Обращался в магазин Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

и это не так уж мало.
Здесь, на площади, дышали, курили, потели, а когда мартовский дождь падал на вигонь или на грубую шерсть, на воротники из кроличьего меха, на непромокаемые куртки ребят и на платочки девушек, на шляпы преподавателей, на лица и руки, он поднимался паром, пахнувшим всем, чем угодно, только не фимиамом, и уж ни в коем случае не лаврами победителей.
Но довольно о запахах и о духе; Роберт Исваль не обмолвится больше ни словом на эту тему, однако он позволит себе высказаться по поводу еще некоторых проблем образного воплощения этой исторической сцены.
Во-первых. Если уж вы непременно хотите 'снимать этот фильм, то ни в коем случае не делайте его цветным, друзья мои. Право же, никакой пестроты в те времена не наблюдалось. Берите контрастные цвета — белый и черный; с их помощью вы сумеете сохранить, почти во всем, верность подлиннику.
Правда, транспарант — транспарант был из красного кумача. Но кто же из ваших зрителей представит себе его иначе? Если вы показываете лозунг над толпой, то давать цвет уже совершенно не обязательно. Это сделает за вас публика: она знает жизнь и знает ваши фильмы.
А что еще было красного цвета? Пустяки, всего несколько пятен! Платок на голове Ирмхен Штраух, бусы Розы Пааль, галстук директора и лицо Ангельхофа, когда он произносил фамилию Кад, словно Гад,— стоит ли ради этого идти на затраты? Даже губной помады, и то было мало в те времена, в марте на Помернплац.
Да и другие цвета были представлены очень скупо. На двух девушках были одинаковые синие дождевики, время от времени кто-нибудь из ребят сморкался в носовой платок в бело-голубую клетку, преподаватель истории Рибенлам шагал в парусиновых брюках, выкрашенных в желтый цвет, картуз Мейбаума, сдвинутый на отсутствующее ухо, был тоже линяло-желтого цвета; зеленого было чуть побольше — на некоторых девушках зеленые юбки, кое на ком из парней зеленые куртки, и непромокаемый плащ Якоба Фильтера был густого довоенного зелено-лесничьего цвета, так же как и — правда, всего на одну треть — длиннющий шарф Трулезанда (на остальные две трети коричневый), собственноручно связанный его бабушкой. Но зато капюшон его дождевика был серым, и серый цвет был вообще преобладающим в этой картине.
К чему же тогда ради столь узкого спектра тратить столь дорогую цветную пленку?
Во-вторых. Если вы собираетесь делать звуковой фильм, то запаситесь сильными микрофонами для толпы на площади. Потому что, если вы ограничитесь микрофоном, едущим впереди колонны, вам мало что удастся разобрать. Правда, вы услышите, как Старый Фриц рассказывает о своих переговорах с бургомистром и как Ангельхоф бросает в лицо Каду-Гаду резкие вопросы. Но настоящий шум толпы вы сможете уловить только в середине колонны.
Ваша звукозапись не представит никакого интереса, если вам не удастся# уловить роскошный бас футболиста и рыбака Трим-
борна, распевающего песни о небе Испании, и о битве под Мадридом, и о дивизии, которая шла по долинам и по взгорьям, и о том, что «все мы люди, не дадим нас бить в лицо сапогом», и о кронштадтских матросах, и о молодежи, у которой теперь есть цель впереди.
Ваша звукозапись не представит никакого интереса без высокого сопрано Веры Бильферт, которое как-то не подходило ко всем этим боевым песням и в котором при исполнении «Песни стройки» почему-то слышалось: «Как пошла к колодцу я...»
Она не представит никакого интереса без ничем не оправданных веселых выкриков Квази Рика между куплетами, какие он издавал всякий раз, когда у него хватало на это дыхания.
И это еще всего лишь пение, а ведь здесь не только поют, во время демонстрации протеста против одиозного названия площади. Здесь смеются, выкрикивают, шепчутся, спрашивают и отвечают, спорят и флиртуют. Рассказывают разные истории и анекдоты. Там отпускают меткое словцо насчет какой-то шляпы в толпе зрителей, стоящих на тротуаре; тут жалуются на голод, а тут проклинают дождь. Пересказывают целые диалоги из фильмов: кто из «Чапаева», кто из «Светлого пути». Трулезанд размахивает руками, изображая сабельные удары конников в «Буре над Азией», а Роберт Исваль показывает, как коровы в «Веселых ребятах» звонили в звонок. И тут все запевают марш «Веселых ребят» — одни поют, другие изображают оркестр.
Два учителя русского языка углубились в дискуссию о старославянском; доктор Фукс вспомнил стихотворение, очень подходящее к сегодняшнему дню:
Холодного ветра дыханье Прогонит ночную тень, И снова боль и страданье Несет мне грядущий день.
