Качество супер, аккуратно доставили 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В конце концов и меня пронял его занудный энтузиазм. В общем, я привязался к Фабио Морено.
Так продолжалось до тех пор, пока его не выдала пресловутая неуязвимость. Ему удавалось держаться на плаву аж с сорок третьего года, в то время как вокруг него один за другим погибали его товарищи. Но в сорок седьмом уже никто не верил в его особый талант подпольщика. Такое везение было попросту невозможно. Мы устроили ему западню, передав ложную информацию, о которой никто, кроме него, не знал: такого-то числа во столько-то месье Роже Лоран пересечет границу с важными документами для подпольщиков и грузом оружия, спрятанным в чемодане с двойным дном. Месье Роже Лоран действительно пересек границу в указанные день и час, но оказался совершенно чист. Это был наш французский товарищ с подлинным паспортом, никогда не имевший проблем с законом. Его продержали два дня, разломали чемоданы в поисках двойного дна, но в конце концов были вынуждены отпустить. Фабио Морено подписал себе приговор: теперь уже никто не сомневался, что он засланный агент полиции.
Двенадцатого июля того самого сорок седьмого года Тоньо Парадо, Хесус Ортис и я покинули Францию, чтобы привести приговор в исполнение. Что и говорить, от такого поручения меня с души воротило, но я был хорошо знаком с Морено, был его связным, так что мое появление не могло вызвать у него подозрений.
Мы отыскали Фабио в бильярдной на площади Буэн-Сусесо, что в Барселоне. «Не ждал тебя так рано, думал, ты через месячишко-другой объявишься», – сказал он, настороженно разглядывая Тоньо и Хесуса. «Возникли трудности, – ответил я. – Серьезные трудности в Мадриде. Нам нужна твоя организационная поддержка». Тут он заулыбался. И это было его первой ошибкой: улыбаться, узнав, что у организации возникли серьезные трудности? При иных обстоятельствах он наверняка разразился бы пламенной речью. Теперь же он с улыбкой сказал: «Ладно, сделаем что в наших силах. Поглядим. Пойду-ка я, пожалуй, за моими ребятами». «Хорошо. Пошли вместе», – ответил я, тоже улыбаясь. Мы вчетвером вышли из бильярдной и медленно, очень медленно зашагали по тротуару. Было одиннадцать вечера. Мы свернули на улицу Монтеалегре, она была совершенно безлюдной, и всё замедляли шаг, двигаясь словно по инерции, как потерявший ускорение мяч. Разговор, затеянный для отвода глаз, – как там у вас дела? а у вас что нового? удачно ли перешли границу? – тоже постепенно затухал. Пистолет жег мне подмышку, в эти мгновения я не чувствовал ничего, кроме этого жжения и тяжести металла. В какой-то момент мы, не сговариваясь, все четверо, одновременно остановились посреди улицы, словно ноги у нас уже не шли. Морено обернулся и уставился на меня, вытаращив глаза. «Каждому – по потребностям, от каждого – по способностям», – пробормотал он вдруг ни к селу ни к городу. Я чуть было не рассмеялся, услышав эту фразу из анархистского катехизиса. Да, я вполне бы мог рассмеяться, если бы мне не хотелось плакать. Но анархистские боевики не плачут, палачи не плачут, это выглядело бы комично. Морено дрожал, не сводя с меня глаз, а я сжимал в руке пистолет. Не знаю, когда я успел выхватить его из кобуры, но он оказался у меня в руке. Я вгляделся в Морено. В симпатягу Морено, пережившего всех. «Спускай курок, – говорил я себе. – Это предатель. Осведомитель. Негодяй. Из-за него погибли, были замучены сотни хороших товарищей. Убей его. Покончи с ним раз и навсегда». Широко раскрытые глаза Морено глядели на меня. Они чем-то напомнили мне глаза «моего мертвеца». Того самого крестьянина-индейца, которого я взорвал много лет тому назад. У меня вдруг заболели культяшки недостающих пальцев. И обожгли воспоминания. А в голове все время вертелась фраза, состоящая из шести слов. Такое иногда бывает. Когда какая-то фраза или мысль властно разрастается у тебя в голове, вытесняя все остальное. Обычно это яркие, неопровержимые слова. «Невинный умер, а виновный будет жить» – вот какие шесть слов неумолимо звучали у меня в мозгу. Это даже не было моей мыслью. Я их как следует и не осознавал. Но ощущал их власть. Иначе и быть не могло. «Невинный умер, а виновный будет жить». Я поднял руку над головой и спустил курок. Пуля исчезла в черном небе. Возникло замешательство, мои товарищи глядели на меня, не веря своим глазам. Воспользовавшись этим, Фабио оттолкнул Хесуса Ортиса, стоявшего к нему ближе всех, и выхватил пистолет. Он выстрелил, но никого из нас не задел. Тоньо и Хесус выстрелили в ответ, и Морено был убит наповал.
