https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


С(ИМХА) БК(ВОД)Р Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН) З(ХРОНО) ЗЛ ОТ
Поехала крыша, раздвинулся купол с наведенным на Луну антенной-громоотводом Амура. Стояло полное – полное! – полнолуние. Полнее некуда. Черчилль и Маргаритка выпорхнули на волю и начали воздыматься к Лупе. Люська заплакала, ей захотелось обнажить грудь, и она это сделала.
Цементные химеры разваливались, рассыпались, падали, валились с Дома. Все промежности, щели, прорехи, зазоры между частями занимали свое место, сглаживались. Майор Нуразбеков порывался что-то сказать. «Молчи, молчи», – сказал Гайдамака. Он смотрел на полную Луну.
– Где Шкфорцопф? – спросил Гайдамака.
– За него не волнуйтесь, Командир. Он сам долетит.
– Я знаю. Он долетит. Мне надо видеть его. Вот он, вижу. Пусть ПВО не стреляет.
– Она не будет стрелять.
– Сколько тебе говорить, дура: нужна белая простыня, а ты сидишь в зеленом одеяле! – заорал Гайдамака на Люську.
– Ну ты меня совсем забодал, Командир!
Люська сбросила с себя зеленое одеяло, подошла к дивану, виляя всем, чем может вилять женщина, вытрусила белую простыню и закуталась в нее вместо одеяла.
– Командир, баки заполнены горючим!
– Лунные челноки на чем летают? – спросил Гайдамака, глядя в перископ громоотвода, чтобы не глядеть на Люську. – На чем твой Сидор летал?
– На топливе. На керосине.
– Дурак! Ни хрена. Челноки плавают по течению. Надо только подгребать в нужном направлении.
– Хорошо, хорошо, Командир! Отлично! Командуйте, Командир! Офир уходит!
– Куда он денется.
– Вам все ро houyam, Командир?! – спросил генерал Акимушкин.
– Я он и есть. Pohouyam Гайдамака I.
– Я догадывался, – сказал Акимушкин.
Одесса дрожала. Дом с Химерами раскачивался и рвался из фундамента.
– Ура, Командир!
– Все ро houyam, Командир?
Гайдамака улыбнулся и промолчал. Ему в самом деле было все ро houyam. Ему так хотелось домой! В Офир, на Луну, в Гуляй-град, в Эльдорадо! Домой! Домой! Домой! Куда-нибудь Домой!
– Давай, Командир! Давай! Давай! Давай! Гайда! Айда! – орали Семэн с Мыколой.
– С утра садимся мы в телегу! – кричал Нуразбеков.
– Мы рады голову сломать! – кричал Акимушкин.
– И, презирая лень и негу, кричим! – кричала Люська.
– Пошел, ыбена мать! – сказал Гайдамака.
Дом с Химерами дрожал, химеры осыпались с него на улицу Карла Маркса и Августа Бебеля. Одесса тряслась как от землетрясения. Лунный челнок работал. Дом с его обитателями выдирался из чрева города и улетал из него к той самой матери, которую часто поминал Пушкин, покручивая на пальце перстень с каббалистической иадписыо С(ИМХА) БК(ВОД)Р Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН) З(ХРОНО) ЗЛ ОТ, улетали все, кто хотел в Офир, В Эдем, Домой, кого звали Домой, кто знал, как попасть Домой. Домой! Домой! Домой! По Домам! Где она, эта Мать?! Давай, Командир!
Автор не устает извиняться и повторять мысль Льва Толстого, что один и тот же человек в разных ситуациях, в разные времена и в разных настроениях ведет себя по-разному – он бывает и умным, и глупым, и полным идиотом, и ленивым, и решительным, и трусом, и отчаянным храбрецом, способным совершить любые поступки: от убийства или самоубийства до высокого самопожертвования ради ближнего или случайного для него человека, – пусть только он будет Добрым Человеком и пусть понимает, что делает.
Они поднимались на Луну на волнах и крыльях любви к Богу в Душу Мать.
А что еще оставалось?
ГЛАВА 17. Эпилог эпилога
Было бы ошибкой считать, что провидение Божье свергло коммунизм. Обошлось без вмешательства свыше. Коммунизм пал сам, по внутренней своей слабости и несостоятельности, ибо он оказался «лекарством опаснее самой болезни».
