https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/Cezares/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

он все расспрашивал об Америке: правда ли, что у самого бедного рабочего есть машина. Касс, и печка, и дом с окнами? А можно ли, Касс, когда он поправится и они все вместе поедут в Америку, купить Алессандро и Карле и даже меньшенькому по паре хороших туфель? Он уже спрашивал об этом Касса, но надо было, чтобы сияющую эту истину повторяли ему снова и снова – как мальчику, который грезит тиграми и слонами, далекими заморскими странами.
– Да, amico, – слышал я терпеливый и усталый голос Касса. – Да, все это так и есть, как я тебе говорил.
– Я хотел бы пожить в Провиденсе, там мой брат когда-то жил. Скажи, Касс, это красивый город?
– Да, Микеле. – И, обернувшись ко мне, по-английски: – Слыхали, Провиденс !
Микеле устал. Тихий свист слетел с его губ; он вытянулся, закрыл глаза, крепко зажмурился, вздрогнул всем телом, словно от озноба, и, теперь уже молча, заступил на вахту в своем нездешнем царстве боли. Все замерло, стихло в комнате, только женщина раскачивалась и ныла да несносно жужжали мухи, нагоняя сон. Коленопреклоненный Касс застыл над больным; весь вид его выражал безнадежность, в лице не осталось ни кровинки, глаза потухли. Немного погодя Микеле очнулся и открыл глаза.
– Не должно так быть, Касс, – произнес он сдавленным, прерывающимся голосом, и в первый раз я увидел на его лице отчаяние. – Не должно так быть, Касс.
– Что?
– Чтобы человек так мучился. Чтобы человек всю жизнь работал как вод и зарабатывал девяносто тысяч лир в год. И под конец так мучился.
Касс не сразу ответил; губы у него зашевелились, словно он подыскивал слова. Наконец он сказал:
– Совершенно согласен, друг мой. Но ты не растравляй себя. Animo. Мужайся.
Со стоном приподнявшись на локте, Микеле уставился на него горящим отчаянным взглядом и прохрипел:
– Нет, не должно так быть. Касс! Он злой – разве не злой Он, если загнал нас сюда, заставил работать и рабствовать пятьдесят лет за девяносто тысяч в год, которых не хватает даже на макароны? Девяносто тысяч лир! И еще присылает все время сборщика налогов из Рима. А когда выкрутит и выжмет нас досуха, Он выбрасывает нас, как будто мы для него ничто, и для забавы насылает такую боль. Он любит только богатых в Риме. Он злой, слышишь! Я с… на него! Я с… на него, потому что я не верю!
Женщина, пребывавшая в трансе, хищно встрепенулась при этих словах, как будто только их и ждала.
– Богохульник! – крикнула она. – Только послушай его, Касс! С утра сегодня несет неизвестно что. В его-то состоянии! Ведь прямо в геенну отправится. – Она обернулась и посмотрела на больного. – И ведь что сделал, Касс, страшно сказать. Утром до того разбушевался – встал оттуда и на здоровой ноге – к стенке, – а сам ругается, как турок, – сорвал распятие и выбросил за дверь! Богохульник, Микеле! В твоем-то состоянии! Недаром кровью стал писать. Это знамение свыше! Всех нас в геенну утащишь со своим богохульством! – Кто-то из детей заплакал.
– Не хуже!.. – задушенным, захлебывающимся, ужасным голосом завопил с полу Микеле. – Не хуже этих талисманов и амулетов и снадобий от твоей ведьмы! Еще толкуешь о богохульстве! Предупреждал тебя Касс про колдунью! Ой!..
– Silenzio! – Между двух пылких, ощетинившихся теологии голос Касса поднялся стеной, заставив смолкнуть и жену, и мужа. Но когда он закричал на них, я выбежал из проклятого места, не в силах больше выносить все это. И где-то на дворе при свете новорожденной и древней зари, которая растеклась над морем громадной, без краев, жемчужиной, среди гомона и щебета птиц и ропота сосен, похожего на шум дождя, я неожиданно для себя вспомнил другие, росистые, ясные зори Рима, которыми любовался с высоты балкона молодой благополучный благотворитель со своей Джиневрой, и Анной-Марией, и студенткой из колледжа Смита, – и от утраты, от незадачливости своей глупо – хотя и вполголоса – заревел, уткнувшись лбом в дерево.
Касс же – ничего подобного. Он вскоре вывалился из дома, горланя что было сил, шатаясь, и я даже подумал, что он каким-то таинственным образом опять ухитрился выпить. Но он был не пьян, а просто разгорячен и буен: он поносил коммунистов, и христианских демократов, и миссис Клер Бут Люс, а потом произнес нечто удивившее меня в ту минуту своей уместностью.
– Ты можешь взять политику, – сказал он, – и можешь ею подтереться.
