встроенная тумба и умывальник 49 сантиметров 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И вот однажды лебедь белая, отчаявшись добудиться его, стала бить его по щекам
своими сильными, как при жизни, крыльями, причитая: "Ой же встань-проснись,
сокол ясный, Викторушка, иль не слышишь, милой, как томлюсь над тобой, как молю
у тебя сатисфакции!.."
И Тюхин, несусветно отзывчивый, человечный Тюхин не выдержал и на этот раз:
застонав, пошевелился, потянулся к чему-то округло-белому, двуединому, даже в
посмертье, притягательному.
-- Ах, я сейчас, сейчас! -- радостно вскричала большая белая птица, и
отметнулась куда-то в сторону, пытаясь торопливо избавиться от бутафорского
оперения своего. И тут сверкнула молния, грянул гром, и Тюхин, вздернувшись
всем гальванизированным телом своим, очнулся, вскинулся, ошалело моргая,
огляделся вокруг, и все вдруг вспомнив, спохватился, затормошил рядом
лежавшего:
-- Товарищ капитан!.. Эй, товарищ капитан, слышите?..
Но товарищ капитан Фавианов, открытый рот которого был полон воды всклень, не
слышал уже ничего, кроме этого бесконечного, безумного, как овации в Большом
концертном зале "Октябрьский", шума дождя.
-- О, как ты прав, Господи, -- прошептал рядовой Мы, -- он сыграл свой коронный
номер с блеском...
Пошатываясь, он встал и пошел. И дождь был как занавес, и никак не находился в
его складках выход на освещенный софитами просцениум. И воскресший все путался,
блуждая, как чужой. И сначала было по щиколотку, а когда море снова, как в
былые дни, чуть не стало ему по колено от помутившей рассудок, точно хмель,
сладкой отравы под названием "Тоска по Тюхину", он вспомнил вдруг притчу про
Учителя и двенадцать его учеников. Как Учитель пошел однажды по морю, яко по
суху, и как пошли за ним ученики одиннадцать след в след, как и положено
прилежным ученикам, а двенадцатый, Фома-неверующий, своим собственным путем. И
когда ему стало по пояс, он закричал: "Учитель, мне уже по пояс!" А когда ему
стало по грудь, он закричал еще громче: "А вот уже и по грудь! Учитель! Ты
слышишь?" А когда вода подступила к самому горлу, Фома возопил: "Так ведь тону
же, Господи!" И тогда Назорей оглянулся и молвил так: "А ты бы, Фома, не
выпендривался, а шел бы, как все, по камушкам!" И показывая, как и положено
наставнику, как это делается, переступил с одного камушка на другой...
Как все, о как все, Господи, как весь мой неимоверный народ! До конца, до пули
в лоб, до последнего, с облегчением, вздоха...
...И переступая со ступенечки на ступенечку, медленно, как бывает, когда голова
болит даже во сне, когда боишься даже там, в иной реальности, ненароком
взболтнуть ее, вот так же осторожно, медленно-медленно, не дыша, он со
ступенечки на ступенечку поднялся по лесенке в фургон дежурной радиостанции.
В тамбуре, там где они умывались и брились, рядом с вафельным полотенцем на
гвоздике висело квадратное зеркальце. Окровавленный, бледный, как у призрака,
лик с большущей дырой во лбу отразился в нем. "Ну вот, -- вздохнув, подумал
новоявленный Лазарь, -- глумился над Кузявкиным, над его смертельным ранением,
вот Господь и наказал тебя..."
