https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вы правы, я думаю, К. Кинсолвингов не так уж много. Рад, что Вам понравилась карикатура, и очень удачно, что Вы наткнулись на нее в «Тайме» – хотя бы потому, что благодаря ей Вы разыскалименя и прислали такое милое письмо. Я тоже доволен карикатурой и, хотя вообще политику презираю, считаю, что хорошо вмазал вашингтонским лицемерам. Что касается Вашего вопроса, карикатуры для меня – приварок, а не главная работа, я получаю полставки на здешней сигарной фабрике и веду класс живописи, хотя сейчас, под конец лета, и там и там затишье. Но к карикатуре свысока не отношусь, кто знает, может, это и есть Истинно Американский Жанр (кроме шуток), а свою родословную веду по прямой от Домье и Роулендсона, кроме того, за штуку платят $35 и больше, а они, как говорится, на улице не валяются. Поппи тоже работает, бухгалтершей на военной верфи, а за детьми, когда они не в школе, смотрит очень хорошая цветная женщина, так что, может, мы кусаем от оковалка пониже, чем другой знаменитый каролинец, Б. Барух, жаловаться нам грех. Все свободное время я пишу, и весь этот столбняк и угасание души, которые Вы наблюдали, более или менее прошли.
Питер, всегда хотел поблагодарить Вас за то, что Вы сделали в Самбуко для Поппи и всех нас. Она рассказала мне обо всем, что Вы сделали, и теперь я должен был бы просить прощения и неубедительно оправдываться тем, что не знал, как Вас разыскать в Н.-Й. Но это будет неправдой, поэтому я просто говорю еще раз спасибо и надеюсь, что Вы поймете.
Я тоже хорошо понимаю Ваш интерес к М. и Ваше желание побольше узнать о делах в Самбуко. Но мне ужасно трудно говорить и даже думать о М. и о том, что там было, а писать тем более. А все-таки, знаете, странно – вот и Вы не возьмете в толк, что произошло в Самбуко, и я тоже иногда спрашиваю себя, кто такой был М., то есть именно КТО, и что его грызло, и почему он так кончил.
Думаю, этого никому не понять, и, наверно, это все к лучшему, как ни посмотри. Вы правильно «предполагаете», что меня там припекло. Кажется, я довольно близко подошел, что называется, к краю, но сейчас, по-моему, все ничего. Кстати, за 2 года капли пива в рот не взял. Это очень облегчает чтениеСофокла, а сейчас я уже начал продираться через Шекспира, заполняя в моем преклонном возрасте пробелы американского всеобщего образования.
Если будете в наших краях, Питер, непременно дайте о себе знать. Мы живем у Батареи, в 200-летнем доме, платим за него недорого, и для гостя места у нас сколько угодно. Поппи вспоминает Вас с нежностью, ребята тоже.
Molti auguri,
Касс
Я никогда не верил этой фразе: «Если будете в наших краях» – и сам несколько раз отделывался сю в скользких положениях, сознавая, что чувства, скрытые за словами, слишком очевидны. Фраза вежливая, дружелюбная, но она определенно не упрашивает и не умоляет. Это совсем не «Рад буду видеть Вас» и так же далеко от «Приезжайте, пожалуйста, я по Вас соскучился», как простая любезность от любви. Однако по письму Касса я почувствовал, что его не так уж удручил бы мой приезд, – наоборот, коль скоро речь зашла о Мейсоне, ему, пожалуй, хочется увидеть меня не меньше, чем мне его. В сентябре мне предстоял трехнедельный отпуск. Первую неделю я собирался провести с моей девушкой Анеттой (есть что-то необратимое и предрешенное в слове «невеста») в Белых горах. А на оставшиеся две хотел поехать к родителям в Виргинию: между нами, правда, никогда не было очень большой близости, какая бывает в других семьях, но оба, и отец и мать, состарились, прихварывали, и в их письмах сквозила такая усталость и грусть, что я затосковал по ним. И намерения у меня – я сразу сообщил о них Кассу – были вот какие: пока я гощу у родителей, слетать из Норфолка в Чарлстон и на два выходных дня обременить Касса своим обществом. Я не рассчитывал остановиться у него, несмотря на подразумеваемое приглашение. Удобны ему такие-то числа? Не закажет ли он мне номер в гостинице? Удивляться мне, конечно, не следовало, однако я был удивлен: Касс не ответил вообще.
Наше – мое и моей ослепительной Анетты – пребывание в Нью-Гемпшире было полной и окончательной катастрофой. Не буду углубляться в это и скажу только, что шел дождь, что мы протянули два дня и что покидали под ливнем нашу горную хижину, уже разорвав помолвку. Физиология тут была ни при чем. Мы просто решили, что не созданы друг для друга. При расставании оба храбрились, но роман, как некое чудо пластической хирургии, – это живая ткань, приживленная к другой ткани, к кончать с ним – значит отрывать от себя большие куски и клочья. Я отправился в Виргинию в угрюмом, траурном настроении, с чувством невыносимой утраты.
