https://wodolei.ru/brands/Simas/ 

 


Ком ту геза, говорит, нечего тут смеяться, идите дальше своей роад.
А Айрин смеется и говорит: плиз, лук внимательно, хочешь верь, хочешь нет, а я ай лав ю, говорю тебе! С первого глэнса полюбила!
Ну, и на здоровье, порадовался за нее Укапустин. В мышеловочке не нуждаетесь? Недорого отдам.
Недоуменная американка ушла.
Будь она дома, тут же побежала бы к своему психоаналитику. Мол, хелп ми, странный случай: в нищего урода влюбилась в чужой кантри, как быть, как решить май проблем?
Но психоаналитика нет, пришлось думать самой.
Вот она вечером лежит, думает и понимает, что синих этих глаз не забудет никогда, что полюбила этого человека просто гибельно.
Едва дождалась утра.
А Укапустин уже сидит на своем ящике с мышеловками и его с утра потрясывает от холода и других причин. При этом, надо сказать, что хоть спал он ночью крепко, но странно, тревожно — и видел во сне американку, но не это удивительно, а то, что, проснувшись, вспомнил свой сон — в то время как далеко не всегда помнил не только сны, но и ту явь, что была накануне.
Анализ ситуэйшн, говорит американка, привел меня к окончательному выводу: ай лав ю, да, кстати, вот из ю нейм?
Май нейм из Укапустин, говорит Укапустин, а из ю нейм вот?
Айрин, говорит Айрин. Есть у вас вайф и чилдрен?
Нету ни вайфы, ушла, ни чилдренов, с собой забрала, отвечает Укапустин.
То есть вы свободен?
Полностью либерте, фратерните, эгалите, отвечает Укапустин, за недостаточным знанием английского пользуясь, как видите, даже французским.
Давайте тогда общаться и говорить, мне важно знать, любите ли вы меня, говорит американка.
Почему же не любить, люблю, говорит Укапустин.
Американка чуть в обморок не упала от счастья, Укапустин ее поддержал, отворачивая, однако, в сторону рыло, чтоб, когда американка очнется, ее вторично перегаром в обморок не шарахнуло.
Американка очнулась и стала излагать план: она видит, что у Укапустина временные проблемы в лайф энд бизнес, это бывает, но надо взять себя в руки...
И так далее.
Я знаю, вам какой-нибудь неожиданности хочется. Вроде того: американка предложила Укапустину в Америку поехать под крыло родителей-миллионеров, а он в ходе этого разговора свистнул у нее сумочку, где было два американских доллара — и был таков. Променял доллары на рубли по минимальному курсу — и пропил, радуясь удаче. Ну, или еще что-нибудь в этом роде.
Ничуть.
Полюбив молодую девушку за любовь к себе, Укапустин отремонтировал однокомнатную свою квартирку, устроился на работу слесарем-наладчиком, а был он когда-то наладчик классный — и быстро восстановил мастерство, а Айрин приняла российское гражданство и пока не работает, поскольку занята кормлением и воспитанием сына Андрея.
Живут скудновато, но терпимо. Родители Айрин из-за рубежа сколько-то подбрасывают, будучи сами не шибко богаты. Наскребли на поездку в Россию отцу Айрин, Джон Сайферт приехал, пока добрался до Саратова, преисполнился ужасом, но увидел внука, облизал его в щечки, в пупок, в попку, увидел синие глаза Укапустина, увидел сиянье в тоже синих айзах Айрин — и побыстрее поехал обратно, чтобы рассказать жене об этой фэнтэстик лав.
...Каждый вечер, ложась под бок к умытому, надушенному, чистому Укапустину, юная Айрин глядит в его аленделоновские глаза и шепчет: Укапустин, это просто импосибол, до чего я ай лав ю.
А уж как я ай лав ю, отвечает он.