Вера Бильферт рассказывает в начале нового круга по Помернплац, как она везла своих младших братьев в ручной тележке по Померании; Герд Трулезанд кричит подавальщицам из «Дома Нетельбека» свое неизменное «Хелло, девочки!»; Гейнц Громоль просит Олли Бервальд перечислить ему латинские вокабулы; Хартмут Нагель и Дитер Кноль повторяют вслух полезные ископаемые Лабрадора; Лили Пфау опять быстрее решает задачу, чем длинный Бернхейер, а Лизхен Штоль и Герд Людвиг поспорили из-за того, имеет ли Библия отношение к общему образованию; Герд говорит, что никакого, а Лизхен чуть не ревет; Герхард Тротцки описывает Ханне Пацвальд вкус табака из мать-и-мачехи, а Карл Гейнц Эбелинг любезничает с
Ильзой Кединг, и вдруг все эти диалоги обрываются, потому что Квази Рик командует: «„На баррикадах под Мадридом"!.. Три-четыре!»
И они поют, и вы можете записать это на вашу пленку. Но вы не можете записать на нее то, что они думают.
А потому, в-третьих, бросьте-ка вы, друзья, эту затею!
О, Роберт Исваль хорошо знает, что вы хотите сказать. Вы хотите сказать, что в таком случае вообще надо оставить затею делать фильмы — ведь еще не изобретены микрофоны, улавливающие мысли. А бормотание с неподвижными губами, внутренний монолог, услышанный всеми при помощи голоса за кадром, давно уже набил оскомину. И потом, вы хотите сказать или, вернее, спросить с едва сдерживаемым возмущением, что, в конце концов, все это значит? Уж не намекает ли этот господин Исваль, что демонстранты на Помернплац думают нечто прямо противоположное тому, что они поют и говорят? Нет, Роберт Исваль вовсе не хочет это сказать, хотя есть, конечно, отдельные случаи... Только спокойно, не стоит волноваться; он сейчас все разъяснит.
Вот, например, этот самый Кад. В эту минуту он как раз поет: «Есть цель у тебя впереди, и ты не заблудишься в жизни...» Он поет это четко и громко, хотя точно знает, что, как только кончится песня, Ангельхоф снова набросится на него и станет произносить его фамилию как название какого-то отвратительного пресмыкающегося и будет засыпать его вопросами, которые так и прилипают к человеку навсегда, и если бы они могли обрести какую-то форму, то это наверняка было бы пятно, вернее, большая клякса. Кад поет: «Ты знаешь, что делать тебе, чтоб лучше жилось и привольней!» — а сам в этот момент вовсе не знает, что ему делать.
Его научили здесь думать, во всяком случае, думать больше, чем он думал до сих пор, и на уроках истории у Рибенлама он получает пятерки за хорошо поставленные вопросы, но вот он чего-то не понял, задумался, спросил, потому что не хочет заблудиться в жизни, потому что впереди у него есть цель, такая же, как и у всех остальных, и он не понимает только одного этого вопроса. И вдруг его имя начинает звучать так, словно он не человек, а змея. И наверно, то, о чем он думает, не вполне созвучно с песней, которую он поет.
А вот некий Карл Гейнц Рик, прозванный своими друзьями Квази.
Он руководит здесь пением, следит за тем, чтобы не сбивались ряды и чтобы все шагали в ногу. Он запевает «На баррикадах под Мадридом», а сам тем временем, возможно, уже представляет
себя в Гамбурге за стойкой.
Э, нет, это предположение Роберт берет назад. Ведь Квази скрылся за стойкой не на следующий день после демонстрации; еще два с половиной года он учился на факультете и был не только гордостью доктора Шики из-за выдающихся способностей к высшей математике, он был хорошим товарищем и дружил с Робертом Исвалем, он достиг совершенства в имитации античного красноречия и так любил студентку медицинского факультета, а позднее врача Хеллу Шмёде, словно знал, как близка разлука.
Нет, Квази Рик не мог тогда, на холодном мартовском ветру, от серого рассвета до победного послеполудня думать ни о чем другом, кроме как об устаревшем названии площади и о песнях, способных его смести.
В общем и целом мысли демонстрантов совпадали с тем, о чем пелось в их песнях, и с тем, о чем они говорили. И все же без их мыслей этой сцене не хватало бы объемности и глубины, и потому Роберт Исваль не хотел бы увидеть ее в фильме.
