https://wodolei.ru/catalog/vanny/150na70cm/Roca/continental/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А в следующий раз она вообще не удержалась и с самого начала, не успев даже пройти в гардеробную переодеться, внезапно спросила меня: «А это не тот ли стакан, который был у моей кузины Каэтаны?» Мой ответ был приготовлен заранее: «Да, тот самый. Она завещала его мне. Он стоял на туалетном столе в день ее смерти. Она пила из него, но что именно она пила, так никогда и не удалось установить, потому что чья-то заботливая рука убрала его и вымыла еще до того, как герцогиня умерла». Это была еще одна ложь. Полиция так и не узнала о существовании бокала. Но моих слов оказалось достаточно, чтобы заставить бедное создание нервничать в течение всего сеанса: она не могла спокойно сидеть на месте и то и дело переводила недоумевающий взгляд с меня на бокал и обратно, а я, как ни старался, не мог избежать того, чтобы на портрете в ее детском личике не проглядывала напряженность, особенно заметная в повороте шеи и испуганно-вопрошающем взгляде темных глаз.
В день последнего сеанса, когда Мануэлита, собираясь уходить, уже переоделась в зимний костюм и накинула маленькое манто, в котором еще больше походила на девочку, она наконец не выдержала: опустившись скова на стул и спрятав зачем-то руки в меховую муфту, она сказала: «Мне надо кому-нибудь рассказать об одной вещи, и лучше я расскажу это вам, дон Фанчо. Вы ее любили так же сильно, как я. Я вижу у вас этот бокал и думаю, что вы уже кое о чем догадались». Я опустился перед ней на колени, всем своим видом показывая, что если она наконец решилась говорить, то пусть сделает это так, чтобы для меня не пропало ни одно ее слово. Она подняла муфту к подбородку и приготовилась продолжать. В этот момент она казалась мне девочкой, которая собирается признаться в какой-то шалости: то ли она взяла несколько шоколадок без спросу, то ли разбила какое-то украшение.
«Вы помните, что Каэтана перед смертью хотела видеть нас двоих, дон Фанчо? Так вот, едва я вошла в альков, она привстала, поискала что-то среди подушек, достала оттуда табакерку с рапе, вложила ее мне в руки и сказала: „Избавься от нее как хочешь, выброси куда-нибудь или сожги, но так, чтобы никто не увидел. Никто". Я вся дрожала. Меня испугали ее ужасный вид и жар, с которым она говорила. Я поняла, что вижу ее в последний раз. Как можно было так измениться за одну ночь? „В ней лекарство, которое я принимала втайне от врачей, – продолжала Каэтана, – но эти болваны все равно в конце концов скажут, что я отравилась". А я подумала, что она и на самом деле отравилась. Яд. Если там был яд, все становилось понятно. С той минуты я уверилась, что моя кузина Каэтана…» Она не смогла закончить фразу, страх стиснул ей горло, она едва не задохнулась. «И я так перепугалась накануне ночью: вся эта сцена в вашей мастерской, эти ужасные слова о ядах, а потом странная шутка со свечой, когда она чуть не подожгла дворец, но главное – в конце, когда она ушла, ни с кем не попрощавшись, и как она шла вверх по лестнице, будто поднималась на эшафот… Я всю ночь после этого не могла успокоиться, не могла уснуть, так меня поразили ее тоска, ее одиночество. А пока я страдала без сна, она принимала яд, и вот теперь я держала в руках эту коробочку, такую безобидную с виду… Голова у меня шла кругом от нахлынувших мыслей. По-моему, именно в тот момент я вспомнила о бокале на ее туалетном столе, на который вы, дон Фанчо, смотрели с таким отвращением… И тут я увидела ее будто в сияющем нимбе: она медленно насыпала яд в бокал как раз в то время, когда мы усаживались в наши экипажи. „Что с тобой, Мануэлита? – спросила она меня. – Ты ведь сделаешь то, о чем я тебя просила?" И когда я ее успокоила, сказала, что все исполню, она простилась со мной. „Теперь иди, – сказала она. – Не знаю, смогу ли я присутствовать на твоей свадьбе, но ради бога, не вздумайте откладывать ее из-за меня. Мне нравится твой жених. Красивый, изящный, остроумный. Если бы я была лет на десять моложе, то не ты, а я влюбила бы его в себя. Иди же, иди, моя девочка, и будь счастлива"». Я взял из рук Мануэлиты платок, который она достала из муфты, и вытер ей слезы, сопровождавшие улыбку, – улыбку при воспоминании о последней шутке кузины. Тяжело вздыхая и всхлипывая, Мануэлита продолжила свой рассказ: «Когда я вышла в гостиную, то первое, что там увидела, был этот бокал и еще ваши глаза, дон Фанчо, по которым я поняла, что, как ни стараюсь спрятать в кулаке табакерку, вы все равно знаете правду. Вы тоже хотели убрать оттуда тот яд. Но вам надо было войти в спальню, а пока вы были там, Каталина и врач вышли из комнаты, и я осталась одна. Одна наедине с этим бокалом. У меня не было времени долго раздумывать. Я накинула на плечи кашемировую шаль, которая была на ней вечером, спрятала под нее бокал и табакерку с ядом. В дальнем углу зеркального зала я зарыла табакерку в цветочный горшок и вылила туда же содержимое бокала. Никто меня не видел. Тут как раз появился мой жених… мой муж, и мы вместе пошли в комнату Каэтаны. Там уже собрались все, все были взволнованы, говорили вполголоса. Она умирала. Сама не знаю, в какой момент я успела вернуть бокал на туалетный стол. Знаю только, что я выполнила ее желание. А когда я встретилась взглядом с вами, дон Фанчо, то хотела ответить вам – тоже взглядом: все в порядке, я сделала все, о чем она меня просила. Это наша с вами тайна. Я не ошибаюсь, нет? Вы ведь тоже знаете, что моя кузина Каэтана отравилась?»