В ту ночь – а вернее, утро – я спал в свободной спальне у Касса. Когда мы шли обратно через долину в Самбуко, Касс был усталым, притихшим и почти не разговаривал. Я тоже лишился последних сил и не раскрывал рта. Когда мы стали прощаться у ворот «Белла висты» и я рискнул обронить несколько слов о Мейсоне (что он, конечно, уже не считает себя обязанным платить за мой дорогой номер), Касс, поглядев на меня с усталой улыбкой, предложил: «Переселяйтесь к нам». Только и всего – простое гостеприимство. Я сонно подумал, что это было бы своего рода местью, мелкой, конечно, но все же местью – покрасоваться несколько дней перед Мейсоном в качестве гостя Кинсолвингов, – поэтому, сперва поблагодарив и отказавшись для приличия, принял приглашение. Я расплатился со скучающим заспанным портье и вышел из гостиницы. Улица еще спала; Касс помог мне донести чемоданы до виллы. Меня смутила его благожелательность: похоже на сон, думал я, пока он стаскивал мои чемоданы по лестнице в спальню – довольно чистое и прибранное помещение по сравнению с «ателье» наверху, – помогал мне стелить постель и доставал откуда-то пару стареньких, но чистых полотенец. Однако разговаривал он мало, вид у него был встревоженный, озабоченно-отсутствующий, и неспроста, как показали дальнейшие события, но тогда я не придал этому значения, а он выпил стакан красного вина и пожелал мне спокойной ночи, Рассеянно пробормотав напоследок, что ему надо «проверить, как там наш приятель».
Засыпая, я слышал, как он расхаживает надо мной по комнате. Я долго не мог забыться; тело было как чужое, в голову лезли печальные мысли и сожаления. Сперва я подумал о Кассе: кто этот грустный, терзающийся, непонятный человек? Мысли о Кассе долго донимали меня. Потом я стал думать, жив л и еще Ди Лието; потом, как ни старался, не мог отогнать видение обреченного домишки на красивой поляне. Потом из мути, которая поднимается в голове при полном изнеможении, вынырнула порнографическая книжка, которую просил привезти Мейсон, и я долго решал, должен я каким-нибудь способом переправить ему эту книжку или выкинуть в знак окончательного разрыва. Я начал ворочаться и чесаться, потом захотел курить, но сигареты у меня кончились. Потом вспомнил одну девушку, с которой случайно встретился в Риме, – завожделел, вспотел, встал, выпил стакан холодной воды. Ноги надо мной перестали шагать. Касс Кинсолвинг! Кто он? Наконец, когда солнечный свет уже пролился на меня из-за шуршащих жалюзи, я беспокойно уснул под веселый и пронзительный птичий хор, под стук повозки и бархатный девичий голос, который пел вдалеке «Саго nome». Проснулся я весь в поту, и через сколько часов – неизвестно; в комнате было почти темно, мои часы показывали начало первого – но они стояли. Я решил, что снова ночь. Я полежал немного, радуясь тому, что еще живу и дышу: только что покинутая страна сновидений по жути превосходила все, что я когда-либо видел; я даже не мог вспомнить начало кошмара – таким оно было ужасным; как заслонка упал в мозгу занавес, сплетенный словно из черных вороньих крыльев, кишащих омерзительными вшами, – упал, шурша, колыхаясь, и отсек начало сновидения. А после все часы сна была только громадная голая равнина, и я стоял, наблюдая страну в катаклизме бунта – страну восстания, резни и варварства, где по голой земле бежали дикие волосатые люди с факелами, а женщины прижимали вопящих младенцев к груди, и полыхали странные жилища, и тучи зловонного дыма клубились над ними в хмуром грозовом небе. И все это время, все несчитанные часы, пока я ворочался, возился и стонал, мне слышались далекие крики, вопли ужаса и боли, вой людей, которых распинали и крошили живьем, – без секундной передышки, затишья, до того самого мига, когда я проснулся в поту, ощущая на губах охвостье своего умоляющего крика. И пока я лежал на кровати, приходя в себя, и последние бледные отблески дня гасли в комнате, я убедился, что не все было сном. Самбуко словно застыл в невыносимой тишине и безветрии. Ни звука не долетало оттуда, где должен был бы жужжать, посмеиваться и звенеть колоколами итальянский городок: он молчал, как погост. Но пока я лежал и прислушивался к какой-то тихой течи внутри дворца, издали донесся звук, который был и эхом, и разгадкой моего кошмара: крик женщины, тонкий, истошный крик горя дрожал в неподвижном жарком воздухе, взмывая все выше и выше, и вдруг оборвался, словно ей пробили пулей голову. И снова, как раньше, мертвая тишина. Немного погодя я встал – в мрачном недоумении и с прострелом в шее. Простынями обтер на себе пот. Пока я бестолково, как одурманенный, одевался в потемках, то где-то рядом, то вдалеке раздавались горестные вопли, похожие, как и в моем кошмаре, на вопли душ, обреченных вечным мукам. Я ожидал, наверно, что, выйдя на улицу, увижу пылающий или осажденный город… нет, не знаю, чего я ожидал – во всяком случае, не того, что там сейчас день, а не ночь. Было светло, и часы, тикавшие в коридоре, показывали пять, а это значило, что проспал я часов двенадцать.