Папа Карел-Павел I
Чехов и советская власть – тема неисчерпаемая. «Да тут ад!» – сказал он однажды своим гостям о советской действительности. «А ведь вы сочинили палиндром, Антон Павлович», – заметили Ильф с Петровым. «Не помню – что значит „палиндром“?» – «Это когда фраза одинаково читается справа налево и слева направо». Чехов удивился и повторил: «Да тут ад…»
Антон Павлович жил под советской властью, ни разу не выезжая за границу и почти не покидая Ялты, – один раз посетил в Коктебеле Максимильяна Волошина, иногда общался в Феодосии с Александром Грином, когда тот был трезв, и предпринял несколько поездок в Симферополь за какими-то совсем уже мелкими покупками – за «чаем, сахаром, мылом, спичками, колбасой, керосином и другими колониальными товарами». Хлеб и колбаса в СССР в самом деле казались колониальными товарами. В Ялту па дачу к Чехову валом валил самый разнообразный люд, совсем как в Ясную Поляну при жизни Льва Толстого, но не все попадали к нему – на Перекопе большевики проверяли паспорта и выясняли причины приезда в Крым – не к Чехову ли? То же повторялось в Симферополе, а в Ялте у дачи писателя торчал милицейский пост. Летом день Чехова обычно начинался в шесть утра. Он выпивал чашку кофе и до десяти писал «одну страницу». Это было святое время. После завтрака начиналась «совслужба» – прием посетителей, разбор жалоб, ответы на письма, звонки в Москву, в Кремль. {Моэм описывает один день из жизни Чехова – что ел, что делал, кто приходил.} Зимними вечерами читал при «лампочке Ильича». (Как видно, какое-то русское электротехническое изобретение. Из писем Чехова: «От большевиков в русской культуре останутся лампочка Ильича, папиросы „Беломор“ и женский День 8 Марта, все остальное пойдет прахом».) Чехов вполне осознал безответственный стиль советских департаментов, мог, когда надо, повысить голос или ударить кулаком по столу. Русская эмиграция, ненавидевшая всех, кто якшался с большевиками, не имела к Чехову никаких претензий, хотя с большевиками и с большевистскими лидерами он общался часто и разнообразно. Известный придворный художник Налбандян даже написал соцреалистическую картину «Киров и Чехов на ловле бычков», но белоэмигранты восприняли ее как откровенную липу.
{Моэм и эмигранты ошибаются… и не ошибаются. Киров приезжал на велосипеде к Чехову из соседней Ливадии, и они не раз выходили в море па рыбалку (не на такой ли вот рыбалке Чехов заступился перед Кировым за того самого Джугашвили (Сталина), которого он когда-то спас из туруханской ссылки? Этого старого большевика, нажившего в Туруханске чахотку, преследовали в Евпатории энкаведисты, и Киров, кажется, что-то сделал для несчастного}, но этот реальный факт совместной рыбалки с Кировым художественно выглядит фальшиво – этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда. Чехов очень хорошо чувствовал ложь правдивого факта. Когда Ольга Леонардовна предложила ему прочитать неплохие стихи лирического поэта Гусочкина, он отказался:
«Что это за фамилия для лирического поэта – Гусочкин?! Не буду его читать». – «Ты, несправедлив, Антоша. Был спортсмен Уточкин, был поэт Курочкин. Что же делать, если у него такая фамилия?» – «Уточкин не из этой оперы, Курочкин был юмористическим поэтом, а Гусочкину псевдоним надо брать!» Так и не прочитал.}
Иван Бунин в начале века: «Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну (сестру): „Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?“ – „Никогда в жизни“, – твердо ответили обе. Замечательно».
Не знаю, не знаю, что тут такого замечательного или не замечательного. В детстве Льва Толстого дразнили «Лева-рева» за то, что он то и дело плакал. Я думаю, у Бунина, как и у многих мемуаристов, произошел «перебор» профессиональной наблюдательности, когда каждому малозначащему факту придается глубокомысленное значение. Тот же Иван Бунин, автор «Окаянных дней», люто ненавидевший большевиков, обзывавший Ленина «косоглазым сифилитиком» и ревновавший Чехова к Нобелевской премии, прекрасно сказал в Стокгольме, переадресовав давнюю фразу Антона Павловича о Толстом ему же самому: «Как хорошо, что жив Чехов! При нем никакая советская шваль не смеет называться русским писателем». «Замечательно!» – скажу я {Моэм}.
А швали было очень много. Большевики пытались поставить литературу на конвейер, даже называли писателей «инженерами человеческих душ», и в эти инженеры шли духовные босяки, лакеи и карьеристы вне зависимости от происхождения, вроде графа Алексея Толстого. Они в художественных образах прославляли доктрины большевизма, оболванивали полуграмотное население, грызлись между собой. Были и другие, вроде модерниста Владимира Сорокина, автора препохабнейших рассказов. Чехов его дух па версту не переносил, вот неизвестная цитата из письма Корнею Чуковскому:
«Литература – это область человеческой деятельности, которую можно представить чем-то вроде большого старого надежного стола. На этом столе можно делать ВСЕ: обедать, читать, строгать, пилить, делать уроки, писать жалобы, кляузы и предложения, играть в карты, пировать во время чумы, вкручивать лампочку Ильича, за этим столом могут сидеть и царь, и сапожник, и нищий – он и монархичен, и демократичен, и аполитичен, и анархичен одновременно; этот стол вытерпит все: на нем можно танцевать голыми, под ним (и на нем) можно спать – если спать негде. По нему можно стучать кулаком. На нем даже можно заниматься любовью, если сильно приспичило. Если какой-то школяр вырежет на ножке стола неприличное слово, он поймет и простит этого мальчишку – скажет: „Нехорошо, мальчик!“ Он все стерпит. С ним нельзя делать только одного: на этот стол нельзя „…“. А Владимир Сорокин на него „…“. Какой из него писатель, да еще модернист? Обыкновенный „…“. {Чехов употребил слова „срать“ и „говнюк“. Как видим, Антон Павлович, когда было надо, не краснел и не стеснялся в выражениях, советские публикаторы эти слова стыдливо кавычат и многоточат.}
Но в литературе дела обстояли не так уж плохо. Чехов любил известных советских авторов Ильфа и Петрова. Они, конечно, каждый в отдельности не тянули на Чехова, но, дополняя друг друга, вдвоем – именно вдвоем! – как-то странно напоминали молодого Антошу Чехонте – туберкулезный, очкастый, задумчивый Ильф, веселый, долговязый, хлебосольный Петров. Наверно, Чехов, глядя на них из-под пенсне, вспоминал себя в молодости. Чехов ценил их юмористику в советских газетах и журналах того времени и подарил им сюжет для «Двенадцати стульев», как Пушкин Гоголю – сюжет «Мертвых душ», – впрочем, это уже похоже на литературную мифологию. Рассказы Зощенко и Аверченко ему не нравились.
