https://wodolei.ru/catalog/mebel/tumba-bez-rakoviny/
Но пуще всего тайных не люблю. Ненавижу! Которые тихо, по ночам — царап, царап… Подгрызают человека с затылка. На товарища своего куда-нибудь в роно, в министерство… — В этом месте Кылбанов выразительно, как ему показалось, глянул на Аласова. Рожа у того была свирепейшая. Ничего, любезнейший, ещё немножко потерпи!
— Ну тебя, Аким Григорьевич, с такими разговорами! — старушка замахала на Кылбанова руками. — Доносы на товарища… Да разве можно, того-сего, людей с затылка-то подгрызать?
— Вот и я говорю! — ничуть не смутился гость. — Иные кляузничают, сутяжничают, доносы на товарищей пишут, а так посмотреть — ради чего? Вот сегодня по радио передавали — американцы опять испытывали бомбу. Кинут они эту штуку — и капут всей земле. И тем, кто пишет заявления, и тем, на кого пишут, — все превратимся в золу. Читал где-то, один учёный проделал опыт. Облучил крыс, а от них родились другие крысы — без шерсти и костей, вроде змеёнышей. Будет атомная война, превратимся мы с вами, баба Дарья, в змеёнышей, ползать будем. Ха-ха!
— Грех какой! Наговорил, уши бы не слыхали.
Старуха быстро допила свою чашку, перевернула на блюдце:
— Вы уж гостюйте, а мне к корове надо. Извините, если что…
Без старухи говорливость Кылбанова как рукой сняло: остался один на один с Аласовым и заробел. Торопливо выпил остывший чай, поднял глаза на хозяина:
— Слушайте, Аласов, я люблю говорить прямо.
— Я тоже.
— Тогда к делу. Имеются сведения, что вы в райкоме партии заявили, будто в погоне за высокими процентами я умышленно завышал оценки учащимся. Заявлял такое?
— Заявлял.
— Кому заявлял?
— Секретарю райкома Сокорутову.
— А ещё кому?
— Секретаря райкома недостаточно?
— Гм… И что же он на такие ваши слова? Чего вы добились, Аласов? Жалоба-то оставлена без последствий?
— Рано радуешься, Кылбанов.
— То есть ещё будешь жаловаться? Или уже послал?
— Если потребуется, могу и послать. Скрывать обман не стану.
— Нет, Аласов, станешь! Будешь ходить с невидящими глазами и с неслышащими ушами. И вид у тебя будет жалкий… — Кылбанов откинулся на стуле, вытянул ноги. — Сиди, сиди, не вставай. Вы, товарищ Аласов, очевидно, вскочили со стула, чтобы схватить меня за ворот и выкинуть во двор? Советую не делать глупостей. Прежде всего о слухах, какие вы обо мне распускаете. Ну подумайте, разве от того, что вы на меня напишете, у вас заведётся длинная шуба? С Пестряковым можете сутяжничать сколько угодно, тут я даже могу дать полезные советы…
— Хватит, Кылбанов!
— Не торопитесь, слушайте. Судьба ваша в моих руках. Если я захочу — о! Ничего не поняли, да? Так слушайте. Вы разложились в морально-бытовом отношении. Сидите, сидите… Вы занимаетесь любовными интрижками с ученицами, которых обучаете. Скажете, ложь? Доказательства у меня в кармане. Дневник одной из ваших любовниц-девочек… — Кылбанов показал краешек тетради, не вынимая её из кармана. — Я ведь из жалости к вам. И не очень много мне нужно. Во-первых, твёрдое обещание, что вы не будете больше предпринимать ничего…
Аласов встал во весь свой рост — в страхе вскочил и Кылбанов. Лицо у хозяина дома было такое, будто его в горячие уголья сунули.
— Выметайся отсюда. Немедленно… Сволочь! — Он выдернул руку из кармана, Кылбанов шарахнулся к стене.
— Ну-ну, ты! Не по-одходи!.. — Пятясь вдоль стены, гость добрался до двери, как был, выскочил во двор, на мороз.
Аласов швырнул вслед пальто и шапку.
С вещами в руках, сжав кулаки, Кылбанов крикнул в дверь:
— Ну, берегись, Аласов! Вот теперь-то ты пропал наверняка!
XXXI. Свет в собственном окне
Зажигаются тёплые жёлтые огни, над трубами курятся мирные вечерние дымы. Вот ввалился отец семейства с мороза, весь в инее. Стучит промёрзшими валенками. Бегут детишки к нему, мать собирает на стол. Пахнет свежим хлебом, печным дымком…
Аласов шёл пустынной деревенской улицей, посматривая на окошки и пытаясь угадать, что там происходит в эту минуту, за морозными стёклами.