И они даже плачут от такого счастья и готовы вместе молиться Богу, но Укапустин православный христианин, а Айрин буддистка — и своих религиозных убеждений даже ради любви не изменит. В таких вещах у нее характер настоящий, американский, и эта деталь, между прочим, самое лучшее свидетельство правдивости рассказанной истории.
Спокойной ночи.
27 февраля 1996 г.
«Естудей»
В ночь с шестое на седьмое марта одна тысяча девятьсот девяносто шестого года Олегу Лаврову было одиноко и тревожно.
Он не мог заснуть, в голову лезла всякая всячина: то вспомнится вдруг, как в детстве с дерева упал и руку повредил, то вывеска магазина «Руслан и Людмила» ни с того ни с сего повиснет в воображении, то рявкнет уличный голос прошлой недели: «Вон он идет, смотри, смотри, смотри, смотри!» Дикий заполошный крик, Лавров, помнится, даже обернулся узнать, кто кричит и кто идет, но не увидел ни того, ни другого.
Потом отрывки из фильмов стали вспоминаться, потом он увидел вдруг балет «Лебединое озеро», а потом услышал песню «Естудей». Да так ясно услышал — будто по радио поют, будто он все слова разбирает, хотя разбирать их не может — для этого надо песню помнить, то есть английские слова, а Лавров не знал английских слов песни и английского языка, но песню эту любил. Ее за свою жизнь он часто слышал и любил. Хорошая песня, задушевная.
Он даже знал, что сочинила и пела ее группа английских битлов, которые потом разошлись, а Джона Леннона убили лет десять, что ли, назад.
То есть как? — вдруг изумился Лавров. Как же это получается? То есть никогда больше Джон Леннон такой песни не сочинит? Он захочет сочинить, а не может: умер!
Что же это делается, Господи?
Такая песня хорошая... И человек, значит, хороший был...
Боже ты мой! — вдруг даже сердце екнуло у Лаврова. — Ведь не только Леннон, а и другие многие! Тот же Пушкин сколько уже лет назад! Он бы и рад опять стишок сочинить — ан хрен, отписался!
Жалко-то как, жалко, Господи! А Гагарин! Совсем молодой был, красивый. Не взлетит больше в небо, а тем более в космос. А Эйнштейн со всей своей этой теорией вероятности! Как бы ему хотелось зажечься умом, математическую формулу выдумать... — нет, нельзя, умер.
А другие все?
И впервые в жизни Лавров представил вдруг непредставимое количество умных, хороших и талантливых людей, которые умерли, и не смогут ничего сделать больше хорошего, умного, талантливого. Какой же это кошмар получается!
Одиночество и тревога усилились до боли, до того, что он не выдержал и нарушил сон супруги Анечки. Тихонько потолкал он ее в плечо, подул в ушко, дождался, когда она совсем проснется, и сказал:
— Анечка, Джон Леннон умер.
Анечка посмотрела в глаза мужа. Она знала его хорошо. Она понимала, что это не просто слова, а за ними что-то есть.
— Его убили, кажется, — сказала она.
— Да неважно! Главное, ты пойми, захочет он «Естудей» написать, ну, то есть, не эту песню, а другую, еще лучше, а невозможно: умер ведь! Или Гагарин: захочет полететь в космос, а тоже невозможно! А Тургенев «Му-му» не напишет никогда, книжка детская, глупая, я понимаю, но я плакал, я помню. Ты чувствуешь, что происходит?
Анечка подумала.
Она подумала о том, какое счастье жить с человеком, который не храпит у тебя под боком, а тревожится сильными и серьезными мыслями. И от уважения к этим мыслям, она тоже постаралась ими проникнуться — и вдруг прониклась, и тоже с острой грустью ощутила, что Джон Леннон никогда не напишет больше «Естудей», хотя «Естудей» написал, вроде, не он, но это вопрос второстепеный.
— Жалко, Анечка, — прошептал Олег дрожащими губами. — Как жалко, ах, как жалко!
