https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все молчали, скучая и будто дожидаясь, когда же кончится праздное это свидание и можно будет вернуться к трудовым хлопотам.
Бывают счастливцы, умеющие закрывать глаза на все неприятное. Такие ни за что не поверят, будто у них есть недоброжелатели, пока те хвост им не прищемят, не хотят замечать, если лучшие их знакомые отворачиваются от них на улице; даже под носом у себя, в собственной семье, не видят ничего, покуда им не укажут. И наоборот, по отношению к себе в ревнивом самоослеплении целиком вверяются лукавому бесу душевной лености, который склоняет их даже явные свои недостатки скорее оправдывать, нежели постараться исправить.
Это, вне всякого сомнения, удобно, и прожить так можно очень долго.
Майеры несколько месяцев влачили свое уединенное, чтобы не сказать печальное, существование.
Людям, вынужденным жить своим трудом, провидение по естественной своей заботе дарует некий благой инстинкт, который и радость, и гордость помогает находить в тяжелой работе. Собираясь всей семьей, такие люди рассказывают, кто насколько преуспел, и это так приятно!
Инстинкта этого Майеры начисто были лишены. Над их работой словно первородный грех тяготел: никто ни собственным успехам не порадуется, ни другого не порасспросит. Разговоров все избегали, точно боясь, как бы они не перешли в жалобы, а что может быть ужаснее, чем родственные жалобы слушать.
Но бывают жалобы, внятные и без слов. Во внешности всего семейства стали проступать черты неряшества, обычного для тех, кто лишь в новом платье умеют быть нарядными, а всякое иное, даже не ветхое, если над ним не потрудиться хорошенько целый день, морщит, болтается на них, кажется поношенным, словно вопия о бедности.
Пришлось девушкам прошлогодние платья разыскивать да перешивать. Масленая наступила, всюду балы, а они дома сиди: жалованья не хватает.
На кого ни глянь, все расстроенные, надутые, удрученные, но Майера домашние не очень-то занимали. Лишь по воскресеньям после обеда язык у него развязывался под гальваническим действием кварты вина, и отеческие наставления лились рекой. Он говорил, как счастлив, сохранив свою репутацию незапятнанной, и хоть беден и сюртук у него порван (невелика честь для взрослых дочерей!), но гордится этими лохмотьями и желает, чтобы и дети добрым его именем гордились, и прочее и тому подобное.
Те, конечно, спешили улизнуть от этих рацей и одна за другой выскальзывали из комнаты.
Но вот семью опять стало посещать более веселое, радужное настроение. Вернувшись как-то из конторы или бог уж там весть откуда, честный наш Майер застал вдруг дочек за громким пением. Жена гладила новые чепцы; платья снова сделались наряднее, еда лучше, и сам г-н Майер, кроме непременной воскресной кварты, и по другим дням получил возможность услаждаться сим приятным застольным феноменом. Все это принял он как должное – так птичка божия, кормясь, не любопытствует, откуда тут пшеничное поле; да еще жена в один прекрасный день нашепнула: Матильда, дескать, такие успехи в своем искусстве показала, что директор нашел нужным значительно прибавить ей жалованье, каковую прибавку, однако, до поры до времени лучше держать в секрете, дабы остальные не пронюхали и того же не потребовали. Г-н Майер и это счел вполне в порядке вещей.
Его, правда, удивляло, что Матильдины наряды день ото дня становились все роскошней, что шали и шляпки свои, одну моднее другой, она, едва надев, уже младшим сестрам отдает. Примечал он также, что разговор в комнате при его появлении сразу, бывало, оборвется, а спросишь, о чем тут они, дочки прежде переглянутся с матерью, словно боясь дать разноречивый ответ. И в беспокойстве своем Майер как-то даже отважился сказать жене: «Что это Матильда такие дорогие платья носит?».
Добрая женщина, однако, поспешила рассеять опасения заботливого отца. Во-первых, материя эта совсем не такая уж дорогая, просто эффектная – кажется, будто муар, а на деле-то струйчатая тафта, и потом, Матильда платья эти не по настоящей цене берет, а у примадонн, которые сбывают их за бесценок: одно купят, от другого избавляются, так уж у них принято там, в театре.
Любопытные очень вещи узнавал г-н Майер, принимая все за чистую монету.
С того дня все домашние особенно стали ухаживать за ним. Справлялись, чего бы ему хотелось, допытывались, что он больше любит.
«Какие добрые дочки у меня!» – твердил про себя счастливый отец.
На день рождения обе приятно поразили его своими подарками.
Особенно его порадовала преподнесенная Матильдой великолепная пенковая трубка с резным узором, изображавшим гончих. Вещица, не считая даже серебряного колпачка, пожалуй, все двадцать пять форинтов стоила.
На радостях, а также из приличия решил Майер в этот день навестить сестру, тем паче что к сюртуку ему новый бархатный воротник пришили. Сунув и свою затейливую трубку в рот, гоголем прошествовал он через весь город до Терезина обиталища.
