https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/170na70/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На тротуаре перед клиникой стоял полицейский.
— Доброе утро, уважаемый,— сказал он,— долго мы собираемся здесь стоять?
— Я не стою,— ответил Роберт,— я остановился: вы же знаете, остановка на срок до пяти минут для посадки и высадки пассажиров, приема и сдачи небольшого груза...
Но полицейский покачал головой.
— Не выйдет. Сколько я за вами наблюдаю, ни приема, ни сдачи груза не приметил. Вы, уважаемый, устроили здесь стоянку, хотите доказательств?
— Лучше не надо,— сказал Роберт,— но я, правда, только выгрузил жену.
Полицейский ткнул пальцем в вывеску.
— У нее что-нибудь с глазами? Надеюсь, ничего серьезного?
— Нет-нет. Она здесь работает, она врач. Сама лечит тех, у кого глаза болят.
— В таком случае,— сказал полицейский, немного подумав,— даю вам пять секунд.
Он взглянул на часы, и Роберт включил мотор. Влипнешь ты когда-нибудь в историю, подумал он, и уж так просто не выпутаешься. Людям с гипертрофированной фантазией не следует давать права. Но, собственно, при чем тут фантазия! Фантазия— это когда выдумываешь. А я ведь не выдумываю, я вспоминаю. Ну и вспоминай на здоровье, но не за рулем. Вот, к примеру, видишь, как тот парень затормозил? Еще чуть-чуть, и ты врезался бы ему в багажник, а потом тебя бы обвинили, что не соблюдал дистанции. Шофер, соблюдай дистанцию! Журналист, ближе к жизни! Но разве думать двадцать четыре часа в сутки о РКФ — значит быть ближе к жизни? Интересно, да, но ведь в машинку заложена незаконченная рецензия на новеллу фрау Тушман «Не укради!». Да черт с ней, с фрау Тушман, и с ее нравоучениями, скажу, что нет времени, мне надо речь держать, срочно, по поводу события, имеющего историческое значение, вот даже телеграмму получил. А фрау Тушман исторического значения не имеет. Ясно, так и сделаю. Остается только поды-
екать кого-нибудь, кто бы эти полгода платил мне деньги за размышления над речью, заказанной Иохеном Мейбаумом.
Отпирая дверь, Роберт услышал телефонный звонок.
Женский голос сообщил, что говорит секретарь господина Широкого, она соединяет с господином Широким.
— Доброе утро,— тут же произнес господин Широкий,— надеюсь, я не слишком рано?
— Зависит от того, что вы от меня хотите,— ответил Роберт,— если речь, то слишком поздно. На речи я принимаю заявки не меньше чем за полгода.
Господин Широкий неуверенно хохотнул и сказал, что нет, говорить он будет не о речи, хотя вполне может предположить, что Роберт превосходный оратор, он внимательнейшим образом следит за его статьями и давно уже хотел с ним поговорить. Есть у них один проект, который, сдается ему, заинтересует Роберта, работа как раз для него — документальный фильм о концерне Крингеля, об этой мерзкой фабрике лжи,— фильм разоблачительный, со всеми причиндалами, и название у них уже есть, хотя, разумеется, ну, само собой разумеется, это всего лишь предложение: «На словах — свобода печати, на деле — прокрустово ложе». Если Роберт придумает что-нибудь интереснее, они с радостью согласятся, хотя и сами немало попыхтели, во всяком случае, надо это дело обсудить. Когда у него найдется время?
— В ближайшее время — никогда,— ответил Роберт.— Мне очень жаль, но у меня уже есть работа. Может, осенью?
Новелле фрау Тушман не поздоровилось в рецензии Роберта. Опять заведут канитель о стиле его критики; Роберт даже слышал, как ворчит редактор: «Слишком ты резко. От нас ждут помощи. Хотелось бы знать, откуда у вас, у молодых, столько желчи».