Важнейшим из искусств для большевиков являлось кино, самое действенное зрелище для оболванивания масс, но они понимали, что в основе всех искусств, даже любимого ими «кина», конечно же, лежит литература. В работе со словом у них был большой опыт, они инстинктивно понимали цену и опасность талантливо расставленных слов на бумаге. Большевикам для наведения порядка в советской литературе нужен был «литературный нарком» {народный комиссар в кожаном «пинжаке» с наганом}, требовался свой живой классик, авторитет, представительская фигура – и Чехов был единственным «типичным представителем» классической русской литературы, по он не был своим, босяком. Похоже, им не хватало фигуры bourevestnika Алексея Пешкова-Горького, вот когда сказался выбор второго июля четвертого года. А Чехов… ну какой же из Чехова bourevestnik? Вот чрезвычайно важное и парадоксальное наблюдение детского писателя Корнея Чуковского:
«Снился мне до полной осязательности Чехов. Он живет в гостинице, страшно худой, с ним какая-то пошлая женщина, знающая, что он через две-три недели умрет. Он показал мне черновик рассказа: „Вот видите, я пишу сначала без „атмосферы“, но в нижней части листка выписываю все детали, которые нужно сказать мимоходом в придаточных предложениях, чтобы создалась атмосфера“. А та пошлячка, которая состоит при нем, говорит: „Ты бы, Антоша, купил „кадиляк“. И я думаю во сне: какая стерва! Ведь знает, что он умрет и машина останется ей. Проснулся с ощущением, что мне приснилось что-то важное, но не мог вспомнить. В следующую ночь мне опять приснился этот же сон. Вот что я понял: Пешков-Горький был слабохарактерен, легко поддавался чужим влияниям, плакал на каждом пиджаке. У Чехова был железный характер, несокрушимая воля. Не потому ли Горький воспевал сильных, волевых, могучих людей, а Чехов – слабовольных, беспомощных?“
Тут опять возникает, казалось бы, праздный вопрос: «Что было бы, если бы?» Как развивались бы события в России, если бы Чехов умер в критический день второго июля четвертого года? Без него у большевиков были бы развязаны руки? Был ли он для них сдерживающим моментом? Было ли им НЕУДОБНО ПРИ НЕМ творить свои злодеяния? Но куда уж дальше звереть? Властям он не то чтобы не помогал, он им мешал. Почему он их не боялся, что говорил ему негр в тельняшке с летучим бульдогом на плече? Не был ли этот негр ангелом-хранителем Чехова? В 30-х годах за чтение и распространение новых произведений Чехова людей ссылали, сажали, расстреливали. Мы уже упоминали об Илье Эренбурге, которому повезло: он был застрелен в парижском кафе сотрудниками НКВД, и шуму было на весь мир. Но другие (Клюев, Бабель, Пильняк, Леонов, Катаев, Фадеев, Шолохов – всех не счесть) исчезали в полной безвестности в сибирских лагерях.
Что было бы, если бы? Что было бы, если бы старший брат Ульянов не был повешен, а младший – жестокость вызывает в ответ только жестокость – не ожесточился бы и не подался бы в Ленины? Из него получился бы отличный министр юстиции, генеральный прокурор или даже премьер-министр вместо Керенского. Что было бы, если бы второго июля четвертого года умер Чехов, а Пешков остался жить? Праздные ли это вопросы? Для атеистического человека ход истории предопределен законами, для человека религиозного – история в руках Божьих. И тот, и тот согласны, что влияние человека на историю возможно: верующий – по воле Божьей, атеист – в некоторых конкретных пределах; вот вопрос и тому и тому: может ли человек влиять на Бога? Может ли человек изменять законы природы? Что было бы, если бы человек сделал то, а не это, если бы случилось то, а не это? Русская присказка «Если бы да кабы…» сама по себе хороша, но любомудрием не отличается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я