Ему захотелось бы встать и крикнуть во время сеанса: «Поглядите-ка вон на того, господа, в зеленом плаще лесничего! Это Якоб Фильтер, удивительный человек. Теперь он занимает высокий пост в лесном хозяйстве, сидит в министерстве и из-за всех лесов, которыми он управляет, не видит ни одного зеленого деревца. Но тогда он был лесорубом и студентом РКФ. Тогда он как раз научился писать «ложка» через «ж», и, пока он там шагает, он все думает об уроке по биологии, потому что никак не может запомнить классификацию насекомых, хотя как никто другой был знаком в своем лесу со всеми, кто летает и ползает. Однако естествознание — это еще не самое худшее. Тут ему кое в чем помогает его опыт и даже дает иногда преимущество перед остальными; но ведь есть еще девять других предметов, один сложнее другого, а уж немецкий язык и вовсе книга за семью печатями. Дело не в грамматике, ее при большом старании можно еще кое-как усвоить, и не в правописании — тут надо упражняться и упражняться. Но вот что непостижимо для Якоба Фильтера: почему человеку, который хочет научиться выращивать молодняк и бороться с вредителями леса, надо начинать с заучивания Мерзебургских заклинаний. У него нет никакого интереса к чудесам, никакой фантазии, он не может понять, почему доктор Фукс мучает его Парсифалем и почему недостаточно выучить наизусть «Вперед, заре навстречу» и оставить Вальтера фон дер Фогельвейде сидеть на его символическом камне, пока тот к нему не прирастет. «А, чтоб его волки сожрали!» — с горечью сказал тогда Якоб Фильтер, а уж до связного пересказа у него дело так и не дошло. Этот удивительный человек — как ни невероятно это звучит, когда речь идет о немецком ребенке, выросшем в немецком лесу,— не прочел в своей жизни ни одной сказки. Такого не бывает, скажете вы, дорогие кинозрители? А вот и бывает. Не берусь утверждать, что это бывает часто, но с Якобом Фильтером было именно так.
А теперь ему пришлось пересказывать здесь, на факультете, запутанные истории и в день демонстрации повторять про себя на ходу отряды класса насекомых, и части, на которые в свое время распалась Галлия, и отношения между внутренними и внешними углами треугольника, и шесть падежей русского слова «вольность», и законы Солона, и при всем этом еще петь: «По всем океанам и странам развеем мы алое знамя труда!»
Все это Роберт Исваль хотел бы добавить к изображению на экране Якоба Фильтера и еще разъяснить зрителям, которые ведь ничего обо всем этом не знают, понятие «дерзать».
Так вот, господа, вы, конечно, спрашиваете себя, что заставило приемную комиссию принять на факультет этого удивительного, совершенно невежественного человека. Мне это неизвестно, могу только догадываться.
Я догадываюсь, что Якоб Фильтер показался директору Вёлыиову прототипом того самого «темного, неученого», о котором он так много говорил стихами и прозой; я могу предположить, что Ангельхоф увидел в нем свой педагогический идеал — я думаю, что оба преподавателя русского языка, поглядев на этого мекленбургского мужика, сразу вспомнили всю русскую литературу и, вдохновившись примером, подали свои голоса за его прием; я полагаю, что доктор Фукс, испуганно выслушав нечленораздельные ответы Якоба Фильтера и почувствовав, какие мучения предстоят ему как учителю, согласился тем не менее, чтоб его приняли, только потому, что не счел возможным терпеть такое невиданное невежество; и я знаю почти наверняка, что Шика разглядел зачатки логики в его пробной контрольной работе по арифметике, а на Рибенлама произвели сильное впечатление долгие паузы между вопросами и ответами, свидетельствовавшие о работе мысли.
Все они увидели в сидевшем перед ними Якобе Фильтере не что иное, как смутную надежду, но они увидели ее, и хвала им за это; а также и за то, что благодаря им этот Якоб Фильтер получил полное среднее образование, и, хотя его никак нельзя было назвать одним из самых сильных в их выпуске, слабым он гоже отнюдь не был. Но прежде всего хвала им за то, что они умели дерзать во время получасового вступительного экзамена и быть придирчивыми и неотступно требовательными в течение грех суровых лет обучения.
Вот об этом-то и хотелось бы Роберту Исвалю заявить в кинозале, пусть даже с риском, что это вызовет только недовольство зрителей и ему укажут на дверь... А ему так много надо было бы еще рассказать!
В сущности, все демонстранты были очень похожи на Якоба Фильтера. У всех у них в этот ветреный мартовский день было еще много чего на уме, кроме таблички с новым названием площади, текстов песен и равнения рядов.
У всех у них были свои страхи, свои заботы — каждый нес их с собой, шагая по площади. Маленькие страхи: единица по географии, непонятная химическая формула, непостижимая перегласовка; большие страхи: один, маршируя здесь, под дождем, вспоминал о том, что твердо обещал жене уж в это-то воскресенье обязательно приехать домой; другая среди шума и суеты вдруг снова понимала, что она слишком стара для всего этого — уж лучше бы она осталась продавщицей; третий написал в анкете не всю правду и думал о дне разоблачения, до которого надо использовать каждый час, учиться, бешено учиться... Четвертый ума приложить не мог, как дожить до стипендии и вообще как с ней быть, с этой нищенской стипендией, четвертью его прежнего заработка часовщика. И все это только ничтожная доля больших и малых страхов, а страх был далеко не единственным чувством, не совсем вязавшимся с песнями, маршировкой по площади и тем, что послужило для этого поводом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я