О поездке в Виргинию, пожалуй, стоит сказать чуть больше. В Америке ничто не остается постоянным надолго, но я никогда не думал, что приличный южный город может стать таким огромным, зализанным и похожим на шута, как мой родной Порт-Уорик. Конечно, он всегда был городом верфей и портом (представьте себе Тампу, Пенсаколу или ржавые пирсы Галвестона; если вы их не видели, сойдет Перт-Амбой) и в официальной пропаганде никогда не значился украшением Матери Штатов; но в детстве я узнал тихое обаяние взморья, услышал запах океанских ветров, вволю посидел под гигантскими магнолиями, нагляделся на то, как уходят в море чумазые грузовые суда, – короче, окунулся в самобытную романтику города. Теперь магнолии вырублены и там проходит приморское шоссе; всюду возникли торговые площади, сизые от выхлопного дыма и оцепленные универсамами, гектары и гектары телевизионных антенн над ступенчатыми крышами, и – может быть, самое худшее – исчезли паромы до Норфолка, эти низкие дымящие корыта, в которых был свой неповторимый грузный шик, а вместо них янки соорудили трехкилометровый автомобильный тоннель, просунувшийся смрадным белым рылом под илистое дно пролива Хэмптон-Роудс. Прыткий и воспаленный, хмельной от собственного преуспеяния, запруженный кочевниками, людьми без роду и племени («Выскочки, – сказал отец. – Мальчик, ты наблюдаешь гибель Запада»), город показался мне чужим и вместе с тем до оскомины знакомым – близнецом какого-нибудь Бриджпорта или Йонкерса. Оторопь, тревога, невыносимое ощущение сдвинутости мира, которое мне редко приходилось испытывать с такой остротой и до этого, и после, – все говорило о том, что я не смогу остаться здесь надолго; и в самом деле, я чуть не уехал в первый же день, когда, в смутной панике, разыскивая хоть какое-нибудь знакомое место, брел в мягких сентябрьских сумерках берегом реки и вместо широкого зеленого луга, исхоженного вдоль и поперек (он назывался «Казино», и под вечер его обступали тени шелестящих платанов; там была эстрада для оркестра, а мимо текла широкая теплая Джемс-Ривер, и в ней купались звезды; там мы до темноты играли в бейсбол, а негры в рубашках продавали арахис и вареных крабов, покуда не смолкал щебет последнего кларнета и все замирало, кончалось, только пары гуляли под деревьями, да сыпались в тишине шарики платанов, да свистел пароход, выходя в море). – вместо луга я увидел рычащий автовокзал и диковинное приземистое ромбовидное здание, все в зеленой плитке, где обосновались мозольный оператор, психоаналитик без степени и – что еще сказать об угасании Юга? – целая контора консультантов не то контрагентов по информации и рекламе.
Но все это слишком известно, и нет надобности распространяться дальше. У нас в Америке не уследишь, как быстро меняются, сдвигаются и пропадают наши межи и вехи. Только что ты прочно стоял на земле и дорожка опыта была изучена до последней ворсинки; вдруг словно фокусник выдернул ее из-под ног, а когда ты опять приземлился, ты оказываешься – где? Да, конечно, на той же самой улице. Только теперь у нее не раскатистое, звучное название Банкхед-Магрудер-авеню, дорогое всем, кто помнит этого солдата, связавшего порукам Макклеллана, а Буэна-Виста-Террас («Калифорнийское поветрие, – пожаловался отец, – подожди, оно нас всех доконает»); через дорогу необъятный зев афиши (законы о границах застройки смяты; здесь, бывало, перистым утром мы качались на виноградных лозах) велит нам «Слушать Джека Эйвери, любимого диск-жокея Виргинского взморья», и, хотя нас смутно трогают эти признаки роста, прогресса, мы ощущаем пустоту и уныние. Ностальгия наша не беспредметна. Только дураки сокрушаются о переменах как таковых; но в этом «разграбленном городе», по выражению отца, немало найдется дураков, которые на смертном одре будут стонать о своей непричастности к всеобщему осквернению. «Верните зелень, верните листья! – вот что они запоют, – сказал отец. – Вот что они запоют, когда станет меркнуть свет. А получат они вот этого вот Эйвери».
