https://wodolei.ru/catalog/mebel/penaly/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Пьесы о колониализме? - переспросил Чандра. - Еще рано об этом. Слишком все это близко, слишком в сердце у каждого. Толстой не торопился писать "Войну и мир". Лучше подождать, чем быть освистанным.
- Самая любимая форма передачи? - Махмуд Зэйн задумался на мгновение. История семьи - из вечера в вечер. Да, верно, я был в Японии, и мне их передачи кажутся очень интересными. Это, естественно, не мешает мне ставить Шекспира и Мопассана на малайском языке... За пять лет я поставил триста передач и, говоря откровенно, доволен ими.
...Заехал в музей искусств университета, к Вильяму и Джо. Посмотрел выставку будд. Это фантастично - скульптура буддизма. Джо реставрирует будду пятого века из Малайзии. Я был совершенно потрясен, буддой, найденным в Афганистане, - хохочущий веселый парень, вроде японского Энку. Совершенно иные будды из индийских сект. Другие лица, другие характеры: задумчивость, скорбь, неторопливость мысли.
А потом Вильям и Джо привели меня в зал Родена. 'Они стали очень торжественными, вводя меня в пустой зал. В день - не более пяти-шести посетителей (я вспомнил очереди в наш Музей изящных искусств). Потрясают работы Родена "Руки", "Гимнасты". О выставке в газетах писали лишь то, что она застрахована на полтора миллиона долларов. Ни рассказа о скульптурах, ни разбора творчества Родена - ничего. Только величина страховки и приблизительная стоимость каждой скульптуры.
Совершенно изумительны "Страдающая женщина", "Портрет мужчины", "Крик". Особенно интересен "Портрет мужчины". Он статичен, в отличие от остальных работ Родена, исполненных действия и открыто выраженной экспрессии.
Вечер провел вместе с профессором университета, поэтом Денисом Энрайтом и его женой, художницей Мадлен. У них старинный колониальный дом - большой, двухэтажный. Стены в доме беленые, как в украинской хате. Полы из красного дерева. Трое молчаливых босых слуг - старик китаец и две китаянки.
Рядом - громадный, трехэтажный дом китайского торговца, обнесен колючей проволокой, сквозь которую пропущен электрический ток. Постоянно лают три злющие немецкие овчарки.
- Здесь, - сказал Энрайт, - сейчас очень популярен "киднапинг" - воруют детей почем зря. В последнее время начали, правда, воровать стариков и старух из богатых семей, они доверчивей, чем дети, те уже стали бояться... Насмотрелись наших фильмов, вот и подражают...
Мадлен - художница, работы ее тревожны, интересны.
- Я ненавижу наци, - сказала она, показывая мне свою живопись, - но я не умею выражать ненависть в творчестве. Я считаю, что в искусстве надо выражать лишь любовь.
- А как быть с поэзией? - усмехнулся Энрайт. Высокий, неряшливо одетый, с иденовской трубкой, постоянно зажатой в зубах, он не только профессор филологии и поэт, известный и здесь и в Лондоне, он также консультант правительства по вопросам Юго-Восточной Азии.
- Я считаю, что поэзия вправе чураться политики в дни мира. Поэт не вправе молчать, лишь когда говорят пушки.
Энрайты пригласили меня в маленький ресторанчик китайской кухни - там нас ждали американский профессор Дин Джонс с женой-англичанкой и профессор теологии Дэвид из Лондона. Он тоже работает в Сингапурском университете.
- Ну как, поп, - сказал Энрайт, когда мы поздоровались, - ты приготовился к обращению заблудшего Джулиана в лоно святой церкви?
- Лучше удержите меня от обращения в религию большевизма, - улыбнувшись, ответил Дэвид. - Вы все так грешите, что скоро церковь станет под знамена Москвы...
Все как один мои новые знакомые высказывались против агрессии во Вьетнаме, все считали, что в этом громадном и маленьком мире сейчас нельзя жить изолированно и что взаимное узнавание - одна из гарантий от уничтожительной войны. Если каждая из сторон будет настаивать на своей непогрешимости - мир кончится. Плюс и минус дают взрыв.
Потом к нам присоединился профессор университета индус Ратам с женой Маргарет и ассистенткой, милой девушкой Чао Ченг-чи. Ратам - популярный человек в Сингапуре, он специализируется по политике.
Я удивился:
- Политическая экономия? Международные отношения? Политика - это слишком уж всеобъемлюще.
- Именно так, - ответил он. - Я изучаю политику как данность. Я не привлекаю материалы ни из экономики, ни из военных теорий... Я изучаю политику как политику. Схоластично? Может быть, но схоласты не были полными идиотами.
- Схоласты были надменными кретинами, - сказал американец. - Я утверждаю это, несмотря на традиционный страх американских интеллигентов перед английской аристократией и римским правом.
- Доказательства! - потребовал Ратам.