Он открыл ящичек аптечки, потянулся было за йодом, но тут на глаза ему попался
пустой флакон из-под одеколона "Эллада" с безрукой богиней на этикеточке. Тюхин
вспомнил, как они с Бобом, в самый что ни на есть разгар Карибского кризиса,
подошли к Василь Васильичу Кочерге, жмоту несчастному: "Вася, друг, дай
пузырек!" -- "Зачем?" -- "Надо, Вася! Во-о, как надо: души горят!.." -- "Тю-ю,
та вы шо -- сказылись, чи шо?! А мэни нэ надо?! Вам для баловства, а мэни
брыться надо..." -- "Вася, бра-ат, ты что не видишь, какая обстановка?! Может,
сегодня же, Вася, сраженные пулями, пошатнемся, окропим немецкий снежок русским
клюквенным сиропчиком! А ведь пули-то в тебя, Вася, а мы их своими грудями,
которые нараспашку, которые горят, Вася!.. Слышь, ну дай пузырек!" -- "Ни-и,
мэни брыться надо..."
Полдня ходили за ним как тени, пока не дрогнул, не дал слабину, истукан
твердокаменный: "Та шоб вас разорвало! Ну бис с вами! Вот поброюсь, так шо
останется, то -- ваше!" И побрился. И сказал на чистейшем русском: "Нате, гады,
подавитесь!" И Тюхин с Бобом ошалело глянули друг на друга, ибо на самом
донышке осталось в полном дотоле пузыречке. И благоухал после этого Василь
Васильич, кочерга чертова, аж до самой своей демобилизации.
А еще в аптечке лежали зачем-то пассатижи, да-да те самые, которыми драл ему
бородавку Митька Пойманов, и дедулинская гайка, и голубая мыльница с обмылком,
и Ромкина бритва. И забыв про йод, Тюхин побрился перед зеркальцем -- у-у,
какая дырища, палец засунуть можно! -- обмылся дождевой водой, утерся вафельным
полотенчиком, подушился незабвенным васькиным одеколончиком.
По крыше фургона хлестал ливень. Ветер был такой сильный, что "коломбину"
раскачивало. Бренчали растяжки телескопической антенны. Скрипела фанера.
Тюхин сел за рабочий стол оператора и щелкнул тумблером приемника. Шкала
осветилась, и это было настолько неожиданно, что Витюша вздрогнул. "Ах, ну да,
ну да, -- с забившимся сердцем сообразил он, -- выходит, аккумуляторы еще не
сели." Он крутанул ручку настройки и вдруг услышал далекое-далекое, в шорохах и
потрескиваниях эфира:
-- Говорит Москва. Передаем сигналы точного времени. Последний, шестой сигнал
соответствует...
Опрокинув пустую бутылку из-под шампанского, он потянулся к ручке регулятора
громкости, врубил его на всю катушку. И вот, когда шесть раз пропикало, грянула
музыка, от которой он встал, и, вытянув руки по швам, замер, и так и простоял,
пока шкала приемника не погасла окончательно...
И была ночь, полная бесконечных раздумий. И за фанерными стенами фургона ревела
буря, гремел гром, блистали молнии в эфиопском мраке ночи. И под утро налетел
шквал, и кузовную часть "коломбины", расшатанную титаническими телесами
неукротимой Царь-Лыбеди, сорвало с крепежных болтов и она, подобно Ноеву
ковчегу, закачалась на волнах неимоверного потопа. Три дня и три ночи, и еще
три дня и три ночи обезумевшая стихия швыряла фургон, испытывая его обеими
безднами попеременно. И вот наконец, на девятый после злополучного расстрела
день жалкая скорлупка ударилась во тьме о невидимое препятствие, разбилась
вдребезги, и Тюхин, захлебываясь, крестьянскими саженками с пришлепом поплыл
наугад, и на рассвете, когда над горизонтом зажглась вдруг внезапная, точно
тумблером щелкнули, заря, алая, Господи, как в Пицунде, где он, Господи, каждый
Божий год до начала этого послеавгустовского безумия отдыхал с женой, и было
так привычно, и никто не стрелял, Господи, и вот он, отчаянно работая руками,
увидел впереди точно такую же алую зарю, а еще среди парных, мутновато-теплых
волнующихся хлябей узрел он дерево, и приободрился, и доплыл до него, и,
напрягая последние силы, вскарабкался на ветку. И было это, повторюсь, на
девятый после Гибели день. А древо он, возблагодарив Бога, окрестил Древом
Спасения. И когда совсем рассвело -- полнеба объяло багряным, как утраченное
знамя бригады, заревом -- прямо над собой, в густой листве тополя увидел Тюхин
висевшего на обрывке им же привязанной антенны товарища подполковника
Кикимонова, начальника финансовой части бригады, и узнал это дерево, и
прошептал:
-- Дивны дела Твои, Господи!..