Старая дева мирно посиживала у камелька; у нее еще топили, хотя весна была в разгаре.
Господин Майер поздоровался, не вынимая трубки из зубов.
Тереза предложила ему стул. Держалась она очень холодно, трижды кашлянет, прежде чем раз ответить. Майер все ждал вопроса, откуда у него эта красивая трубка, – ждал не без тайной надежды, что, узнав о знаменательном ее происхождении, сестра тоже не преминет осчастливить его каким-нибудь подношением. Наконец сам отважился:
– Смотрите-ка, сестрица, трубка какая пенковая у меня.
– Вижу, – отозвалась та, не глядя.
– Дочка ко дню рождения купила. Взгляните же!
И подал с этими словами изящную вещицу.
Старуха схватила ее за чубук и так шваркнула об железную печную лапу, что трубка разлетелась в мелкие дребезги.
У Майера даже челюсть отвисла. Вот так поздравила со днем рождения!
– Что это значит, сестра?
– Что значит? А то, что глупец вы, разиня, рохля. Ему уже вот такие вот рога наставили, в дверь не пролезают, а он не видит ничего. Этакий простофиля! Все кругом знают давно, что дочь ваша – любовница магната-богача, а вы не то что жить с нею в одном доме не чураетесь, заработки ее постыдные разделять, вы еще сюда, ко мне, приходите этим похваляться.
– Как? Которая дочь? – вскричал Майер; у него от неожиданности в голове все перепуталось.
Тереза пожала плечами.
– Не знай я вашего легкомыслия, оставалось бы только счесть вас ужасно испорченным. Думали, одурачили меня, сказав, что дочку в бонны устроили, отдавши ее в театр? Не буду взгляды мои на жизнь излагать, это взгляды прошлого века, согласна; но имею же я право предположить, что человеку, который алгебре обучался, под силу простейшее уравнение решить: как это при месячном жалованье в шестнадцать форинтов сотни тратить на роскошества, бьющие в глаза?
– Но простите, жалованье Матильде повысили, – сказал Майер, которому очень хотелось и других хоть отчасти уверить в том, во что слепо верил он сам.
– Неправда. Можете, если хотите, самого директора спросить.
– И потом, не такое уж это роскошество, как вы, сестрица, полагаете. Платья, которые Матильда носит, она подержанными у примадонн достает.
– Тоже ложь, все с иголочки у нее; только у Фельса и Губера больше чем на триста форинтов кружевного белья накупила на этой неделе.
На это Майер не знал, что ответить.
– Да что вы на меня, как телок на мясника, уставились! – закипая наконец, воскликнула Тереза язвительно. – Ее сотни, тысячи видели в коляске, в наемном экипаже с этим господином, вы только умник такой, что под носом у себя ничего не замечаете. Вот вас за нос-то и провели, франтик вы безголовый. Удивляюсь, как это про вас никто еще пьеску веселую не сочинил, eine Posse mit Gesang. Отец семейства, который, накачавшись вином, проповеди воскресные читает дочкам, хихикающим у него за спиной, и трубками пенковыми еще тут похваляется, которые дочернин совратитель на день рождения покупает для него. Да если б вы хоть отдаленно об этих гадостях догадывались, метлой бы вот этой, которой черепки от вашей трубки сейчас выгребаю, из комнаты вас погнала. Уж коли совесть вашу за пенковую трубку можно купить, я за вас и понюшки табака теперь не дам!
Почтенный наш Майер, крепко таким заявлением скандализованный, ни слова не говоря, встал, взял шляпу и пошел – сначала к Фельсу и Губеру. В лавке он выяснил, сколько всего понакупила там дочь. Да, это поболее трехсот форинтов выйдет. Тереза хорошо осведомлена. Что поделаешь, всегда найдутся добрые друзья, готовые сообщить про вас все, что только может вам неприятность причинить.
Оттуда направился он в театр, к директору, и спросил, какое у Матильды жалованье.
Директор, не заглянув даже в книги, тотчас ее припомнил и сказал: шестнадцать форинтов, но и тех она не заслуживает, потому что готовится кое-как, вперед не продвинулась совсем, да, видно, и не заинтересована в этом – репетиции пропускает, полжалованья на вычеты уходит у нее.
Это было уже слишком!
Не помня себя бросился Майер домой. Вломился он, по счастью, с таким шумом, что у семьи было время укрыть Матильду от его ярости. Но все же хоть то удовлетворение получил, что лишил ее всех прав на имущество и от дому отлучил, предупредив, чтоб и на порог не совалась, а не то шею свернет, кости переломает, на куски изрубит и со свету сживет посредством казней столь же малоупотребительных.
Незлобивый человек, воспылал он яро-непреклонной, тигриной свирепостью; о проклятой им дочери и слышать больше не хотел, запретив даже имя ее при нем произносить, а какая посмеет, вышвырну, мол, и ту.