Мадлен, жена Энрайта, шепнула мне:
- Пускай мужчины продолжают спорить о политике, а мы зайдем на десять минут к моему другу, художнику Со Пенгу.
Со Пенг - художник поразительный. Он работает в металле и в масле, комбинирует чеканку, графику и акварель. Это - новая живопись, новая по форме, но реалистичная по содержанию.
Со Пенг грустно сказал:
- Один торговец, который смотрел мою живопись, рассердился: "Вы просите сто долларов за картину, а я в прошлом году купил две картины такого же размера и цвета за семьдесят пять!"
Со Пенг работает в маленькой двухкомнатной квартирке, - уборная во дворе, кондиционера нет, кухня заставлена полотнами, и чтобы сделать чай, приходится минут десять снимать картины с электрической плиты.
Сегодня был прием, устроенный Национальным театральным обществом Сингапура. Принимал гостей президент общества, писатель Го По Сенг. Он прислал мне приглашение в отель с личным письмом: "Я был занят все эти дни и не мог с вами увидеться. Жду на вечере. Это будет наше очное знакомство". Я приехал на прием с Джо и чувствовал себя как камень, который обтекают волны. Китайские и британские банкиры и промышленники, приехавшие в смокингах и фраках, обходили меня стороной, а несколько человек, разбежавшихся было, чтобы поздороваться с Джо, женой британского советника, узнав, кто я, чуть не выдергивали руку из моей руки и быстро ретировались.
Джо посмотрела на меня с болью.
- Это не страшно, - оказал я, - это даже прекрасно. Сейчас вы можете воочию убедиться в том, сколь однозначна ваша пропаганда. Я приехал без атомной бомбы, без кинжала и без шифрованных радиопередач для агентурной сети. Я приехал как писатель и журналист. А почему все вокруг боятся меня? Только потому, что я - советский? Ей-богу, у нас дома этого нет, у нас люди не боятся говорить с иностранцем, да
же если не согласны с доктриной, которой следует его страна. (За день до этого Джо говорила мне, что мы слишком тенденциозны и опасливы, что мы не хотим выслушать противную сторону и что "мы, Джулиан, значительно более широки и объективны в отношении к вам".)
Джо демонстративно взяла меня под руку и стала водить от одного человека к другому - это были генералы, послы, министры - и представляла им "советского писателя", жестко наблюдая за тем, чтобы все те, кому она меня представляла, исполнили весь церемониал знакомства - не только рукопожатие, но и обязательный, ничего не значащий разговор и взаимное получоканье стаканами виски со льдом.
- Англичанки хороши лишь тем, - сказала она, - что быстро признают свою неправоту. Конечно, я была дурой, когда говорила о нашей широте. (Именно она послужила прообразом Джейн в романе "Бомба для председателя".)
Потом был концерт. Потрясло выступление самодеятельного симфонического оркестра и - главное - дирижера Ченг Си-сама. Его семью - у них было пятнадцать человек детей - во время "культурной революции" начали преследовать за буржуазность, поскольку отец учитель, а его брат до 1949 года владел книжным магазином. Ченг Си-сам бежал из Китая. Сейчас ему двадцать пять лет. Он бродил по Гонконгу, потом поехал на Тайвань.
- Но там невозможно жить и работать, - говорил он мне. - Тайвань - это страшно, это полное пренебрежение к искусству, к музыке. Сейчас я здесь, и, видимо, надолго. На Тайване меня потрясло то, что там совершенно не признают европейской музыки, как и в КНР после "культурной революции". Китайский народ в высшей степени музыкальный, но он принимает европейскую музыку лишь в очень талантливом ис-прлнении, а талантливых исполнителей на Тайване практически нет. Да и в КНР Ли Шу-куня погубили. Каждый китаец может петь и может играть на флейте, он привык к своей напевности. "Чужое" должно быть очень уж интересно трактовано, тогда лишь оно станет "своим" для китайца. Вообще я считаю, что без Бетховена, Баха и Чайковского современной музыки нет. Каждый должен знать музыку этих титанов, потому что Бах и Чайковский - отцы культуры.
Несмотря на жару, Ченг то и дело зябко поеживался, сильно затягиваясь дешевой сигаретой.
- Я мечтаю, - задумчиво продолжал Ченг, - поработать для кинематографа, потому что фильм дает громадный выход музыке, особенно в таких странах, где еще мало концертных залов. Но если серьезно относиться к кинематографической музыке, рассчитывая при этом на Китай, то нужно точно знать, для какого района пишешь, ибо каждый район Китая имеет свою музыкальную традицию, свои обычаи. Для китайского кино необходимы определенные инструменты, и употреблять их следует в определенных ситуациях, ибо музыка, костюм и цвет играют одну и ту же роль - они лишь помогают драматургии. Главная сложность - унисон традиционной музыки. Каждый инструмент играет "самого себя". У наших национальных инструментов пять тонов, и поэтому надо очень точно оркестровать, но как бы точно ты ни оркестровал, все равно есть лимит возможностей.