И Тюхин перевел дух, присмотрелся и пришел к выводу, что если человек висит,
значит так ему и надо. Да, по правде сказать, и товарищ Кикимонов с их
последнего свидания изменился мало: то же великое изумление было запечатлено на
лике его, словно сунув голову в петлю, он увидел там нечто такое
невозможное, что глаза удивленно выкатились, вывалился язык.
А заря между тем разгоралась все ярче. Казалось, еще немного, еще мгновение --
и над горизонтом просияет наконец то самое светило, которому, как известно,
нечего делать в сумеречных мирах Возмездия. И все счастливо прояснится .
Но сердце учащенно билось, время шло. Достигнув апогея, зарево пошло на убыль,
побагровело, поблекло, как лицо спившейся с круга Матушки-Кормилицы. И вот
незримый тумблер опять щелкнул, и небо погасло. И Тюхин, сглотнув невольный
комок, прошептал:
-- И все равно, все равно, Господи!..
Поудобней устроившись на ночь в развилке ствола, он попытался заснуть. Он
честно зажмурился, стал считать до десяти и обратно -- по-русски, по-польски,
по-английски, по-немецки, на иврите, на санскрите, по-лемурийски, на языке
мфуси... Но не спалось! Хоть убей, не спалось, милые вы мои, дорогие и, как я,
грешный, ничегошеньки в происходящем не понимающие!.. О нет, не спалось... Даже
с подобранными коленями, в позе зародаша, даже с пулей во лбу вечным сном не
спалось...
И тогда, отчаявшись, рядовой Мы предложил:
-- Товарищ Кикимонов, может, поговорим? Не возражаете?..
И товарищ подполковник Кикимонов сучком в знак полного своего согласия.
Для начала Витюша поведал ему какие удивительные названия бывают у радиоантенн:
диполь, штыревая, бегущая волна, телескоп...
-- Та, что у вас на шее, это "наклонный луч", подполковник, -- сказал Витюша.
-- О, сколько поэзии в этих словах, не правда ли?.. Вы любите стихи,
Кикимонов?
Благоговейное молчание было ему в ответ. Шелестела листва. Плюхали об ствол
угомонившиеся к вечеру волны. И Витюша глубоко вздохнул, закрыл глаза и,
вытянув свою, такую по-мальчишески худющую, длинную шею, тихим голосом начал:
Я бросил пить, я прошлым летом
на все, как есть, махнул рукой,
а он -- опять за мною следом,
солдатик, стриженый такой.
Мы тезки с ним и одногодки.
Веселый, в цыпках на ветру,
он тащится за мной в пилотке,
все тащится за мной в пилотке,
и в дождь и в снег -- за мной в пилотке,
покуда весь я не умру...
А
потом он прочитал ему еще одно стихотворение, и еще одно. А еще он прочитал
товарищу Кикимонову свою "Омшару"...
Никогда, никогда в жизни у Тюхина не было такого благодарного слушателя! Затаив
дыхание, товарищ подполковник внимал Витюшиным ламентациям и поощренный
вниманием старшего по званию рядовой Мы все читал, читал!..
И словно убаюканные музыкой его стихов, улеглись волны, стих ветер, дивным
серебряным светом озарилась тополиная листва, серебряная дорожка пала на
присмиревшие воды. И поначалу впавший в транс Витюша не замечал этих волшебных
перемен, но вот вдруг забыл строчку, что случалось с ним крайне редко, а коли
уж быть совсем точным, не случалось никогда, даже если он запивал по-черному, а
тут вот -- забыл, словно запнулся, как смертельно раненый, на бегу, и
растерянно замер, посмотрел на онемевшего от восторга слушателя, как будто он
мог подсказать ему забытое, но товарищ Кикимонов не шелохнулся и тогда Витюша,
закатив глаза под лоб, запрокинул голову, мучительно вспоминая, и вдруг из уст
его, вместо проклятой концовки, судя по всему -- раз уж она забылась --
неудачной, вырвалось это вечное, всем на свете поэтам присущее: "Ах!"
