https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x90/ 

 

Как вы стали бы осматривать? — спросил он главу семейства.
Тот смущенно подошел к полкам и встал перед ними.
— Вот так.
— А те, которые пониже? Наклонитесь, наклонитесь!
Краснея, глава наклонился.
— Смотрите все! — сказал Илонин. — Как склоняет голову Иван Ильич? Он склоняет влево — и это естественно! Юный же ваш родственник — и опосредованный мой — склонял вправо!
— Ну и что? — не понимал Иван Ильич.
— А то! А то, что на корешках руских книг надпись идет слева направо или снизу вверх, если они стоят торцом, и, читая, естественно склонять голову влево, чтобы прочитать заглавие. На иностранных же — сверху вниз! И он склонял голову вправо, хотя тут же попраатялся. И я понял, что он, скорее всего, иностранный шпион, причем родившийся за границей. Есть привычки, оставшиеся с дества, неискоренимые, и одна из них подвела его!
Семья ахнула.
Но это еще не все, — совершенно спокойно сказал Илонин.

Конец рассказа
Скрипка Страдивари
Всем известно, что саратовцы большие любители музыки — как эстрадной, так и симфонической. Они с удовольствием и постоянно слушают музыку по радио, из телевизоров и магнитофонов, с проигрывателей, ходят даже на концерты — и эстрадные и, само собой, симфонические.
Только К-ов не любил музыки. Рассказ этот документальный, поэтому я не хочу полностью называть его фамилию и выставлять человека на всеобщее обозрение, я ведь не кляузник какой-нибудь, не фельетонист и не литературный какой-нибудь критик.
Итак, К-ов не любил музыки, но странною, переиначим классика, нелюбовью. Он не имел дома ни магнитофона, ни радио, в телевизоре музыкальные передачи переключал на устные. Но если, все же, ему случалось услышать музыку — допустим, из открытого окна, будучи во дворе, или из машины, или подростки мимо пройдут с магнитофоном в обнимку, он морщился с досадою и неизменно говорил окружающим:
— Мне бы скрипку Страдивари, я бы тогда вам сыграл!
Его соседи знали, что такое скрипка работы великого мастера Страдивари, они все смотрели детективный фильм, как такую скрипку украли, фильм серий на восемь или десять — поневоле запомнишь. Знали, что инструменты этого мастера великолепны и безумно дороги, в Саратове ни одной такой нет, их во всем мире-то несколько штук, знали они и то, что К-ов, проживая их в доме с незапамятных времен, никогда ни на чем не играл. Поэтому считали эту фразу не более, чем доброй шуткой. И откликались:
— А на обычной скрипке ты не сыграл бы?
— А стеклом по стеклу не пробовали царапать? — отвечал вопросом на вопрос К-ов.
В общем, поскольку, кроме этого чудачества, никакой особенной придури в К-ве не замечали, то считали, что он просто имеет свой пунктик, свою шуточку. Многие в этом большом доме имели свои шуточки. Кочегар котельной М-ов тоже любил пошутить над собой, выползая из подвала весь черный, размахивая руками и радостно крича встречающей его гневной жене:
— Грачи прилетели!
Но лететь не мог, а, наоборот, падал, и приходилось жене с помощью мужчин впихивать его в лифт и везти на седьмой этаж. Если ж лифт был неисправен, то волокли М-ва обратно в подвал.
Другой, Л-нин, имел привычку, увидев идущий на посадку пассажирский самолет (а это было часто, потому что дом находился неподалеку от аэродрома, который в Саратове, как вы знаете, в городской черте), задирать голову и азартно говорить:
— Спорим на червонец — упадет!
Спорить с ним никто не собирался, понимая, что он не отдаст, а говорит только ради юмора, — никто не припомнит случая, чтобы хоть один самолет упал при посадке, и с чего у Л-на в голове эта неотвязная идея? — непонятно было.
Время шло. Родившиеся родились, умершие умерли, К-ов состарился, в доме появились люди новые — или стали таковыми выросшие дети старых людей, энергичные, со своими понятиями о юморе и жизни вообще, и прежние шутки их почему-то раздражали, они органически не переваривали абсурда, мешающего им по-новому понимать действительность. М-ова, который уже был не кочегаром, а пенсионером, они еще терпели, когда он, верный привычкам, изображал прилетевших грачей — но уже на балконе своей квартиры, — любителей таскать его на седьмой этаж не находилось более, а подвал занял другой человек, молчаливый, без шуток, он никуда не выходил, а падал там, где работал — без доброй усмешки и острого словца. Л-нин со своим падающим самолетом раздражал их больше. Эти люди часто летали на самолетах, им не нравилась его шутка, они запретили ему ее произносить, он замолчал и вскоре умер.
Но особенно почему-то их стала злить фраза К-ва: «Мне бы скрипку Страдивари, я бы вам сыграл!»
«Говнюк ты старый! — сердито говорили ему. — Ты хоть не на скрипке, ты хоть на балалайке сыграй, ты же глухой, как пень, у тебя вон рука уже левая не гнется, дурак ты такой! Прекрати глупости говорить, не абсурдизируй начавшуюся светлую рациональную жизнь, оглянись, тут дети ходят, мудильник ты стоеросовый, пидарас замшелый, а ты их словами своими пугаешь, козлище вонючее!»