Я был боевиком и участвовал в войне, так что нетрудно предположить, что мне приходилось убивать. Я бросал гранаты в окопы и стрелял по скоплению людей. Но никогда в жизни я никого не казнил, никогда даже в мыслях не примерял к себе ремесло палача, никогда не смотрел в глаза своим возможным жертвам. Помню только остекленевшие глаза того крестьянина, а потому лишь его считаю «моим мертвецом». Хотя были на моей совести и другие жертвы трагедии, за которую в конечном счете я тоже несу ответственность. Но до этой боли мы еще не добрались.
Мое отвращение к индивидуальному насилию и до этого осложняло мои отношения с товарищами. Они ухудшились особенно после того, что произошло с Морено. У меня был тяжелый разговор с братом, который стал одним из активнейших лидеров эмиграции. Виктор был вне себя от гнева и воспринимал случившееся как личное унижение. Еще бы, член семейства Робле, его родной брат, повел себя как последний трус, почти как предатель. Запятнал фамилию своего отца. Так говорил Виктор. Он не понимал, что мне надо было когда-то закрыть в своей памяти остекленевшие глаза «моего мертвеца». Хотя, по правде сказать, я даже не пытался это объяснить. К тому времени мы уже давно не понимали друг друга.
Я не видел будущего за такой жизнью. За столькими страданиями, за слепым самопожертвованием тысяч людей, нескольких поколений анархистов. Вторая война закончилась, Гитлер пал, но Франко остался; теперь анархисты совершали налеты уже на целиком французские объекты, и понемногу мы становились для наших соседей заурядными преступниками. Я это давно подозревал. Иногда я задавался вопросом: продолжаем ли мы войну по стратегическим соображениям, искренне веря в будущее, или же потому, что уже не умеем жить по-другому? Мой брат Виктор, анархист с пяти лет, боевик с восемнадцати – какую другую жизнь он мог построить в сорокалетнем возрасте? Как бы он вынес самого себя без разнузданного насилия, без порочной власти подпольного командира, без этого бальзама, оживляющего детские мечты? Но с каждым днем то, чем мы занимались, все больше теряло смысл. С каждым днем мы становились все более бесконтрольными. Все более разобщенными. Все более враждебными друг к другу. И с каждым днем нас становилось все меньше: слишком много у нас было убитых, слишком много брошенных в тюрьмы, слишком много предателей. Происходили темные истории. То с алмазами Ван Хога, которые так и не прибыли по назначению. То с боевиками, занявшимися личным обогащением и вышедшими из профсоюза. То с членами НКТ, которые приняли смерть, не пожелав принять наше поражение. Потому что на самом деле все обстояло именно так. Мы снова проигрывали войну. Только на этот раз наше поражение было окончательным.
* * *
Поскольку из-за болезни Адриана нам надо было провести в Амстердаме еще несколько дней, я спустилась вниз и спросила, нет ли в этой грязной гостинице комнат поприличнее. Есть, сказали мне, на последнем этаже имеются «апартаменты», но стоят они вдвое дороже. Я сразу же их сняла, потому что грязными деньгами надо оплачивать хорошие гостиничные номера, а не жалкие клетушки. Заставив Адриана завернуться в одеяло и преодолев яростное сопротивление Феликса, я вместе с ними переселилась наверх. Комнаты действительно были неплохие: просторные, с высокими потолками мансардного типа, с окнами на улицу. В одной из них был даже камин, рядом стояла корзинка со щепой и дровами. Туда мы поселили Адриана. Да и вообще весь переезд был затеян ради него. Мне жалко было смотреть, как он мечется в жару в той мрачной унылой комнате. Тут я призадумалась, и мне стало страшно от собственной заботливости. Это и другие мелочи, которые свидетельствовали о том, что он становится для меня навязчивой идеей, что я могу думать только о нем, едва сдерживая нежность, порождали во мне страх, что так или иначе Адриан все равно разобьет мне сердце. Ведь первая фаза любви состоит именно в этом – найти приличные комнаты в жалкой гостинице, повесить шторы (их ты сама и купила) на окна, которые много лет спокойно оставались голыми, разыскать редкие темно-красные чернила, которыми он любит писать, Короче говоря, доставать невозможное, выдумывать возможное и, главное, быть не собой. Потому что первую фазу любви проживаешь не ты, а твой двойник, другая женщина, в которую ты превращаешься.
