Качественный Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Когда при диктатуре Примо де Риверы законом ввели употребление панцирей для лошадей, чтобы покончить с их ежедневными убийствами, философ Ортега-и-Гассет опубликовал кошмарную статью, в которой писал, что с введением этой защитной меры искусство корриды кончилось и нога его больше не ступит на арену. И это Ортега, интеллектуал, высокий интеллектуал. Я уже говорил вам, что жизнь тогда была дикая. Потом вся эта жестокость и насилие проявились в гражданской войне.
Кроме того, мы ничего толком не знали. Я имею в виду учеников тореро. Не было телевидения, по которому бы показывали корриды, и денег на билеты у нас тоже не было. Мы выходили на арену, ни разу не повидав реальной корриды, одурманенные смутными мечтами о славе, подгоняемые голодом и невежеством. Учили нас ремеслу по деревням, на базарных площадях, без пикадоров и врачей. У каждого новичка, у каждого матадора по уставу должна была быть куадрилья из трех тореро. По деревням, однако, больших сборов не сделаешь, и потому матадор-неудачник или новичок нанимал только одного настоящего тореро, одного профессионального помощника, которому платил, и парочку поросят, которыми обычно становились те, кто желал обучиться ремеслу, и на кого падали все расходы.
Вот и я в шестнадцать лет стал поросенком. Я прицепился к старому помощнику, Креспито, надежному и хорошему человеку и прекрасному тореро, и он брал меня на корриды, когда его приглашали. В сентябре первого моего года, тысяча девятьсот тридцатого, когда прошло месяца два, как я стал выходить на арену, мы с ним отправились на корриду в деревню Бустарвьехо. В нашей куадрилье был новильеро Теофило Идальго, двадцати семи лет, и нам он казался глубоким стариком. Бык попался серьезный. Деревенские быки вообще были плохие, и опасность возрастала, потому что мы работали без пикадоров. Эти быки были беспородные, необученные, обычно шестилетние, весом в двадцать пять арроб, то есть в триста килограммов, ловкие и сильные, как дьяволы. Так вот, бык в Бустарвьехо попался нам серьезный. Помню, как Креспито кричал Теофило из прохода: «Аккуратней, аккуратней!» Но этот молодой человек двадцати семи лет, который казался мне стариком, не умел работать аккуратно. Бык подхватил его на рога, сбросил и нанес четыре удара. Он разорвал Теофило легкое, выдрал гениталии. Каждая из ран оказалась смертельной, а их было четыре. Он лежал на земле, как сломанная кукла. Помню слепящее солнце, солнце всегда слепит, когда кто-то ранен, даже если день пасмурный. Помню солнце, помню, что глаза у меня полузакрыты и из них струятся слезы, помню запах крови и рев публики. Корриду давали на приходские праздники, и все всегда были пьяны. Пьяны и возбуждены зрелищем смерти. Теофило отнесли в школу, которая служила импровизированным медпунктом. Его положили на шершавый учительский стол, словно кота, которого переехала повозка. Креспито на площади сказал: «Этого быка надо убить». Таков обычай, и это справедливо, зверь не смеет возобладать над человеком, он не может уйти живым с арены под подлый нож мясника. И Креспито вытащил шпагу. Женщины, сидевшие на повозках, держали меня за ворот, за плечи, за голову: «Не ходи, мальчик, не ходи!» Я ведь и правда был еще совсем мальчишка, они жалели меня, им не хотелось видеть, как бык растерзает меня так же, как Теофило. Но тут начал играть оркестр, и после того как Креспито убил быка, от нас стали требовать, чтобы мы провели следующий бой с другим быком, в случае отказа грозили посадить в тюрьму. В те времена жизнь не стоила ни гроша, даже такая страшная публичная смерть, как гибель Теофило, не изменила привычный ход деревенского праздника и не вызвала пусть на мгновение благородных чувств у пропахших пылью и потом, одурманенных дешевым алкоголем людей. Когда мы вернулись в Мадрид, Пакита сожгла в печи мой синий с серебром костюм, потом усадила меня на стул и одним взмахом ножниц отрезала мне косичку. Я не противился: сопротивляться могучей Самсонше было бы нелепо. Но уже через две недели я снова участвовал в бое быков вместе с Креспито, костюм я одолжил у знакомого, правда, мне приходилось подвязывать его веревкой.
