Здесь магазин Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вы видали что-нибудь подобное? Богом клянусь, нет на свете ничего подобного к западу от трущоб Бангкока. Что-нибудь похожее видели? Господи, как голова болит!
– По-моему, квартира как квартира, – бессовестно соврал я, глядя на Поппи.
– Конечно! – воскликнула она. – Могло бы быть поопрятней, а если ты такой умный, Касс, почему ты сам не возьмешься ухаживать за четырьмя детьми, стирать, готовить и не знаю что еще вдвоем со служанкой, которая приходит всего на несколько часов…
– Отправляйся спать, Поппи, – перебил он без гнева. – Отправляйся спать. Мне надо уйти.
– Касс Кинсолвинг! Никуда ты не…
– А ну, спать! – Он разговаривал с ней, как отец с упрямым ребенком, не сердито, но твердо. – Спать, тебе говорят.
Она вспыхнула, тряхнула головой, но потом стянула на груди кимоно и обиженно устремилась к двери.
– Ну тебя совсем! – прерывающимся голосом сказала она и независимой походкой вышла из комнаты, трогательная и неправдоподобная. – Иногда мне кажется, что ты форменный pazzo.
– Вот уже двое за вечер обозвали меня ненормальным – двое, не считая меня самого, – мрачно сказал он, когда Поппи ушла.
Он угрюмо уставился в свою чашку с кофейной гущей. Я смотрел на него, и мне не верилось, что он еще способен выйти на улицу. Однако в нем происходила какая-то борьба: у меня на глазах одним лишь усилием воли он сдирал с себя слой за слоем алкогольную хряпу и чем-то похож был на пса, который встряхивается всем телом, вылезши из грязи. Казалось, что Касс тоже отряхивается. Что-то мучило его и гнало куда-то: я еще не видел человека, которому так хотелось стать трезвым.
Внезапно он поднялся:
– Теперь, Леверетт, вы будете моей силой воли. Пошли.
Я с недоумением стал спускаться за ним в сырой и темный подвал, но по дороге он все-таки объяснил мне, что хочет принять холодный душ – чтобы завершить очищение, – но не удержится и пустит горячую воду, характера не хватит. Он включил свет в пахучей ванной, где тоже валялись на полу мокрые пеленки.
– Я к этому привык, – как бы извиняясь, сказал он и стал раздеваться. – Приду сюда бриться и воображаю, что я где-нибудь на холме и пахнет папоротниками и земляникой. Ну… – Он шагнул в ванну и с закрытыми глазами напряженно выпрямился под душем. Потом протянул мне что-то: – Ну-ка, подержите очки. Ну, на полный! – Я пустил холодную воду из горных ручьев. Он завопил. Вода била и текла по нему, а он кричал: – То, что надо! – Он дрожал и трясся, он задыхался, он кряхтел, губы у него шевелились, как будто он молился. – То, что надо! Так держать! Гадство… Я спартанец. японский бог!.. Так держать, Леверетт!.. Sacramento!.. Я превращаюсь в… сталагмит, японский бог! – Пять минут он вопил и орал под ледяными струями и наконец с видом мистика, объявляющего о божественном откровении, пропыхтел, что трезв, как баптист, – да, старик, – и мокрый, с прилипшими колбу волосами вылез из ванны.