Падал медленный снег. Он шагал и шагал сквозь этот снег — наверно, дважды обошёл деревню, потому что стало уже повторяться: сани с бочкой, обросшей льдом, покосившийся шест на крыше, рукастая тень в ярком окне магазинчика…
Шагал и шагал, а чего? Почему домой не шёл, где столько дел, — и сам не знал.
Вспоминались какие-то подробности визита Кылбанова, но это было столь мерзко, что Аласов тут же поспешил отогнать их, — когда вокруг мирный снег и тёплые огни в окнах, в этот добрый мир нельзя пускать кылбановых.
Вот ведь человек, умудрился поссорить его даже с матерью. Третий день баба Дарья не разговаривает. Чтобы гостя выкидывать на мороз? Позор на всю Якутию! Какой ни дурной человек, а гость — всегда гость… Эх, мать, знала бы, с какими дарами приходил этот гостьюшка!
Сил нет, пустота во всём теле. Руки крепкие, и ноги ходят исправно, и голова в порядке, но всё через силу. Мысль эта — и она через силу. И скрип собственных шагов — будто из-под воды.
У дома Майи постоял минуту — окна закрыты ставнями, пробивается полоска света. Там у неё оранжевый абажур с висюльками, с витыми такими шнурочками. Долго ещё будет помниться всё до мелочей: абажур, висюльки…
После того как прогнала его, дальше всё шло обычней обычного: поскольку работают рядом, встречаются ежедневно, нет-нет да и перекинутся парой слов, иногда даже пошутят. Всё как положено. Только всё это — уже за чертой.
Спи, Майка. Спокойных снов тебе, отдыхай. Как у неё дрожали губы тогда! Пришёл с объяснением, жених, ввалился… Э, да ладно!
Вчера после уроков его остановил Пестряков:
«Сергей Эргисович, вы ещё не изменили своего решения насчёт Бордуолаха?»
«Нет».
«Напрасно. Я бы очень советовал вам взвесить всё».
«Я всё взвесил».
«Всё ли? Обстоятельства могут и меняться…»
«Не вижу оснований».
«Не видите?» — он расстегнул портфель и извлёк из него голубую тетрадь. Похоже, эта тетрадь у них вроде эстафетной палочки: один на ходу передаёт другому.
«Послушайте, Аласов, нужно быть реалистом. Если сведения, содержащиеся в тетрадке, станут достоянием вышестоящих органов»…
«Ваши советы я выслушал. Позвольте и мне дать вам совет. Верните дневник, у кого взяли. Уж вы-то понимаете, как непорядочно это».
«Аласов толкует о морали! Забавно… Впрочем, пререкаться с вами не собираюсь. Едете подобру в Бордуолах?»
«Нет».
Так вот и поговорили — завуч с учителем…
Дичь, дурной сон — дожить до таких разговоров!
Избы, избы… Знакомое учительское общежитие. Крайнее окно — Стёпы Хастаевой. А это — Левина. От настольной лампы зелёная занавеска, смутные тени ходят по её складкам. Как ты там, старый? Я-то что, я выдержу!
Вчера от него записка — принесла запыхавшаяся Акулина. Пришла, озираясь по сторонам, — боялась, не обнаружили бы её преступления медики. Всеволоду Николаевичу запрещена всякая связь с внешним миром. Поводя глазами, Акулина то и дело повторяла чьи-то чужие слова: «Ограждать Всеволода от всякого беспокойства».
Бедный мой старик. Видно, совсем худо ему.
Чёрт возьми, надо же так поворотиться жизни! С матерью поссорился из-за Кылбанова. С Майей — конец, навсегда. Наглухо закрыт доступ к Левину. Жил человек среди людей, да вдруг остался один. Известно, как поступит в этом случае герой в кино: придёт домой, упадёт плашмя на холостяцкую постель.
Шутки шутками, а что-то и в этом есть. Рано или поздно со всяким случается, когда нужно пройти не просто огни и медные трубы, а много больше — одиночество. Что же, раз нужно — пройдём.
«Серёжа, дорогой, — писал Левин в записке, — хочу рассказать твоим следопытам ещё одну боевую штуку. Как только встану на ноги, поедем на место действия — возьмём лошадь с санями, шубы и махнём! Мы с тобой, Серёжа, ещё попылим по земле и ещё наделаем всяческих дел. И вообще — выше нос!»
Снег пошёл гуще, стало переметать дорогу — погода портилась на глазах. Аласов решительно повернул к дому: хватит прогулок, надо готовиться к завтрашним урокам. Пока ты ещё учитель.
Вот у завуча Пестрякова, например, темно уже — завершил человек дневные дела и с чистой совестью отошёл ко сну. А у кого совесть нечиста, тот знай себе бродит, подсчитывает свои прегрешения.
Как снег повалил, как закрутило! Метелица настоящая, откуда и взялась! Слава богу, уже дома.