Но К-ов не унимался. Только лишь заслышит откуда музыку, тут же:
— Мне бы скрипку Страдивари... — и т.д.
Наконец один из этих новых людей, Н-ев, не выдержал. У него был пламенный характер, он был человек крайне деловой и привык, чтобы все отвечали за свои слова. Пустая похвальба К-ва выводила его из себя.
— Значит, — спросил он однажды, — если дать тебе скрипку Страдивари, ты сыграешь?
— Сыграю, — кратко ответил К-ов.
— Ну ладно, — со злостью закричал Н-ев, — я тебе привезу скрипку Страдивари! Если ты сыграешь на ней хотя бы чижика-пыжика, будешь жить, если нет, пожалеешь, что на свет появился, я с тобой такое сделаю!
И в тот же день, горячий, полетел в Москву. Там он нашел знаменитого скрипача С-на, играющего на бесценном инструменте работы Страдивари и предложил ему гастроли в Саратове с одним условием: он даст поиграть пять минут на своей скрипке некоему человеку.
Музыкант С-н гастролям обрадовался, но в чужие руки скрипку давать категорически отказался.
— Она ведь и не моя даже, — говорил он. — Она государственная, я ее после каждого коцерта сдаю. Честно говоря, мне на гастроли ее брать запрещено, придется, извините, сжульничать, так что обеспечьте охрану.
Н-ев пообещал охрану, назвал сумму за гастроли — при этом играть вовсе не обязательно, и сумму за пятиминутный скрипкин прокат.
Не выдержала душа музыканта, согласился он.
Мигом-мигом схватил его за шкирку Н-ев и примчал в Саратов на самолете, который, по своему обыкновению, не упал, мигом-мигом привез его к себе домой, позвал К-ва, позвал других жильцов, не боясь свидетей, так как вообще ничего не боялся, вынул на опасливых глазах музыканта С-на скрипку многовековой давности, потертую, с трещинками лакировки, но всем, кто присутствовал, сразу ясно стало, даже тем, кто скрипку живьем в глаза не видывал, а только по телевизору: это уникальный инструмент!
Н-ев достал скрипку, достал смычок, дал в руки К-ву и голосом, не предвещающим ничего хорошего, приказал:
— Играй.
К-ов не смутился.
Он осмотрел инструмент — деловито, будто не реликвию в руках держал, а даже не знаю что — ну, как каменщик мастерок держит. Осмотрел, приложил под подбородочек свой, к морщинистой старой шее, укрепил, встал в стойку, занес смычок.
С-н смотрел на это с ужасом.
Неистовый Н-ев сжал кулаки.
К-в заиграл.
Сочинения, которое он играл, не знал никто, даже С-н.
Он играл без перерыва один час двадцать три минуты сорок секунд.
Закончил, уложил скрипку и смычок в футляр, отдал С-ну — и вышел.
Что было с другими после его ухода, я не знаю, я вышел вслед за К-вым, хотя не стал догонять его и тревожить ненужными расспросами.
Знаю лишь — и могу сообщить, что К-ов свою фразу перестал произносить, соседи же почему-то сторонились его и смотрели на него издали недоумевающими взорами. Как-то тяжко им становилось в его присутствии, нехорошо как-то, муторно. То есть, вроде, как-то светло и печально, но так светло и печально, что — невмоготу.
Н-ев запил.
М-ов, напротив, бросил пить.
С-н перестал играть на скрипке. И на Страдивари, и вообще.
А К-ов через некоторое время умер. Тихо, спокойно, от возраста.
И соседи, по-человечески жалея его, почувствовали, однако, облегчение, они тут же постарались забыть о нем и о его непостижимой игре на скрипке Страдивари, такой игре, которая... Нет, не буду, я и сам не хочу вспоминать — делается на душе как-то... Так как-то... Как-то так.. Невыносимо!
Работяга Петухов
А. Н.
Работяга Петухов очень любил работать. Утром вскочит, лицо быстренько сполоснет, зубы наскоро почистит, чего-нибудь наспех перекусит — и за работу. Сперва думали: молодо-зелено! пройдет! упарится! — а он с накоплением возраста работает ничуть не меньше, а даже больше, вкалывает, аж треск стоит.
Матушка придет, пригорюнится, глядючи, как он потом исходит, скажет:
— Ты бы, Петухов, хоть меня пожалел. Больно глядеть материнскому сердцу, как ты себе продыху не даешь. Охолони, поди в лес погуляй.
— Некогда, маманя! — отвечает Петухов.
Или придет приятель, философически усмехнется:
— Работай, Петухов, работай. Работа дураков любит. Нет чтобы о вечности подумать, о коренных вопросах бытия, он, видите ли, в работу спрятался — и горя не знает. Это и я бы мог. А ты вот помысли с мое, пострадай, посмотрю, как ты запоешь! Все тлен и суета, Петухов.