На четвертый или пятый день после моего приезда отец, ушедший с верфи на пенсию, долго катал меня по городу на своей машине. Мы ездили по всем старым улицам, часто неузнаваемым (самые большие и древние деревья, как видно, становятся первыми жертвами градостроительного восторга: не только магнолии, но и дубы и вязы пали, уступая место, например, первой на Юге церкви Пятидесятницы, вдохновленной Баухаузом), мы запивали свиные ножки пивом в засиженном мухами ресторанчике Джека Эйзенмана, который посреди Само-стиров и Скоро-питов одиноко противился переменам, противился неону, пластику и хрому, новой гигиене и новой клиентуре (старая молодая братия, пожелтевшая и полысевшая, до сих пор терлась здесь, между бильярдных киев и зацветших ярь-медянкой плевательниц, до сих пор трепалась про баб, белых и черненьких, но теперь вдобавок и про другую акробатику, законодательную, гордость виргинских ликургов, – интерпозицию, которая поставит нашего негра на место), а после, слегка разомлев от пива и жаркого сентябрьского солнца, полюбовались из машины на порт и медленно покатили по берегу картинно-голубого залива. Был ясный день, с легкой дымкой вдали, где стояли на якоре гигантские серые крейсера и танкеры, но все равно прозрачный, волшебный, пропахший солью, искрящийся белыми чайками. Мы проехали мимо пляжа, где мальчишки с грязными ногами собирали ракушки, а малыши рылись в песке под надзором мам и пухлые мамы в косынках лоснились от крема, как тюлени. Вдалеке катер беззвучно резал воду на две серебряные арки брызг. В коротком забытьи меня обступили впечатления давних лет: хлопанье паруса, запах смолы, прохладная шершавость ракушек с песком на ладони – и этот неизменный мир приморского детства вот здесь, вот сейчас словно отводил от себя мародерскую лапу прогресса. Мы остановились перед светофором – с визгом; это было в духе отца – тормознуть так, чтобы мурашки по спине, чтобы ни сантиметра в запасе, – на волосок от вечности.
Когда мы остановились, он сказал:
– Питер, ты как приехал сюда – все время киснешь. Неприятности? По женской линии?
Что я мог ему ответить? Ида, и нет: конечно, по женской и вместе с этим кое-что другое, поглубже и поядовитее, – но про Самбуко я еще никому не рассказывал и сейчас тоже не смог. Я промямлил что-то насчет влажности.
Тогда (чутье ему не изменило) он сказал:
– Я знаю. Знаю, Питер. В жалкое время живем. – Зажегся зеленый свет, и мы рванули с места. – Жалкое время. Пустое время. Серое время. В воздухе прямо пахнет гнилью. А главное – будет еще хуже. Это ты понимаешь? Почитай Карлейля. Почитай Гиббона. Возьми время вроде нашего, когда люди блудят с фальшивыми богами, когда второй от конца – это уже первач, когда кидаются на все, лишь бы было новым, гладким, забористым, – и к чему ты в конце концов приходишь? К моральной и духовной анархии, вот к чему. Потом – к политической анархии. А потом? К диктатуре! У нас в штате мы ее получили, – добавил он и выплюнул имя здешнего проконсула, чьи дела питали его возмущение вот уже тридцать лет.
Редкий и удивительный человек мой отец. Родись он на Севере, он мог бы, я думаю, стать радикалом старой закваски. А так – добрый англиканец, волей обстоятельств очутившийся в самом жестоковыйном приходе по сю сторону Кентербери, – он умудрялся поддерживать шаткое равновесие между своей искренней набожностью, с одной стороны, и широкими человечными взглядами – с другой, и эта трудная работа сделала его, наверно, единственным подлинным либералом из всех, кого я знал. Быть таким в Нью-Йорке – проще простого, но на Юге это не всякому крепкому человеку по плечу. Он жаждал мудрости, понимания, как другие жаждут известности и денег, и думаю, что в большой мере достиг и того и другого. Он был одним из немногих в Порт-Уорике, кто прочел на своем веку книгу. Возраст чуть согнул и подсушил его – но не жизнь, и в моих глазах он вырастал все больше. Я никогда не встречал более порядочного человека, и если в последние годы речи его иногда бывали раздраженными, нравоучительными и многословными, то я могу это понять, ибо предмет его гнева – низость и лицемерие – стал непомерным даже для человека его стати. «Сын, жизнь есть поиски справедливости», – сказал мне этот старый чертежник и даже не подумал смутиться перед огромностью своего изречения. Теперь я знаю: он ее так и не отыскал; но гораздо важнее, наверное, то, что в своих одиноких поисках он шел через погибели любви, через скорби радости.
– Кажется, Питер, я становлюсь парией в этом городе, – продолжал он (мы уже два квартала ехали на второй скорости, и мне пришлось напомнить ему, чтобы он переключил), – кажется, я привык давать волю языку, но вот уже скоро сорок лет, как я пытаюсь сказать им правду. И что получается? А вот что получается. Является этот невежда генерал с младенческой улыбкой, который приобретает веру и читает книжки про ковбоев, и они выбирают его президентом. А между тем кому они раньше всего обязаны своими красивенькими домиками, своими «бьюиками»? Никакому не генералу. Франклину Рузвельту – вот кому, и они тут же отрекаются от его принципов, от его стараний сделать жизнь лучше – стоило только появиться этой широкой улыбке с пятью звездочками и пообешать им, что с ними ничего не будет, что у них никто не отнимет их побрякушки и безделушки, к которым они приросли пуповиной, что они вечно будут сытыми баловнями и чем старше, тем дряблее, глупее, тупее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я