На очистившемся от облаков, полном звезд, небе сияла огромная... тут Витюша
чуть не обмолвился -- Луна, но в том-то и дело, что была это никакая не Луна, а
такая... такая несусветная , как все, почти все в этом клиническом
повествовании, такая знакомая по съемкам из космоса, голубая такая, синяя и
белооблачная, лесная, желтопустынная, в снежных чепчиках полюсов, его родная
планета.
-- Земля! Земля! -- вскричал Витюша, как впередсмотрящий с мачты. -- Товарищ
подполковник, Земля, елки зеленые!..
Она была большая -- в полнеба -- и, как нарочно, тем самым боком, той
освещенной стороной, где простиралась их, с товарищем Кикимоновым, такая, даже
с подлунной высоты необозримая, Родина, вся разом -- от Балтики до Камчатки, от
Тютюнорских степей до вечных арктических льдов.
Сначала Витюша видел только крупные объекты: Волгу, Крым, Кольский полуостров,
Ладогу, прожилку Невы, но вот глаза его увлажнились и сквозь волшебные
увеличительные линзы слез стали видны подробности: маленькая речушка под
Рязанью, где он ловил раков с сестрой Есенина, поле под Тамбовом, по которому
деловито ползал дедулинский трактор, хохляцкую, беленную известью хату на
берегу Южного Буга, на окраине города Хмельницкого и на скамейке у крылечка
постаревшего, седоусого Василь Васильича с козьей ножкой в руке. И негромко,
чтоб ненароком не потревожить всех, заснувших вечным сном среди белого дня,
Витюша окликнул:
-- Вася!.. Василь Васильич!.. Эй, сержант Кочерга, это я рядовой Мы! Как
слышишь меня? Прием.
И вдруг Витюша увидел, как Васька, хохол чертов, поднял голову и, из принципа
по-украински, отозвался:
-- Эх, чую тоби, Тюха, чую!.. Не дуже гарно, москаль ты бисов, но чую...
А в ауле под Ферганой рядовой Мы разглядел и окликнул младшего сержанта
Бесмилляева, и милый бесу узбек, хоть и по-узбекски, но тоже исправно
отозвался. "Значит, все-таки дошли, не заплутали!" -- обрадовался Витюша. И
так, видя все земные стороны сразу, он окликал всех поочередно и поименно, как
на утренней, а точнее -- на вечерней поверке. И все, как из строя, четко,
безукоснительно отвечали ему. Все, кого он любил и помнил. Все-все -- и живые,
и мертвые.
И тогда всем, кто слышал его, старший радиотелеграфист рядовой Мы, волнуясь,
передал кодовую фразу, словесный сигнал, такой тревожный, такой до скончания
времен памятный его поколению: "Над всей Россиею безоблачное небо".
Впрочем, вполне возможно, это была всего лишь очередная строчка из еще не
написанного очередного Витюшиного стихотворения. Всего лишь строчка, дай-то,
Господи...
"Над всем моим Отечеством всесветлым, родным, смурным, пропащим,
предрассветным, безумным, дивным, страшным, предзакатным, безудержным,
безмерным, безвозвратным, над всей страной, которую Господь придумал, чтоб в
мученьях дух и плоть на этой вечной паперти Земли спасение в юродстве
обрели..."
А когда Земля, вместе с серебряной дорожкой, ведущей к ней, погасла, Тюхин,
помолчав, сказал товарищу Кикимонову:
-- Знаете, подполковник, о чем я подумал? Хорошо, как известно, только там, где
нас нет. Склонен допустить, что еще лучше там, где нас, иродов, покуда еще не
было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я