Я ей солгал. Сказал, что не верю. Что вся эта история с бокалом – плод ее воображения, и единственное, что я заметил, – это что она вымыла бокал, потому что видел, как она ставила его на туалетный стол. А что касается коробочки, этой табакерки с рапе, то тут мне не пришлось даже лгать, так как я прекрасно знал, что в ней хранилось несколько крупинок, которые, и это мне тоже было прекрасно известно, не могли стать причиной смерти. Она слушала меня затаив дыхание и, казалось, боялась неосторожным словом спугнуть чудесную и невероятную новость, прозвучавшую в моих словах. Затем так же молча вытерла последние слезы, поправила падавшие на лоб волосы, убрала платок в меховую муфту и поднялась со стула. «Прощайте, дон Франсиско», – и вышла из мастерской. Она предпочла принять без возражений мою версию случившегося и не думать больше, что ее любимая Каэтана сама убила себя. Хотя я и знал, что Мануэлита не полностью поверила моим словам, я все-таки немного позавидовал легкости, с которой она поддалась обману. Больше я не видел ее. Два года спустя я узнал, что она умерла родами. Бедная нежная девочка. Тогда же умер и врач Керальто, вам это известно? Похоже, что этот бокал сохранил свою пагубную силу. Он покончил со всеми, кто имел к нему какое-нибудь отношение, – кроме меня. Я ведь суеверен, как всякий крестьянин.
С последними мазком на портрете Мануэлиты окончилась и эта история, дон Мануэль. Теперь вы знаете все. За исключением, может быть, самых глубоких мотивов моего поведения, тех, о которых я должен был молчать в течение двадцати лет и о которых хочу говорить сейчас. Чего ради молчать дальше? Ради таинственного договора о бокале, молчаливо заключенного в минуты, когда она агонизировала в соседней комнате… Ради тайны, которую она мне раскрыла, не сказав о ней ни слова… Да ведь это иллюзия влюбленного, если хотите. Будто в момент нашего последнего расставания она сделала жест – признания, сообщничества, благодарности, – жест, оставивший мне утешение близости к ней в последние минуты, до последнего удара ее сердца. Но она хотела, нет – требовала тайны. Это было понятно даже из ее странного желания во что бы то ни стало избавиться от безобидного андского порошка, если, конечно, она в своем бреду не спутала его с ядом. А почему я захотел рассказать вам все это сейчас? Прошло время. Рана затянулась. Мне уже нет нужды цепляться за ту фантазию. Я должен думать об этих бедных королях, которые так перегружены чужой виной, думать также о вас. Вы же собираетесь писать воспоминания, и вы должны написать их, поскольку теперь в вашей власти очистить доброе имя королевы от всей грязи, которая к нему прилипла…
(Гойя продолжает говорить. Я слушаю его вполуха. Кажется, не слишком верю тому, что он мне говорит. PI спрашиваю себя, какая истинная, глубинная необходимость заставила Гойю нарушить тот молчаливый договор…)
Нам надо привести наши дела в порядок до того, как мы умрем, дон Мануэль. Освободиться от одних и сжечь другие. Как она с той свечой, помните?
(Гойя смотрит пристально на пламя догорающей свечи.)

Мой рассказ
I
На следующее утро я уехал из Бордо.
Я приказал привести кучера и форейтора, когда еще не было четырех. Кучера еле растолкали, он, разумеется, напился накануне и теперь был не в духе, говорил невнятно и туго соображал. До него никак не доходило, что мы уезжаем и что ему надо запрячь лошадей и уложить мои вещи в карету. Форейтора вообще не оказалось на постоялом дворе, он появился в самый последний момент, когда уже пора было садиться на лошадь и выезжать со двора. И в течение всего первого дня путешествия оба они при каждом удобном случае закрывали глаза и засыпали, а я, хотя тоже спал мало этой ночью, не мог преодолеть бессонницу и раздражительность, не мог избавиться от образов прошлого, которые оживил во мне старик своим рассказом о давно минувшей ночи в Буэнависта; в этом дворце мне довелось потом прожить несколько лет, но никогда раньше воспоминания так не обжигали меня, как сегодня, когда их возродил мучимый воспоминаниями дон Фанчо.