Особенно раздражали Роберта все эти лакированные образы в рассказе; гладкие, как бильярдные шары, они катились именно туда, куда того хотела фрау Тушман. Конечно, для этого тоже нужно кое-что уметь, и Роберт не мог не признать, что автор неплохо владеет кием, ловко наносит удары и рассчитывает угловые. Но это именно игра в бильярд, прикладная математика, и все потому так сходится, что шары круглые и катятся по обтянутому сукном полю.
Математика — вещь превосходная; благодаря математике можно разрешить проблемы куда более важные, чем рост Люцифера в локтях и местонахождение ада; математика помогает в бильярде и при других жизненных обстоятельствах, но написать с ее помощью новеллу никак нельзя. Ведь в новелле речь идет о жизни, а в жизни то и дело встречаются рытвины и ухабы, как у
людей бородавки и щербинки. «У наших людей нет щербинок»,— скажет редактор, и, только когда кругом заворчат «ну, ну», он поправится: «Конечно, кое у кого, может, и есть, но разве это типично? Мы должны ориентироваться на новое, а новое — это человек без щербинок».
Секретарь редакции добавит: «Образно говоря, конечно!» — и будет настаивать на решении, которое в конце концов и примут: «Заголовок помягче, и с богом! Нам ведь нужна борьба мнений!»
Кажется, когда Роберт пришел на РКФ, понятия «борьба мнений» не существовало. Но может, стоит порыться в памяти, подумал он, дело, конечно, не в понятиях, а в сути явлений, в позиции, какую ты занимаешь по тому или иному вопросу.
Если он не ошибается, понятие это, во всяком случае в науке и искусстве, пришло на смену другому понятию—«критика и самокритика» — и означало, как бы это сказать, более спокойный, что ли, вариант спора.
Роберт пометил в блокноте: «Критика и самокритика — борьба мнений?» — и обвел красной рамкой. Никогда не мешает записать то или иное воспоминание. А вдруг именно в этих воспоминаниях окажется зародыш тех мыслей, которые он потом разовьет в актовом зале? Если ему удастся показать, что им пришлось всему учиться заново, даже искусству быть благоразумнее в спорах, это уже кое-что.
Никто не скажет, что критика и самокритика — нечто неблагоразумное; неблагоразумным был лишь метод их применения. Стукнут кого-нибудь по голове и совершенно искренне считают, что тот, даже давая сдачи, предварительно признает: критика не лишена рационального зерна.
Дружба Роберта с Трулезандом началась тоже с критики и самокритики.
Когда Роберт вышел из экзаменационной, на него набросились, почему он пробыл там так долго.
— Небось размусоливал историю своей жизни,— предположил парень, который уже раньше задирал Роберта,— ну и как, все рыдали?
Шея у него была обмотана толстым и немыслимо длинным шарфом. Роберт потянул за один конец, желая вытащить парня из толпы, но тот возмутился:
— Руки прочь от трудов моей бабушки! Она все петли пересчитает, когда я вернусь.
— Лучше бы она тебе носовой платок в карман сунула. Тут вмешались девчонки. Роберт мог бы это предвидеть — у
парня были густые черные кудри. Одна, худющая, ровесница Роберта, заявила, что, мол, нечего сказать, хорошее начало, так и весь коллектив развалить недолго, а какая-то малышка заметила, что Роберт не только самый старший здесь, но и самый длинный. Кудрявый отодвинул ее в сторону.
— Все в порядке, Мышонок, не бойся за Трулезанда, Труле-занд не оплошает, Трулезанд недаром плотник.— Он решительно зашагал по коридору, и остановились они лишь возле аудитории теологов.
Аккуратно заложив концы шарфа за спину, Герд спросил:
— Ну?
— Что значит «ну»,— огрызнулся Роберт,— вот двину, и влетишь к малым пророкам.
— Таких я еще не знаю, кто это? Роберт потащил его дальше.