— А с первого этажа Илья Григорьевич, на баяне который на свадьбах играл, помер весной, тоже ведь не сыграет, а как бы хотелось! — ответила Анечка.
— Аня! — сказал Олег.
— Что?
— А я вот рыбу ловить люблю. Придет свой срок... А потом захочу рыбки половить — шиш! Жалко, Анечка!.. Да я — что? А Джон Леннон — это тебе не рыбу ловить, это «Естудей»! И тоже помер! Боже мой, что делается!
И они замолчали, — одновременно и подавленные глобальной мыслью, но и просветленные.
И вдруг Олег без слов замурлыкал мелодию.
«Естудей».
Анечка, тоже имея верный слух и голос, подхватила.
Они негромко пели, пока горло у обоих не перехватило от печали, и они обняли друг друга, прижались друг к другу — и долго лежали так без сна, счастливые своим общим горем и тихим общим дыханьем.
6-7 марта 1996 г.
Больше не могу
Семнадцатого апреля одна тысяча девятьсот девяносто шестого года Вера Павловна Анатольева шла по улице Чапаева города Саратова и дошла до угла улицы Советской, куда и свернула — и вдруг остановилась возле будки, где не продаются пироги, а сидит, застекленный, постовой милиционер. Она коротко о чем-то подумала, но пошла дальше. Она дошла до улицы Горького, свернула, пошла вверх. Дошла до улицы Немецкой (историческое название проспект Кирова — или наоборот?), свернула и пошла по этой улице. Она дошла до улицы Радищева и свернула влево, и дошла до музея Радищева, где, в саду возле музея Радищева, села на лавку и тихо сказала: " Господи... Больше не могу... "
17 апреля 1996 г.
Слесарь
Слесарь Нифиногенов, когда работал слесарем, то совсем даже и не думал, что он слесарь.
Он работал себе и работал, слесарил помаленьку — и, долго ли, коротко, двадцать восемь лет рабочего стажа наслесарил. Нет, он, конечно, знал и помнил, что слесарь, но без особых эмоций и волнений. Я слесарь, а ты фрезеровщик, а этот шофер, а тот милиционер — ну и что? — не стоит рассуждений!
Можно сказать, что он не работал слесарем, а жил слесарем и делал это — как дышал, а всякий человек если изредка и задумывается над жизнью, то над дыханием своим — почти никогда. Известный же парадокс: начни следить, как ты дышишь, и сразу собьешься, сразу тебе покажется, что дышишь ты чересчур горячо и поспешно или, наоборот, слишком замедленно, с трудом, начнутся беспокойства, бесонницы, ненужные мысли...
Но вот завод, на котором трудился Нифиногенов, взял да и в соответсвии с особенностями современной экономической ситуации — прогорел. Всех, в том числе и слесарей, отправили в бессрочный отпуск, не обещая никаких перспектив. На других же заводах и предприятиях слесаря оказались не нужны, поскольку возникло явление дотоле у нас неведомое: безработица.
И вот тут-то Нифиногенова грустно осенило. Неделю он жил в каком-то отупении и непонимании, а через неделю, проснувшись в предрассветной серости, он сказал себе в душе так громко, что оглянулся на спящую жену — не разбудил ли? — хотя сказал молча. Он сказал себе: а ведь я слесарь! Бог ты мой, сказал он себе, ведь я слесарь!
Он ходил по улицам сам не свой, он глядел на дома, деревья, трамваи, троллейбусы, на людей, пытался отвлечься — но, словно зубная боль, сверлила мысль: я слесарь! Слесарь!
Он вернулся домой и с разрешения жены начал выпивать бутылку водки. Выпил половину, ударил кулаком по столу и сказал:
— Я слесарь!
Жена тут же отобрала у него бутылку, а он и не протестовал: ведь гораздо большее отобрано, что уж из-за пустяков расстраиваться. Тоже мне богатство: бутылка водки... Да я на свою честную зарплату слесаря высшего разряда этих бутылок куплю... — но мысли Нифиногенов не закончил, а заплакал и пошел быстрей спать, пока еще хотелось спать после водки.