Бык поддел Креспито на рога и сломал ему ногу в Торрелагуне в следующем году, то есть в тысяча девятьсот тридцать первом. Месяц спустя Креспито умер. Пронзив Креспито, рог быка воткнулся в деревянную повозку. Креспито было пятьдесят три года, он уже утратил былую ловкость, и потому ему приходилось участвовать в самых захудалых корридах. Некогда, в зените своей жизни, он был нарасхват, его приглашали лучшие мастера. В тот день в Торрелагуне против всех ожиданий собралось очень много народу, и потому Креспито просто не смог отступить, когда ему пришлось туго. Среди публики оказался врач, он перетянул Креспито артерии. Но я понимал – он умирает. Я отправился в Мадрид за «скорой помощью». Но в городе было всего три таких машины, и никто не согласился поехать со мной. Тогда я взял все деньги, которые у меня были, заложил костюм и плащ, Пакита добавила недостающее, и я нанял такси, большой «ситроен», положил в него матрас и поехал за Креспито. У него началась гангрена, и ему ампутировали ногу. «А бык этот остался жив», – все твердил он как заклинание. Бык действительно остался жив, его отвели обратно в загон. Креспито терпел изо всех сил, но через двадцать дней умер. «В таком возрасте…» – говорил врач, словно речь шла о глубоком старике. А ему было всего пятьдесят три! А мне уже восемьдесят, я гнию изнутри, как гнила нога Креспито.
Потом я стал настоящим новильеро, ездил по деревням, надеясь составить себе имя. Помощником у меня был опытный профессионал и прекрасный человек по имени Примитиво Руис; у него после удара рогом был свищ в прямой кишке, он подкладывал в штаны тряпки, но продолжал работать, потому что нуждался в деньгах. Однажды перед выездом в очередную деревню я зашел за ним и обнаружил, что он лежит с высокой температурой. Его страшно знобило. «Я не могу ехать, сам погляди, в каком я состоянии». Я пришел в ужас. «Ладно, я поеду один, возьму с собой двух поросят». А Примитиво, настоящий профессионал, не мог не понять, что может произойти, если на чертовой площади в чертовой деревне тореро окажется один с двумя поросятами. Он оделся, засунул в штаны свои тряпки и поехал. Тогда честь много значила.
Но не все, разумеется, обстояло так ужасно. Была не только нищета, страдание, искалеченные тела. Было и наслаждение искусством тореро, опьянение опасностью, вечно ускользающий блеск славы. Человек остается тореро все двадцать четыре часа в сутки, как уже тебе говорил. Быть тореро значило иметь талант, дерзость, наслаждаться жизнью, пока жив. А молодой тореро, да еще светловолосый, как я, привлекал внимание женщин. Помню, в тысяча девятьсот тридцать четвертом году я посвятил быка одному высокопоставленному типу, которого знал в лицо. С ним были очень представительные дамы. Когда я вернулся за беретом, та, что сидела справа, сказала мне: «Можешь выбрать, с кем хочешь переспать». Это была Адела Пуговка, знаменитая бандерша. Счастливые годы я прожил тогда. Я даже пользовался кое-каким успехом, выступал в Мадриде вместе с Паскуалем Монтеро, который тогда был в большой моде.
Для молодых людей жизнь тореро – лучше не придумаешь. Особенно между корридами, когда не надо подставляться под рога на деревенской площади. По утрам ты несколько часов тренируешься, как это делают спортсмены. В час аперитива отправляешься на Ромпеолас, в начало улицы Севильи. Там собирались и тореро, и комические актеры. Актеры с одной стороны, ближе к Английскому кафе, мы – с другой, на углу улицы Алькала. Мы изучали друг друга на расстоянии всего нескольких метров. Но мы никогда не смешивались. И они, и мы были двумя разными породами тщеславных зверей, которые соперничали во всем. Упрямые, без гроша в кармане, мы все безудержно хвастались. Помню анекдот тех дней. Сходятся двое тореро и двое актеров. Актеры спрашивают: «А вот те люди, кто они?» – «Тоже тореро». Актеры ехидничают: «Тореро! Кого ни спроси, здесь все тореро! А появись здесь бык, такое начнется!» «Ничего не начнется. Бык до нас не успеет добраться – голодные актеры его живьем съедят», – отвечают тореро. Там, на Ромпеолас, я познакомился с твоим отцом. Он был немного младше меня и вряд ли запомнил, а я хорошо помню его, потому что потом не раз видел на сцене.
Ближе к вечеру мы собирались своей компанией, и начинался праздник. Какие то были вечера! Танцоры фламенко, художники, тореро; воры и утонченные молодые аристократы; писатели и неграмотные пикадоры; проститутки, превратившиеся в прекрасных дам, и юные, неправдоподобно красивые девушки, которые вели себя как проститутки. Эти нескончаемые ночи молодости, которые с высоты моего нынешнего возраста кажутся слившимися в одну-единственную ночь.