– Так, – сказал он и зашлепал по полу, не открывая глаз. – Теперь можно идти на дело. – Полотенца не нашлось, он согнал с себя воду ладонями и мокрый втиснулся в штаны. И пока одевался, говорил без умолку. – Нет, вру, – сказал он, прыгая на одной ноге, а на другую натягивая туфлю. – Не такой я трезвый. Но достаточно трезвый, чтобы совершить эту… эту необходимейшую кражу. Кражу! Знаете, с войны ни разу не крал. Мы были на острове, и я спер из корабельного лазарета полведра спирту, до сих пор угрызаюсь. Зато какая была гулянка! Какая гулянка! Вспомнишь – всякое раскаяние пропадает. Сидели на бережку под пальмами, между пальцев песочек, глядели на луну и дули спирт. Господи благослови! Вы когда-нибудь пили спирт? Его в рот не возьмешь. А жажда от него – это что-то несусветное. Дайте мне вон расческу, а? – Он стал причесываться перед зеркалом; глаза у него прояснились, руки больше не дрожали. Он как будто полностью овладел собой и годился почти для любого дела. – Настоящий вор должен следить за собой. Кто всегда первый франт в квартале? Скокарь! Кроме того, такого чистенького, благородного грабежа еще не отмечено в анналах. Не грязные автомобильные покрышки, не замусоленные бумажки из кассового аппарата, не какие-нибудь низменные вещи – фотоаппараты, сигареты, авторучки и тому подобное. Избави Бог. Это будет что-то особенное. Нет, поглядите, – перебил он себя, взглянув на ноги. – Не могу же я на таких колесах. Они мертвого разбудят. У настоящего вора, имейте в виду, ход Должен быть бесшумным. Иначе налетишь на скамеечку, табуреточку, раскладушку или так растревожишь стропила и балки, что вся семья в ночных рубашках слетится на тебя, как стая ворон. Нет, друг мой. Ворюга должен порхать, как Зефир.
Сняв туфли, он ушел в темный коридор, и я услышал, как он с пыхтением роется в каком-то сундуке или шкафу. Немного погодя он вернулся в теннисных туфлях. Лицо у него было сосредоточенное.
– Мне вдруг пришло в голову, – сказал он, – что я со своими делами надоел вам, как зубная боль. Извините, Леверетт. Я не нарочно. Если хотите, можете послать меня подальше и уйти. Ей-богу, на вашем месте я бы так и сделал. Ну… в общем, очень порядочно с вашей стороны… что вы за меня там вступились.
– Мейсон скотина! – вырвалось у меня. – Скажите, Касс, вы…
Он остановил меня озлобленным взглядом.
– Не надо об этом. Не надо говорить. Я должен произвести небольшой грабеж, и все, а если выйду из себя, могу засыпаться. Слушайте… – помолчав, сказал он, – слушайте, хоть и надрызгался я сегодня как свинья, несколько просветов в памяти все же осталось. Один из них – это вы, днем, на дороге. Не знаю почему, но у меня такое чувство, как будто я вас оскорбил. Если да, то очень жаль, и я хочу извиниться. Наверно, я решил, что вы из мейсоновской шоблы…
– Вам не за что извиняться. Я был измотан, а вы…
– В дугу. Короче, не в этом дело. Я вот что хотел сказать: сквозь эту гнусную красную мглу припоминаю, как разливался о Трамонти – об этой деревушке в долине. Так я вам не проповедь читал. Я просто… – Он отвернулся и медленно пошел по коридору. – Вы были славным малым, Леверетт, и надеюсь, мы еще увидимся. Сейчас я немного облегчу Мейсона, а потом пойду в долину: там есть на что посмотреть, даже ночью. Если хотите подождать, я вернусь минут через пятнадцать. – Не говоря больше ни слова, он исчез в потемках, и с лестницы донеслись его мягкие звериные шаги.
Я поднялся в его захламленную, затхлую комнату. В тишине жужжали бессонные мухи. Это было печальное место: грязь, вонь, хаос, – подобные комнаты мне доводилось видеть в тяжелые тридцатые годы, когда бедность была не только в отсутствии денег, а обнаруживала себя, как здесь, в замызганности душевной. Базарная гипсовая Мадонна мечтательно и доверчиво строила мне глазки со стены; рядом календарь с днями всех святых провозглашал кроваво-красный Marzo – месяц, которому стукнуло полгода. На столе стояла банка из-под сардин с огуречного цвета маслом. Рядом валялся альбом для набросков, и в нем пьяными, в заусенцах, каракулями было написано: ты вновь со мной теперь и умирать не тяжко ко мне прижмитесь дети с двух сторон прильните крепче отдохните обе от горького скитанья своего!