— Пошли отсюда. А вообще-то, в чем дело, чего ты привязался?
— Я привязался? Просто я тебя критикнул, приятель. Ты задержал нас, вот я тебя и покритиковал.
— Ну, дела! — протянул Роберт.
На лице Трулезанда отразилось беспокойство.
— Ни на грош самокритики,— констатировал он,— ты, брат, еще хлебнешь горюшка. Ты что, и правда не знаешь, как это делается? Так вот, я критикую тебя, а конкретно я говорю: раззява. Теперь твое дело обдумать, почему ты раззява. Когда сообразишь, выступи и скажи... Ну, как думаешь, что тебе надо сказать?
— Не мели чепухи,— буркнул Роберт. Трулезанд мрачно глянул на него.
— Надеюсь, они тебе все начистоту выложили? Сказали, каков твой уровень? Придется взять над тобой шефство, так и быть, беру это на себя. Итак, в чем дело, друг, почему тебя отвели, ты что, из буржуев?
Какая-то девушка, выглянув из-за угла, крикнула, что вызвали Трулезанда. Роберт расхохотался, а Трулезанд, прежде чем последовать за девушкой, важно произнес:
— Критика попала в точку!
Роберт и сейчас слышит, как он это сказал, четко выговаривая согласные, натужным басом. Он и впоследствии, припрут его, бывало, к стенке, вполне серьезно признает, что критика попала в точку. Правда, после этого, опираясь на самодельную, но крепко сколоченную моральную платформу, он неумолимо, с чистой совестью и без излишних рефлексий давал сдачи.
На РКФ Трулезанд пришел по доброй воле и в известном смысле благодаря самокритике. Сам он так об этом рассказывал:
— Вот, стало быть, зуб у меня крошился да крошился. Я — к зубному. Объясняю ему, что и как, а он говорит: «Вы, кажется, тоже из Штеттина? Теперь там поляк сидит». И вздохнул. Я ему: «Господин доктор, поляки в Щецине, так он теперь зовется, надо бы нам уже привыкнуть». А он: «Это,— говорит,— нелегкая задача». Ну, думаю, со шпателем во рту тебя не переспоришь, и с трудом спрашиваю, что у меня с зубом. «Кариес,— отвечает он,— кариес у вас». Ну я, конечно, хочу знать причину кариеса. Он полагает, что от недоедания. «А причина недоедания, в чем вы ее видите?» — спрашиваю я. Тут уж он мне эдак покровительственно отвечает: «Это ведь вам известно — последствия войны!» Тогда я ему задаю главный вопрос: «Что же является причиной войны?» Он было замолчал, а потом сообразил и говорит: «Ответить на это — задача нелегкая». И я решил ему малость помочь. Такой барьер ему самому не преодолеть из-за ограниченности сознания. Говорю ему: «Научными исследованиями доказано, что причина войны, о которой вы говорите,— империализм, то есть высшая стадия капитализма, вот она, причина». Он как раз подбирал бор и покосился на меня через плечо с таким выражением, что — вижу я — рад-радешенек мне ответить: «Если я правильно понял, виновник вашей зубной боли — капитализм?» — «Да»,— отвечаю я, но чую, сейчас он мне выдаст! Он и выдал: «Выходит, в средние века кариеса не было. И когда наступит социализм, зубная боль прекратится. Как вы полагаете, дело ограничится зубами или же воспаление среднего уха и ангина тоже исчезнут?» Я бы и тут кивнул, но дело рискованное. Представляете, у нас уже социализм, а я встречаюсь с доктором на улице, и он говорит: «Радуйтесь, у вас социализм, но, скажу вам по секрету, зубы у людей все еще болят. В чем же теперь причина, как вы думаете, ведь вы так хорошо разбираетесь в причинах».
— Значит,— сказал кто-то из слушателей,— ты захотел стать зубным врачом?