Он показал мне свои инструменты.
- Китайская музыка - это моя ностальгия, - сказал он. - "Пи-па", "арху", "чинг", "самтьен", "юэт", "туин" - вы слышите, сколько таинственной музыки в самих названиях инструментов?
Ченг Си-сам отошел к роялю и заиграл Хачатуряна, а потом, резко оборвав мелодию, стал играть "Петю и волка". Я поразился тому, как он резко переключается - это словно моментальное перевоплощение гениального мима.
- Заметьте, в "Пете и волке" Прокофьева, - задумчиво сказал он, - есть нечто от китайской вкрадчивости. Переходы осторожные, они вытекают один из другого, хотя часто противоречат друг другу.
Потом Ченг Си-сам взял маленькую арху и заиграл поразительную по напевности мелодию.
- Это ноктюрн о конских скачках, - пояснил он, прервав игру. - Я однажды видел, как на горном плата гоняли коней, и я сочинил эту мелодию.
(И я увидел бескрайние забайкальские степи, и кобылиц, окруженных жеребятами, и синие горы вдали, и голубое небо - совсем близко, и солнце кругом...)
Потом Ченг заиграл на пи-па.
- Это про женщину из Кантона, - сказал он, - мужа которой бросили в концентрационный лагерь.
И лицо Ченг Си-сама стало строгим, а глаза громадными. Он изредка внимательно взглядывал на меня, а потом, вдруг прервав горькую мелодию, заиграл: "Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог любимой быть другим". Он пропел это на ломаном русском языке, а потом, смутившись, замолчал. Я поцеловал его. Мы долго стояли молча, обнявшись; руки его были холодны, а глаза добры и печальны.
Манера его игры на плачущей, ломкой арху, его руки, извлекающие литой, единый, трагичный звук, состоящий из некоего таинственного музыкального монолита, его строгое, закаменевшее лицо завораживали.
(Я вспомнил встречу с председателем Союза композиторов Вьетнама товарищем Хоатом. В тот день Ханой не бомбили, и я приехал к нему в союз. Он тогда сидел у рояля, осторожно трогая клавиши длинными плоскими пальцами. Увидев меня, по-французски спросил:
- Коман са ва?
- Са ва бьен, - ответил я и начал мучать его расспросами о том, как он пришел в музыку.
Он долго молчал, трогая клавиши, и задумчивая, тихая мелодия выливалась в открытые окна.
- Как вам сказать, - наконец ответил он, улыбаясь, - я еще не собираюсь умирать, поэтому ни разу не составлял автобиографию...
Повернулся на вращающемся черном стульчике ко мне, пожал задумчиво плечами, закурил.
- Давайте попробуем вспомнить и разобраться в этом деле.
Он снова тронул клавиши.
- Я играл со своим эстрадным оркестром в кабаке для французских военных. Ко мне однажды подошел офицер, пьяный, веселый, красивый, попросил сыграть увертюру из "Севильского цирюльника". У нас не было нот, мы сыграли что-то другое, я уже не помню что, а он потом пришел благодарить нас с видом мецената и ценителя. Он не понял, что мы ему сыграли не то, что он просил. Когда он благодарил меня на своем замечательном языке - языке революции и "Марсельезы", - мне было до слез горько за Францию,.. Я ненавидел этого нувориша и одновременно упивался музыкальностью его речи. Язык вообще первая ступень в музыку. Наш язык особенно.
Если я слышу вьетнамский язык, то сразу определяю, кто это - друзья, родственники или знакомые. Я могу определить при этом, кто, как и к кому из собеседников относится: с почтительным уважением, просто с уважением, с любовью или юмором. У нас, например, слово "я" имеет массу значений. "Я" - это "той", "тау", "тыо", "минь", "тяу", "ань", "эм". "Минь" - это низкий регистр голоса, я буду употреблять по отношению к себе слово "минь", если разговариваю с женой. "Тяу" - это высокий регистр. Когда я говорю о себе, я буду себя называть "тяу" в разговоре с учителем, с человеком, к которому я отношусь с большим почтением.
...Нотной грамоте выучился в церковном хоре. Я пел "Аве Мария". В католической органной музыке я постигал законы звучания. Но я понял тогда (может быть, это парадоксально), что эта великая музыка уничтожает меня, съедает во мне яростную активность музыканта.
В музыке, сочинявшейся для нас, колониальные власти совмещали католическую успокоенность с буддистской мелодичностью. Это был в высшей мере продуманный принцип работы, которую колонизаторы вели среди местного населения.
При колонизаторах петь свои песни считалось дурным тоном - только французские, немецкие, песни китайцев. Это было бесконечно обидно, я ведь жил звучанием Вьетнама. Именно тогда решил сочинять только национальную музыку. А смог это сделать, лишь когда ушел к партизанам, в 1948 году.
Он задумался, потом заиграл смешную, "раскачивающуюся" музыку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я