Ручку бросили в начале следующей фразы, уже совсем неразборчивой, – вернее, ткнули наискось, вспоров пером бумагу, словно в приступе ярости. Под всем этим кособочился немыслимый детский домик с трубой, нарисованный красным карандашом, стая мезозойских птичек, лошадь-рахит с распухшими, как гигантские морковки, ушами – тоже красная, и внизу огромными красными буквами примечание: RHKИ ВОН! МАРГАРЭТ КИНСОЛВИНГ 8 ЛЭТ. УФ. Мне почудилось, что в углу завозилась мышь или крыса, я вздрогнул, оглянулся и с чувством озноба, как будто окружающие тление и разруха затронули уже самые мои кости, вышел на балкон. Огоньки на воде не сдвинулись, не изменились, они вклепались в море, словно невозмутимое созвездие в покойную и черную небесную твердь. Ни звука не слышалось кругом. Ближе, подрагивая синевой, лежал бассейн; все покинули его, кроме неугомонных бабочек, носившихся, как лепестки на ветру, вокруг ярких софитов. «Ты вновь со мной теперь и умирать не тяжко…» Я не мог совладать с ознобом, пробиравшим меня до костей, до сердца. Липкий, смутный страх охватил меня; будь я женщиной, мне стоило бы, наверно, больших трудов сдержать крик.
Позади со стуком распахнулась дверь, и я вздрогнул, как студень. Я круто повернулся и увидел Касса: очень возбужденный, в спешке, он подошел к громадной куче барахла в углу комнаты и начал рыться в ней, разбрасывая во все стороны какие-то носки, ремни и туфли.
– Где этот несчастный рюкзак? – сказал он. – Леверетт, все оказалось просто, как два пальца… Я мог впереться туда в латах, с консервной банкой на хвосте. Голливудская кодла еще гудела – заходи и бери. Все равно что конфетку стырить.
– Что бери?
Он как будто не услышал меня.
– Смешно, – продолжал он. – Я выхожу с добром из ванной, а мне навстречу – какой-то битюг, по виду римский киношник. Незнакомый, соображает, что я тут неспроста. Стоит, губищу отвесил и спрашивает: «Che vuole lei?» Ну, я не растерялся и говорю ему: «Гуляй, красавец, я тут работаю» – на самом лучшем английском языке и проплываю мимо и сияю, как епископ. Нахрап и хитрость – вот что нужно вору.
– С каким добром? – не отставал я.
– А-а. Я и забыл, – небрежно ответил он. – Ну как же. Вот. – Он показал баночку. Я подошел, наклонился, чтобы разглядеть получше, и увидел в ней капсулы с лекарством. На этикетке значилось: ПАРААМИНОСАЛИЦИЛОВАЯ КИСЛОТА, ЛЕДЕРЛИ, США. Баночка зажиточно блестела при тусклом свете.
– Магическое средство, – сказал он тихим голосом, кривя губы. – Сто капсул. Хватит, чтобы вылечить десять романтических поэтов. А применяют его от туберкулеза, вместе со стрептомицином. Если бы оно у нас было до войны, моя милая кузина Юнис Кинсолвинг до сих пор жила бы не тужила в своем Колфаксе.
– А Мейсон где его достал? – спросил я.
– Он-то? – с неохотой отозвался Касс. – Он достал его из рукава.
– Нет, правда, на что ему сто капсул такого лекарства?
– Ха! – невесело усмехнулся Касс – Ну, это долгий рассказ. Но такой уж зато рассказец, что у вас волосы на ногах встанут дыбом.
– Не мог ведь он получить его без рецепта, правда?
Касс уперся в меня взглядом.
– Ну, брат, я думал, вы знаете Мейсона. Или вы не знаете, что, когда дело доходит до земных благ, этот мальчик может достать всё? Всё! – Он мрачно поглядел на банку. – В этой темной стране его днем с огнем не сыщешь – вот в чем дело. Нет, оно есть, конечно. Его уже производить тут стали помаленьку, как в наших благословенных СШ и А. Но попробуйте доберитесь до него. Да за такую баночку вы можете купить целый выводок демохристианских сенаторов.
