга.
А здания! Сотни домов, церквей, дворцов, воздвигнутых с наивозможной быстротой. Новые участки земли выравнивались, старые жилища сносились, чтобы уступить место новым побольше. Когда он в первый раз вошел в папский дворец, то не поверил своим глазам; ему почудилось, что он вступил в огромнейший грот внутри горы. Не мог же человек замыслить такое необъятное здание! И тем не менее даже этого оказалось мало. Клемент, новый папа, счел дворец слишком маленьким и начал воздвигать новый, вдвое больше прежнего, чтобы украсить его столь пышно и столь дорого, чтобы в мире ему не было ничего равного. Порой глубокой ночью, когда Оливье лежал в постели и дивился всему, что он видел и нюхал в этот день, он еле удерживался от смеха при мысли о своем крохотном, ютящемся на холме Везоне с несколькими сотнями обитателей. А каким величавым казался городок, пока он не увидел Авиньона!
Лавка, в которую он вошел, была его любимой. Полки ломились от всяческих лакомств. Одни, только что из печи, исходили паром. И еще всякие остывшие, хрустящие, начиненные пряностями, о каких он прежде и не слышал, а цены их казались ему невероятными. Он отобрал то, что ему поручили купить, а так как существовала опасность, что его пальцы оставят в них вмятины, лавочник взял несколько листов бумаги, чтобы получше их завернуть.
На листах было что-то написано. Оливье прочел и ахнул: раз истинно услышав этот ясный непринужденный голос, его уже невозможно было не узнать. В волнении и нетерпении поскорее развернуть листы он уронил все дорогостоящие лакомства на пол, где они рассыпались на кусочки. А он и внимания не обратил, хотя лавочник был возмущен.
— Тебя за это выдерут, — начал он.
Оливье только помахал у него под носом листом бумаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60


А-П

П-Я