Не имело смысла снова встречаться с ним, если я не мог сесть рядом и, глядя ему в глаза, сказать: вы ошибаетесь, дон Фанчо, вы заблуждались все эти годы, но не мучьте себя больше, Каэтана не покончила самоубийством, ее убили. Но этого я не мог сказать, не открыв всей правды, не ответив на его долгий рассказ моим рассказом, в котором все так сходно и так различно с тем, что он мне поведал, и вся эта история предстает в другом свете, она та же, да уже и не та, она как изнанка того, что он видел с лица, она проясняет истинное преступление, до сих пор скрытое во мраке, она невыносимо тяжела, как древо познания, горьких плодов которого отведал, думаю, только я… не считая, конечно, убийцы. Всего этого я не мог ему сказать. И поэтому ограничился тем, что написал короткую прощальную записку. Форейтор подсунул ее под дверь кондитерской Пока.
И вот я снова пересекал Францию, направляясь в Ниццу, ехал, задернув занавески на окнах кареты, равнодушный к красотам пейзажа, к достопримечательностям Прованса, к величественным ландшафтам, которые в свое время так поразили Пия VII, – словом, ко всему, что не было связано с моими неотступными мыслями о том праздничном вечере во дворце Буэнависта. Память неумолимо возвращала меня в далекое прошлое, к самому началу трагедии. В 1797 год.
То были спокойные времена для Испании, хотя на горизонте понемногу собирались тучи. Был уже заключен Базельский мир, в Сан-Ильдефонсо подписан мир с Францией. В те годы я, уже имея титул Князя мира, старался придать блеск просвещенности моему правительству и даже назначил на должность министра известного возмутителя спокойствия Ховельяноса, что было чрезвычайно трудно переварить людям с реакционными желудками. Меня захватила государственная деятельность, я отдавал ей все силы, что же касается личной жизни, она была сложной и запутанной, как пригоршня черешни с черенками. Годом раньше я познакомился с Пепитой Тудо, и моя любовь к этой девушке – такой грациозной и живой – все больше и больше одерживала верх над благоразумием. Все во дворце, включая самих королей, знали – и надо ли говорить, что именно королева первой обо всем догадалась? – о тесных узах, вскоре связавших меня с шаловливой уроженкой Кадиса. И несомненно, именно эта моя неосторожность заставила королей поторопиться с осуществлением давнишнего плана – женить меня на представительнице высшего сословия, породнив с короной, чтобы с королевскими особами меня связывали не только приязнь и доверие. Вот так и получилось, что не успел я и глазом моргнуть, как вдруг оказался женатым на двоюродной сестре короля – маленькой Марии Тересе де Бурбон-и-Вальябрига, на той самой Майте, с которой вечно что-то случалось и которая постоянно падала в обморок.
Но меня тогда переполняли энергия и оптимизм, и все эти осложнения были мне нипочем. В глубине души я желал – и лишь потом мне стала понятна пагубность этого желания – извлечь выгоду из всего, что меня окружало, и наслаждаться одновременно и любовью Пепиты, и высоким положением, которое мне обеспечивал мой брак, и постоянным доверием королей, в чью семейную жизнь, проведя с ними во дворце столько лет, я мало-помалу вошел как свой человек. Чудесным образом мне хватало времени и сил на все: и на то, чтобы исправно выполнять супружеские обязанности, не отказываясь в то же время от Пепиты, и чтобы усердно трудиться на благо королей, работая от зари до зари, а иногда и до полуночи в моем кабинете, успевая сделать все, что они от меня требовали, не жертвуя при этом и своей личной жизнью. Возможно, я просто обладал особым искусством смешивать разные обязанности и разные чувства, даже если они казались абсолютно несовместимыми. Удивительное время, полнокровная жизнь! И так горько сравнивать ее с теперешним прозябанием в изгнании, в упадке, одиночестве, в бесплодных терзаниях.
Но возвращаюсь снова на пятьдесят лет назад, в тот бурный и радостный для моей Испании и моей юности 1797 год. Мои необременительные и приятные будни во дворце омрачала лишь одна тень: наследный принц Фернандо перестал к этому времени быть робким и послушным ребенком и превратился в злобного и угрюмого молодого человека, который с каждым днем все более отдалялся от родителей и временами даже проявлял по отношению к ним подозрительность и враждебность, и вся горячая любовь и ежедневные заботы о нем их величеств не могли превозмочь его отчужденность, более того, временами казалось, что родительская ласка вызывает в нем все большее презрение и отвращение. Дон Карлос тяжело переживал пренебрежительное отношение сына, а сердце доньи Марии-Луизы сжималось от страха:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я