Он понял вещь большого философского содержания: не тогда, оказывается, ты слесарь, когда слесаришь, а тогда ты слесарь, когда нет у тебя слесарской работы. Ты слесарь мечтой, всеми помыслами своими, ты слесарь недоуменной пустотой рук, жаждущих железа, голодом глаз, ищущих, что бы такое зорко разметить, накернить, расчертить, ты слесарь емкостью ума, не наполненного образами сочленений, контуров, отверстий, креплений, инструментов — в их изящном и законченном совершенстве и прилаженности каждого строго к определенным операциям: пассатижами не будешь пилить, а ножовкой не будешь гайки закручивать.
Он даже засмеялся — будучи в момент этих размышлений на улице, и прохожие посмотрели на него с удивлением, а он посмотрел с удивлением на них.
Он мог бы и дома послесарить, потешить себя, но не мог. Это ведь баловство — когда нет широкого металлического слесарного стола с множеством выдвижных ящиков, когда нет серьезных массивных тисков, а есть тисочки глупенькие, игрушечные, для домашних поделок, когда нет поблизости станков, на которых можно сделать то, что не дается подручному инструменту...
Совсем впал в унынье Нифиногенов, жена даже тайком к бабушке на пятый этаж сходила, та дата ей трехлитровую банку наговоренной святой воды, велела подливать в суп, в чай, в любое жидкое по столовой ложке — и пройдет.
— Что пройдет? — спросила жена, забывшая объяснить цель просимого лекарства.
— Запой пройдет.
Жена Финогенова хотела было сказать, что это не запой, а нечто как бы психическое, но постеснялась: во-первых, не хотела обидеть бабушку, а во-вторых, психические болезни в ее среде окружения считались скоромными, неразглашаемьши, неприличными, более даже, чем нехорошие кожно-венерические болезни, а с такими пустяками, как пьянство или алкоголизм даже и сравнивать нечего.
Тем не менее, святую воду подливала.
И глазам своим не поверила: ожил Нифиногенов, заблестел глазами, посвежел цветом лица, расправил плечи, погладил по голове дочку, забыв, что ей уж под тридцать и она успела замуж дважды бесплодно сходить.
Но не вода подействовала на Нифиногенова. Подействовал на себя он сам. Блуждая в лабиринтах тягостных своих размышлений, он однажды узрел полоску света в виде мысли: а мало ли я наслесарил на своем ве ку? — и пошел на эту полоску, и выбрел на выход из лабиринта, на мысль спокойную, огромную и ясную, как небо после майского дождя: перестал ли быть слесарем, перестав слесарить? Нет!
Ну вот, собственно, и вся история. Возродится ли завод, найдет ли Нифиногенов работу на другом предприятии или так и останется невостребованным его слесарский талант и будет он вынужден доработать годы, необходимые для начисления пенсии, где-нибудь не по специальности — это другой разговор. Нам же интересен момент истины, момент прекрасный (какого любому можно пожелать), когда Нифиногенов, перефразируя Пушкина, мог бы воскликнуть: «Я слесарь, с меня достаточно сего сознанья!»— отбросив в лучезарности своей помышления о стаже, зарплате, о славе и пенсионном обеспечении. Полюбуемся этим моментом, порадуемся за человека.
Спасибо.
10 июля 1996 года
Жизнь Лагарпова
На углу стояли молодые люди в кожаных куртках. Некоторые в черных, а некоторые в коричневых.
Они говорили, смеялись, размахивали руками.
Мимо проходил Лагарпов.
Один из молодых людей, досмеявшись до сухоты и перхоти в горле, вызвал в себе слюну, чтобы увлажнить рот — и успешно, а потом сплюнул, повернув голову от друзей, сплюнул в сторону — и попал плевком на куртку проходящего мимо Лагарпова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я