Это была жизнь пограничная, во многих смыслах нищая и маргинальная, однако она давала возможность общаться с аристократией крови и денег. Это была жизнь почти противозаконная, без всяких условностей, но она очень подходила мне тогдашнему. Как ни странно, но почти все, связанные с корридой, в политике придерживались правых взглядов. Я притворялся республиканцем, спорил с ними, но истинные свои взгляды не выдавал, я скрывал свои анархистские убеждения. То была необходимая предосторожность: при Республике анархистов преследовали с тем же ожесточением, дело дошло до того, что в тридцать втором году Дуррути и Аскасо на несколько месяцев выслали в Восточную Африку. До высылки между отсидками в тюрьмах я тайно виделся с ними и братом, ставшим одним из руководителей профсоюза. Меня использовали только в случае острой необходимости: передать письменный приказ, который никто другой не пронес бы под носом у полиции, или вывезти товарища, находящегося на нелегальном положении, из Мадрида под видом поросенка. И как же боялись эти закаленные в борьбе активисты, когда им для вящей убедительности приходилось выходить на арену!
Помню, однажды брат посоветовал мне сходить на аукцион: «Будет весело. Сходи посмотри». Правительство Республики конфисковало печатные станки газеты анархистов «Солидаридад обрера» и в тот день выставило их на торги. Заинтригованный, я пошел на аукцион и в зале увидел человек двадцать товарищей из профсоюза. Начались торги, несколько вещей было продано, потом настала очередь печатного станка. Дуррути поднял руку и сказал: «Двадцать песет». Это все равно что ничего, чистое издевательство. Лысый торговец, который сидел на несколько рядов дальше, предложил тысячу, в следующую секунду в ухо ему было направлено дуло браунинга, торговец быстро все понял и взял свое предложение назад. Больше никто не промолвил ни слова. Тогда встал Аскасо и нагло заявил: «Четыре дуро!» Так делались тогда дела. Боевики, пистолеты… Все уже подспудно готовились к гражданской войне.
Но бывали и трогательные минуты. Я очень хорошо помню, как ездил к Буэнавентуре Дуррути перед самым концом мирной жизни весной тридцать шестого года. До этого я участвовал в корридах на юге Франции и по дороге в Мадрид заехал в Барселону, чтобы повидаться с героем моего детства. Тогда Дуррути приходилось тяжко, много лет он состоял в черном списке, работу найти не сумел, а профсоюз был так беден, что ничем не мог помочь своим лидерам. Он жил в жуткой лачуге со своей подругой Эмильеной и их дочкой Кодеттой, которой было тогда года четыре. Эмильена время от времени подрабатывала капельдинершей в кино, на эти жалкие гроши они и перебивались. Я пришел к ним со своим барселонским знакомым Жерминалем, который тоже был анархистом. Мы застали Дуррути в переднике, за мытьем посуды и приготовлением ужина для дочки и жены, которая еще не вернулась с работы. Жерминаль рассмеялся: «Что это ты по-бабьи вырядился?…» Действительно, Буэнавентура выглядел потешно в переднике с рюшками, казавшемся слишком маленьким на его бычьей груди, над которым красовалась его лохматая голова. Но Дуррути выпрямился, насупился, глаза его метали молнии. Теперь он уже был не смешным, а по-настоящему страшным и опасным. Жерминаль отступил на два шага, и даже я, который любил Дуррути как отца, заерзал на стуле. «Учись! – прогремел голос Буэнавентуры, уставившего угрожающий палец на перепуганного Жерминаля, – Когда моя жена работает, я убираю в доме, стелю постели и готовлю еду. А еще купаю девочку и одеваю ее. Если ты думаешь, что настоящий анархист должен торчать в таверне или кафе, пока его жена работает, то ты ничего не понимаешь».
Да, тогда мы ничего еще не понимали. Мы и представить не могли, какое будущее на нас надвигается, мы только беспокойно поводили носом, как собаки, возбужденные близостью дичи. Мы не знали, что скоро все кончится. Совсем скоро мы будем прощаться с анархистскими мечтами, друзьями, корридой, молодостью и веселой жизнью. Знакомый мир близился к концу.
Но тогда мы еще ничего не знали, мы были невинными, то есть полными невеждами. Голова наша была забита мелкими заботами, как то свойственно людям, всякими пустяками, так и оставшимися недоделанными из-за обрушившейся на нас катастрофы. Своей карьерой тореро я был вполне удовлетворен и уже подумывал о переходе в матадоры; к тому же тогда я впервые по-настоящему влюбился. И еще я был счастлив после долгого перерыва вновь увидеть Дуррути. Буэнавентура, казалось, тоже был рад моему приезду. После головомойки, которую он задал Жерминалю, лицо его прояснилось. Он вышел, чтобы купить вина, и, одолжив несколько яиц у соседки, приготовил великолепную тортилью с картошкой. Потом пришла Эмильена, и мы устроили настоящий пир, уплетая за обе щеки колбасу, сыр и каталонский хлеб. Дуррути слегка опьянел и был в очень хорошем настроении. «А куда же делся маленький Феликс? Ты совсем вырос! – говорил он. – Вот он, наш Феликс, настоящим тореро стал. Все это очень хорошо, но ты не забывай, что самое главное – это борьба. Борьба, солидарность и свобода. Это твой долг перед отцом и братом. И передо мной тоже, дурачок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я