В тот день, когда Адриан заболел, я как раз находилась в пограничной области этого безумия, почти сожранная собственным влюбленным «я», уже не похожая на себя. И хотя я застенчива, боюсь эмоций, испытываю парализующий ужас быть отвергнутой, убеждена в том, что двадцать лет разницы – непреодолимое препятствие, тем не менее я постепенно начинала проникаться тревожной уверенностью, что обязательно попаду к нему в постель или попытаюсь это сделать. Я была как пьяный, что идет по широкой, хорошо замощенной улице, посередине которой есть единственная рытвина, одна-единственная; пьяный видит ее издалека, он прекрасно понимает, что легко может обойти рытвину, но некая неустранимая сила направляет его прямо туда; подходя ближе, пьяный говорит себе: «Спокойно, я могу перепрыгнуть эту яму одним прыжком». Но что-то или кто-то внутри него повторяет: «Ты же упадешь, болван. Обязательно упадешь, оступившись на единственной рытвине». Он подходит к яме и, разумеется, падает. Вот в такой примерно ситуации оказалась я в Амстердаме. Полностью опьяненная и готовая к падению.
Я заботилась о нем, баловала, кутала, как то делала бы мать со своим сыном. Да я и могла бы быть его матерью. Но не была ею. Два дня Адриан метался в жару, а на третий проснулся свежим, поздоровевшим – антибиотики начали оказывать свое действие. Я зашла к нему, когда он завтракал, сидя в постели, на нем была белая майка с короткими рукавами, на коленях стоял поднос. Бледный, осунувшийся, он поедал пищу с жадностью тигра.
– Вижу, тебе лучше.
– Намного.
В это время пошел град; градинки стучали по стеклу, словно приветствуя выздоровление Адриана. Из окон сочился неуверенный, тусклый, какой-то липкий свет; этот холодный слабый свет разливался по полу, словно лимфа зимы. Пока Адриан заканчивал завтрак, я разожгла камин – идеальный день для настоящего огня, для того, чтобы спрятаться у очага, пока снаружи все погружается в отчаяние.
– А где Феликс?
– Он отправился в музей.
Два дня Феликс провел в приступе туристической лихорадки. Пока я возилась с больным Адрианом, он бегал по музеям, пересекал каналы, не выпуская из рук путеводитель «Мишлен». Может быть, и он заметил, что рытвина уже совсем близко. Может быть, понял, что он при нас лишний. Он бегал по улицам под беспощадным снегом и дождем так, словно под дикие завывания ветра за ним гнались волки. Я почувствовала укол совести. Но это сразу же прошло. Я забрала у Адриана поднос и села в ногах постели. Он смотрел на меня, улыбаясь припухшими губами. Улыбка была усталой, слабой, то была улыбка выздоровления, выступившей наконец испарины, телесной близости. Он улыбался так, словно мы были любовниками. Но мы не были любовниками.
Для того чтобы стали понятны мои страхи, связанные с Адрианом, и то, почему разница в двадцать лет казалась мне запредельной, стоит, пожалуй, рассказать кое о чем – просто в качестве примера, для большей наглядности.
Я принадлежу к поколению если не хиппи, то вроде того, и в свое время гордилась тем, что так легка на подъем и способна целый месяц путешествовать в одном и том же свитере, с единственной сменой белья в рюкзачке. Теперь же, когда я куда-нибудь отправляюсь, пусть всего-навсего на выходные за город, сумки у меня так набиты, что я с трудом могу застегнуть молнию. Причем речь уже идет не только об одежде и каких-то безделушках. Это бы еще куда ни шло. Нет, я стремлюсь захватить с собой все. Например, контейнер с контактными линзами, двумя разными типами физраствора и растворимыми таблетками для снятия белкового налета. Это не считая пары запасных очков для дали, еще одной пары с затемненными стеклами без диоптрий, потому что, когда я в линзах, у меня появляется светобоязнь, плюс очков с плюсовыми диоптриями, потому что теперь у меня ко всему прочему и дальнозоркость. Так, это что касается всего лишь одного из моих многочисленных органов – органа зрения.
Кроме того, я везу с собой ампулы с жидкостью, которую нужно втирать в голову, потому что у меня действительно начали выпадать волосы; и еще одну жидкость, чтобы волосы не росли там, где не надо: на ногах, переносице, над верхней губой, а то в последнее время от них просто спасу нет (однажды я перепутала и втерла первую жидкость в верхнюю губу, а вторую – в голову и после этого неделю не выходила из дому). Ну, кажется, с волосами покончили.
С кожей дело обстоит тоже не так просто. Начнем с лица: очищающее молочко, эмульсия для век, питательный крем на ночь, увлажняющий дневной крем, восстанавливающая маска раз в неделю. Теперь тело: пена для укрепления бюста, антицеллюлитный крем для ягодиц, специальный гель от старения кожи рук.
А рот? Это что-то ужасное. Теперь я ношу съемный протез, для которого имеется особая емкость. Шелковая нить для чистки нижних зубов, они у меня пока свои. Литровая бутыль антисептика для полости рта. Мазь на случай, если из-за протеза воспалятся десны. Бумажные платочки, чтобы утирать слезы (до сих пор каждый вечер, снимая протез, чтобы его промыть, я горько плачу).
И наконец, добавим сюда сугубо медицинские средства. Таблетки цистина для волос. Витамин С от всего на свете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я