Безжалостная эта фраза вызвала слезы безутешные, но честный Майер порешил быть отныне твердым и не замечать, как дочки с матерью все время вздыхают за обедом. Вздыхать никому не возбраняется, пускай себе вздыхают, если им нравится, но он, Майер, и не подумает даже спрашивать, почему да отчего.
Неделю целую выдерживал он характер, хотя иной раз не прочь был бы и услышать словечко – одернуть по крайней мере; а так ведь и не за что.
Часто уже с языка готов был сорваться у него вопрос о дочери, но сдержится и промолчит.
Наконец однажды за обедом – вся семья была в сборе, но к еде никто не прикасался, хотя подали штерц, – Майер не выдержал:
– Ну что там еще? Что с вами? Почему не едите, кукситесь мне тут?
Дочери поднесли к глазам передники и пуще прежнего расплакались.
– Доченька моя при смерти, – рыдая, ответила мать.
– Ну конечно! – сказал отец, полную ложку жареной муки отправляя в рот, так что чуть не поперхнулся. – Не так-то это просто – помереть. Не так уж оно легко…
– Да уж лучше бы для нее, бедняжки, умерла бы – и не страдала больше.
– Что ж вы доктора к ней не позовете?
– Доктора таких недугов не лечат.
– Гм, – буркнул Майер и принялся ковырять в зубах. Жена помолчала и завела слезливо:
– Все-то тебя поминает, все тебя одного; только б разик последний отца повидать, ручку ему поцеловать да скончаться спокойно…
При этих словах все семейство завыло в голос, что твой орган. Сам Майер достал платок, сделав вид, будто сморкается.
– И где же она лежит? – спросил он, стараясь говорить твердо.
– В Цукерманделе, в комнатке дешевой, меблированной, одна, всеми покинутая.
«Ага, значит, в бедности живет, – подумал Майер. – Так, может, не совсем верно, что сестра про нее говорила? Ну, влюбилась, положим, и подарки брала; не такой уж это грех, не следует же из этого, будто она на содержании. Ох уж эти завидущие старые девы, сами радостей в жизни настоящих не изведали, вот и злятся на молодых».
– Гм. И обо мне, значит, негодница, вспоминает.
– Она говорит, это проклятье твое ее сгубило. Как отсюда ушла… – Тут снова общие рыданья прервали ее. – Как ушла, – продолжала Майерша, – так с тех пор и не вставала. И не встанет больше, уж я знаю, теперь одна дорога ей – в могилу…
– Ладно, отведите меня к ней после обеда! – отрезал Майер, окончательно отмякнув.
Вся семья повисла у него на шее, лаская его и целуя. Какой папочка добрый, какой великодушный, лучше на свете нет.
Еле дождавшись, пока уберут со стола, поспешили они приодеть мягкосердого главу семейства, палку ему подали и вместе отправились в Цукермандель. Там в убогой мансарде, где, кроме кровати и бесчисленных пузырьков с лекарствами, не было в полном смысле ничего, лежала Матильда.
Сердце защемило у доброго отца при виде этого запустения. Так, значит, Матильда – нищая! Вот бедняжка! Хотя нетрудно бы и сообразить, что не могла же она за одну неделю все свои кружевные рубашки и шелковые косынки проесть, с лекарствами проглотить!
Увидев отца, девушка хотела было приподняться, но упала без сил. С сокрушением подошел к ней Майер, точно сам кругом перед ней виноват. Дочь схватила его руку, прижала к груди и, осыпая поцелуями, прерывающимся голосом стала умолять простить ее.
Поистине каменное сердце требовалось, чтобы устоять! Он простил. Тут же кликнул извозчика и отвез ее обратно домой. Пусть соседи плетут, что вздумается! Кровь у него в жилах или водица? Как это может отец собственное дитя из-за ничтожного проступка губить.
Тем более что и причины ведь отпали все. В тот же день Майер получил доставленное ливрейным лакеем и собственноручно написанное не раз уже упомянутым помещиком послание, в коем выражалось искреннее сожаление, что невинные его знаки внимания, чуждые всякого дурного умысла, подали повод к столь печальным недоразумениям. Он-де все почтенное семейство глубоко уважает, и питаемые им к Матильде чувства вызваны исключительно ее искусством. А сколь добродетель ее неуязвима, о том никто не знает лучше его самого, в чем готов дать хоть письменное заверение, буде таковое потребуется.
Ах, какой честный, достойный человек!
Майер, Майер! Где была твоя голова, что не подумал ты и другую сторону выслушать? Право же, в пору теперь хоть самому у своей оскорбленной семьи прощения просить.
Другой отец ответил бы такому поклоннику: ну так женитесь, коли у вас дурного умысла нет. Но артистка – исключение, ее не возбраняется просто «обожать», как и ее искусство. А обожать не значит «соблазнять»;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я