— Хотел поначалу,— ответил Трулезанд,— но как же быть с проблемами, которые не лезут в рамки профессии? Не-ет, ребята, смотреть надо в корень. Вот Трулезанд и решил изучать философию. Тогда он и с зубным врачом поспорит.
* Всякий раз, когда Роберт вспоминал о Трулезанде, его начинала мучить совесть. И сколько ни твердил он себе, что это глупо и сентиментально, ничего с собой поделать не мог. У Роберта было много друзей, но ни раньше, ни уж тем более после не было такого, как Трулезанд. Их дружба началась не с драмы и не с подвига, ни один из них не выносил другого из огня и не
вытаскивал из ревущей пучины, но можно было не сомневаться: и тот и другой сделали бы это не задумываясь. Только время их разлучило. Время и обстоятельства — бессмысленно питать к ним злобу. И все-таки Роберт питал злобу, потому что, потеряв Трулезанда, он ощутил пустоту, и пустоту эту ничто не могло заполнить. Роберт ощущал ее, когда его одолевали заботы и когда он попадал в беду, но еще больше, когда выпадали счастливые дни. Достаточно было сказать Трулезанду: «Эх, старина!» — и в ответ услышать: «Да, старина»,— чтобы уяснить себе ситуацию, по достоинству ее оценить и занести в общий список воспоминаний, откуда черпай потом сколько душе угодно: «Помнишь, как епископ пил с нами томатное вино твоего шурина и уплетал салат моей тетушки?» — «Еще бы, старина!»
Когда через месяц-другой после экзамена они снова встретились, оказалось, что и Трулезанд не забыл их первого знакомства. Стоя на платформе в Рибнице, он спросил Роберта, высунувшегося из окна вагона:
— Эй, Длинный, местечко найдется?
Багаж его состоял из битком набитого вещмешка и лакированного дамского чемоданчика, который он сразу, как тронулся поезд, открыл. Протянув Роберту крутое яйцо и хлеб с салом, он сказал:
— Бабуся и тетечка наказывали: «Будь умницей, делись с товарищами, тогда, может, кто и подскажет». Потому как я тугодум.
— Все заранее решено в кругу семьи,— отозвался Роберт.
— Ты что, дома не ладишь? — спросил Трулезанд и, когда Роберт кивнул, продолжал: — А я лажу. У меня есть только дядя, тетя и бабушка, и они прекрасно понимают, что меня надобно баловать — ведь я сирота. От родителей мне осталась одна отцовская ночная рубашка, все остальное сгорело вместе с ними в Штеттине. Я тебе сразу про рубашку говорю, чтобы ты не задавал дурацких вопросов, когда увидишь ее. Кто не знает этой истории, удивится. Рубашка висела на водосточном желобе, на единственной уцелевшей стене нашего дома. Вот бабуся и твердит, что это, мол, неспроста и чтоб я всегда в ней спал. Вздор, конечно, но она ничего, удобная, надо только к ее виду привыкнуть.
Он сдвинул чемоданчик в угол скамьи, постелил на него свой длиннющий шарф, лег и заснул.
Приехали они довольно поздно. На дверях всех гостиниц, куда бы они ни толкнулись, висели дощечки с надписью: «Свободных мест нет». Какой-то пьяный посоветовал заглянуть в «Хохотунью». Там им предоставили чердачную каморку, в кото-
рую даже мешок Трулезанда с трудом втиснулся. Откинув одеяла, они убедились, что простыни надо снять и спать одетыми. Но только улеглись, как в дверь забарабанили. Двое полицейских потребовали их паспорта.
— А что, собственно, случилось? — спросил Трулезанд, однако полицейские не удостоили его ответом.
— Бдительность прежде всего,— сказал понимающе Трулезанд.— Все же, когда спуститесь, посоветуйте приятелю с барабаном колотить потише, здесь люди спят.
Младший полицейский обернулся в дверях:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я