В доме не раздавалось ни звука; комната наверху была такой же грязной и запушенной, как накануне ночью, – и пустой. Мне пришло в голову, что шум на улице подняла киногруппа Алонзо Крипса, но, выйдя во двор, я увидел, что все оборудование разобрано и вывезено. На его месте возвышалась целая гора чемоданов, сумок с клюшками для гольфа и прочего багажа, приготовленного к отъезду. Караулил его обтрепанный старичок из местных, и когда я проходил мимо, он поднес пальцы к кепке и пробормотал что-то печальное и невразумительное. В остальном тут не было никаких признаков жизни, если не считать вчерашней пленной ласточки, которая до сих пор летала между желобчатых колонн и билась в световой люк, пытаясь взлететь к недостижимому солнцу. Наверху лестницы, по которой я поднимался, кажется, не вчера, а неделю назад, дверь Мейсона под фризом с чумазыми нимфами была приоткрыта, но и там – ни души; тишина стояла пугающая.
Я вышел на пустую улицу и, щурясь, огляделся. Был еще день, ясный и жаркий, но жару смягчал бриз. Лавки на той стороне стояли запертые, с закрытыми ставнями; и тут ни души. Я стоял долго. Потом услышал женский крик – тонкий, жалобный, скорбный. Обернулся и увидел, что она бежит ко мне: седая старуха в развевающемся черном платье; причитая во весь голос и страшно клонясь вперед, она пробежала мимо, и слезы ручьями текли по ее древним щекам; «Disonorata! A sangue freddo!» – причитала она, а черное, до земли платье парусило сзади; не переставая голосить, с каким-то необъяснимым креном, словно ведьма на помеле, она унеслась за угол, оставив после себя небольшой вихрь пыли. Я вдруг сообразил, что шея у меня свернута набок, вот почему и старуха, и улица, и небо – все накренилось в моих глазах, и, преодолевая боль, выпрямил голову. Я смотрел вслед старухе, бессмысленно ожидая какого-то разъяснения, но улица, известково-белая под тирренским солнцем, снова была пуста и безмолвна – спряталась, затаилась за своими дверями и ставнями, словно город осадили сарацины. Надругались, сказала старуха, безжалостно.
В недоумении я пошел к гостинице: там в ресторанчике на террасе можно было получить апельсин, бутерброд, кофе. Но в саду перед входом в гостиницу не было никого – только куцый кот с мышью в зубах опасливо поглядел на меня и юркнул под куст камелии. Терраса тоже превратилась в пустыню; с жутким ощущением покинутости и пустоты под ногами я побрел мимо незанятых стульев и белых скатертей к краю террасы, откуда открывалась прославленная в путеводителях панорама. День был ослепительный: море целлофановой чистоты словно готово было открыть взгляду синюю и холодную глубь; солнечный свет вылепил зеленые горбатые горы, как в стереоскопе. Казалось, стоит немного напрячь глаза – и увидишь Африку. Но почему, спрашивал я себя, эта нелепая мертвая тишина? Далеко внизу грузовик величиной с горошину пополз от берега по петлистой дороге вверх: кашель его мотора должен был донестись до меня, но я ничего не услышал. Звук словно вытек из всего видимого мира – как из сосуда. Минут десять я сидел и ждал официанта, но никто не шел. Тут даже в моей тупости обозначился предел: что-то неладно, подумал я, и уже хотел встать и уйти, как вдруг из сада, не то рысью, не то быстрым шагом, ко мне устремился взволнованный человек. «Non c'? servizio oggi!» – закричал он, и я узнал моего недавнего padrone Фаусто Ветергаза. «Шегодня не обшлуживаем!» – повторил он по-английски, тоже узнав меня; он подбежал ближе и стал звать меня из сада, исступленно махая рукой. Я поднялся и нехотя пошел к нему, чувствуя, что уже заразился его истерикой, ожидая чего-то ужасного.
– Что стряслось? – спросил я, когда подошел поближе.
У франтоватого человечка только что пены не было на губах: глаза помутнели, шелковистые прядки вокруг лысины встали дыбом, как у загнанного, перепуганного зверька, и колыхались на ветру.
– Это вы, миштер Леверетт! Как хорошо, что вы переехали. Как хорошо, что вы уезжаете! – Он забыл всю свою учтивость и схватил меня за руку. – Quelle horreur, – захлебывался он, сбившись на французский, – quelle trag?die, о Боже мой, вы слышали что-нибудь подобное? – Ощутив, должно быть, какое-то непонятное щекотание на черепе, он отпустил мою руку, выхватил серебряный гребешок и стал причесываться. Глаза у него наполнились слезами, нижняя губа отвисла и задрожала; я испугался, что сейчас он свалится мне на руки.
– Ради Бога, что случилось? – Я и сам уже не говорил, а лопотал: такой ужас был написан на его лице, что у меня сердце зашлось и ослабли ноги; мелькнула дурацкая мысль, что опять началась мировая война. – Я спал весь день! Скажите, что случилось! Я не знаю!
– Вы не знаете? – изумился он. – Вы не знаете, мистер Леверетт?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я