– А что вы будете с ней делать?
Он долго молчал.
– Не знаю, – ответил он наконец голосом, похожим на тихий плач. – Господи спаси, не знаю я! Врач… Кальтрони… этот местный врачишка… Ну его к черту! Короче, это средство должно творить чудеса. В нашем случае, я думаю, уже поздно, но почему не попробовать. Какого черта мы тут стоим и болтаем! Пошли, что ли? – Он побросал в грязный рюкзак баночку с лекарством, несколько банок сардин, полбуханки хлеба и три или четыре яблока, побитых и не первой свежести. И мы окунулись в ночь.
Главная улица Самбуко, лежавшая перед нами, была даже не улица, а, скорее, лестница из булыжника, слишком узкая и слишком крутая для любого колесного экипажа, вечно мокрая от подпочвенных вод и скользкая – и от воды, и от того, что ее веками шлифовали подошвы. Мы шли вверх, тяжело дыша, почти не разговаривая; путь наш лежал между сонными, затаившимися домами, освещенными только тусклым светом фонарей, но километра через полтора город остался позади, и нас обступила тьма. Запахло деревней. Касс включил фонарь.
– Где-то тут начинается тропинка, – сказал он, водя лучом по бурьяну. – Вот она. Пошли. Тут добрых полчаса ходу, но по краю долины, место ровное, особенно не устанете. – Луч света упал на ящерицу – маленькое встревоженное существо с глазами призрака кинулось наутек и шмыгнуло через стенку. – Бедная тварь, ей миллион лет, – сказал Касс. – Пошли.
Мы двинулись по тропинке. Пахнуло ароматом лимонных деревьев. Не знаю почему – потому, быть может, что я перестал наконец думать об этих дворцовых интригах, – ночь вдруг показалась мне сладостной. Запах чистой земли, лимонного цвета, сосновый воздух, струившийся с гор, обволокли нас. Из-за облака выплыла полная луна, осветила лес и склон под нами, и речка, отчаянно булькавшая и лопотавшая в долине, заблестела живым серебром. Где-то вдалеке заблеяла овца. Долина казалась зачарованной. Касс погасил фонарь; луна освещала дорогу: свет ее растекся по всей долине, облил серебром сосновые рощи, скалы и крестьянские домишки, разбросанные там и сям по склонам, одинокие, беспризорные, сонные. Наверху клокотал водопад; вот радуга подрожала над ним, потом исчезла. Снова донеслось блеяние овцы – дремотный, вкрадчивый звук. Наконец Касс заговорил:
– Прямо какая-то дурацкая Аркадия, правда? Вам надо посмотреть на это днем или на рассвете. – Он помолчал. – Чем промышляете, Леверетт?
– Что значит промышляю?
– Не обижайтесь. В смысле – чем занимаетесь? Чтобы земля вращалась, и цвели сады, и прочее.
Когда я сказал ему, чем занимаюсь, вернее, занимался в Риме, он опять долго молчал.
– Теперь вспоминаю. Мейсон говорил. – Он опять помолчал. – Вы, ребята, могли бы направить часть этой помощи, или как это у вас называется, вот сюда вот. – Он споткнулся о камень, схватился за мою руку. – Извините, не совсем еще твердо стою на ногах.
– От меня там мало что зависело, – на ходу стал оправдываться я. – Я был не начальником, а, как говорится, исполнителем.
– Ага! – Он хрипло, невесело рассмеялся. Потом вытащил из кармана берет и нахлобучил на лоб; в этом странном порывистом жесте были злость и презрение. – Я знаю, что не вы были начальником, Боже сохрани. Лицо начальника я вижу каждый раз, когда беру в руки газету. Акулья морда, староста из пресвитерианской церкви. Что такой знает о жизни, я вас спрашиваю! И что они все знают, гладкие, надутые паразиты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я