— Оно верно, — вздыхает Петухов, вежливо прервавшись ради друга, но одним глазом нетерпеливо посматривая на прерванную работу.
И доработался он до того, то все шире по окрестностям разносились слухи о его непостижимом трудолюбии, об этом в газетах даже стали писать на всю страну.
— И с чего бы Петухову так стараться? — ехидно спрашивал некий газетчик, по специальности — оценщик работ, — может, он не Петухов, а, допустим, Эдисон, Леонардо да Винчи или Лопе де Вега. Ничуть, Петухов есть всего лишь Петухов. И сколько он ни тужься, другим ему не стать, закон же вечен: Леонардо да Винчи — леонардодавинчево, а Петухову — петухово.
Долго ли, коротко, — проняли Петухова. Стал он отлынивать. То, в самом деле, в лес пойдет по грибы, то книжку прочтет, то женится и детей заведет, — в общем, разнообразит досуг, отвлекает себя от работы, но как дорвется — опять треск стоит, с удвоенной энергией корячится; начнет подбивать бабки: ах ты, зараза, опять лишку наработал — перед людьми совестно! Он уж начал и ловчить, кое-какую сделанную работу припрятывал, а кое-какую и вовсе на середине бросал с тайными слезами. Он даже и плохо старался работать, но очень уж рука набита и глаз приноровлен, хотя оценщики работ с удовлетворением отмечали, что вот, де, вам и результат — уже Петухов притомился, уже работает не так хорошо, как хотелось бы. Раньше, дескать, у него лучше получалось.
Петухова такие слова уязвляли в самую душу, и он вместо чтобы плюнуть на работу, ударялся в нее со страстью, чтобы делом, а не словом, ответить оценщикам.
А они лишь ногу на ногу и посмеиваются с присущим им хамством:
— Пошла писать губерния! Как Петухова не корми, а он все на кур глядит! Не надорвись, милый!
И не выдержал Петухов! Бросил напрочь работу. Стал курить табак и пить водку, на лодочке в парке с девушками кататься, невзирая на жену, с соседями в домино играть, — пошабашил!
Что и требовалось доказать! — воскликнули все. Кончился Петухов. Изработался! И поделом — не гони, оглянись вокруг, посмотри, как другие живут — вдумчиво, серьезно, одну работку возьмут, но уж на всю жизнь, и всю-то ее зато вылижут, аккуратно упакуют, а если кто эту работу не примет — то по ненависти людской к кропотлтивому труду. Мал золотник, да дорог! Много — да убого! Аминь, Петухов, аминь!
Слышал эти речи Петухов, но терпел. Год терпел, два — и не вытерпел больше, бросил курить и пить, девушек из лодки в воду побросал, по-рабочему крепко и просто ругаясь, — и за три месяца столько намолотил, сколько другому в десять лет не осилить.
Завыли кругом: ага, самолюбие в Петухове играет, доказать хочет, что есть, мол, порох в пороховницах! Порох-то, может, есть, но — да Винчи давинчево, Петухову петухово!
Бросил работать Петухов.
Выдохся, кричат.
Опять работает.
На измор берет, кричат...
И нет у этой истории конца.
У нее нет конца, потому что виноват я, то есть автор. Мне захотелось написать рассказ с прототипа по фамилии Катухов, я постарался его литературно оформить — и обрезался. Чего-то не хватило. В жизни же, как это часто бывает, все скучней и проще, и сюжета никакого не выжмешь, в жизни прототип Катухов в ус не дует, никого не слушает, хочется ему — он работает, не хочется — не работает, а если получается много, то не потому что это действительно много, а потому, что у других мало, а то и вовсе нет. А кому это понравится, скажите на милость?
Глаза
Жил-был человек.
Допустим, его звали Иванов.
Это теперь уже не так важно, потому что он — умер.
То есть, конечно, тоже важно, но не так важно, как при жизни.
Жил он скромно, умер скромно — и поминки были скромные, без громких речей, в кругу друзей и родственников.
Вот родственница его, племянница, и сказала, что добрейший человек был Иванов, как посмотрит своими добрыми синими глазами — просто плакать хочется.
Это правда, согласился двоюродный брат Иванова, но глаза у него были серые.
Карие вообще-то у него были глаза. Слегка серые, но большей частью все-таки карие, сказал ближайший друг Иванова.
Разгорелся тут спор.
О чем мы спорим! — воскликнул шурин покойного Иванова. — Надо у жены спросить, она с ним двадцать семь лет прожила! Какие глаза у Иванова были? — спросил он вдову, которая до этого не слышала спора, вся ушедшая в горестные воспоминания о муже, которого очень любила.
Как какие? — удивилась она. — голубые у него глаза были. Голубенькие такие, светлые такие... — и заплакала.
А старая мать Иванова, до этого молчавшая, не желая вмешиваться в спор, тут не сдержалась и тихо произнесла, что глаза у Иванова были около зрачков зеленоватые с коричневыми прожилочками, а потом серо-голубые с темными крапинками.
Точно! — воскликнула жена — даже как бы радостно. — Именно такие глаза были!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я