Но погоди-ка, откуда у меня свет в окне? Мать уже спит… Аласов едва удержался, чтобы не заглянуть меж ставен в своё окно. Кто и зачем?
В его комнате, у стола, не раздевшись, сидела Надежда Пестрякова.
Она не встала навстречу, лишь скорбно глянула на него:
— Вот я… пришла…
Она выкрала у мужа голубую тетрадку и прибежала к Аласову. Баба Дарья открыла ей, ни слова не промолвила, только показала рукой на его комнату.
Долго ли прождала его или недолго, вечер был за окном или уже ночь — Надежда потеряла всякое представление. Кажется, она даже задремала, облокотись на стол, а подняв голову, увидела Сергея перед собой — в полушубке, в снегу с головы до ног.
Сколько раз в мечтах ей представлялось: будет поздний вечер, метель за окном. А они вдвоём… Но потому как раз, что был действительно вечер и они оказались вдвоём в его комнате, — именно поэтому, задушив в себе мысль о несбыточном, она поспешила заговорить о деле. Только по делу пришла она сюда: принесла ему злополучный дневник.
— Сергей, — сказала она, прижав кулаки к груди и немного подавшись вперёд. — Я украла эту тетрадь. Тут твоё несчастье. Муж вместе с Кылбановым решили написать на тебя ужасное заявление. Там много всякого, но главное — эта тетрадь… В ней… Ты сам ведь знаешь… любовная связь с ученицей…
— Сама читала?
— Читала.
— И что же, там подтверждается моя… связь?
— Н-нет, не подтверждается. Формально… Но разве посмотрят на это? Им нужен повод. Есть места, которые если прочесть придирчиво… Но без тетради их писания ничего не стоят!
— Однако Тимир Иванович всё равно узнает, куда девалась тетрадь?
— Да, узнает! И пусть…
Аласов взял со стола дневник и, не раскрывая, протянул его назад:
— Нет, Надя. Верните тетрадь. Только не мужу, а законной владелице… Чёрт знает, сотворить такое с девушкой!
— Но ты… Но вы ведь даже не прочли!
— И не буду. Не для меня писано.
— Но я вам её принесла! Вам, слышите, Аласов, — Надежда с упорством стала совать ему тетрадь в руки. — Защищая вас! Спасая вас!
— Дорогая Надежда Алгысовна, не меня надо спасать. Вы о девушке подумайте.
— И… не возьмёте?
— Не возьму, Надежда Алгысовна. Верните её Габышевой.
Что же это было? — спрашивала она себя, шагая сквозь метель, увертываясь от хлёсткого ветра. Ради чего она пошла на самое страшное — обокрала мужа? Хотела продать тетрадь подороже — за любовь? Не сторговались? Оттолкнул, хотя не может не понимать, перед какой пропастью она сейчас стоит. Он же умный, он не может этого не понимать. Побрезговал. Словечка благодарности не сказал. Кинул небрежно: отнесите туда-то. Что она, рассыльная ему! Только и осталось ей в жизни — оказывать услуги каким-то шалым девчонкам, которые изливаются в дневниках: «О, сокол мой! О, мой герой!» Не надо тебя защищать? Что ж, пропадай пропадом! И будь проклят, нет моих сил больше! Я уже через всё прошла.
Дома её ждал погром: вся квартира вверх дном. Дети испуганно жались в углу. Тимир — в одном исподнем, всклокоченный — метался из угла в угол.
— Надюшка, тетрадь… Не видала голубой такой тетради? Всё обыскал…
Надежда молча вынула тетрадь из кармана и швырнула её на стол.
— Она! — не поверил глазам Пестряков. — Но откуда? Зачем ты её брала? Куда носила?
— К Аласову, — спокойно сказала Надежда.
— Зачем? Зачем к Аласову, я спрашиваю! О-отвечай! — Он был смешон и страшен: подслеповатые без очков глаза и волосы дыбом. — Зачем носила?
— Хотела, чтобы не было её у тебя. Хотела, чтобы она у Аласова была.
— А он? А он что?! А он что, тебя спрашиваю?!
Надежда вышла в спальню и плотно прикрыла за собой дверь.
XXXII. Два письма
Фёдор Баглаевич Кубаров заметно сдал за последнюю зиму. Лучше всякого другого понимал это он сам. Не тянет больше на люди, всё реже приходит охота порассказать молодёжи о старине, о знаменитых бегунах и разбойниках. Трубка душит, бывает, за полчаса никак не откашляться, кол стоит в груди. Ещё недавно старый Левин любил пошутить над ним: спать слишком любишь. А нынче он и спать разучился. Ночь напролёт таращит глаза в темень, ворочается с боку на бок — как тот человек, что, по пословице, съел глаза вороны. До чего дошло — кровати своей бояться стал. Вспомнит днём о ночных муках — и душой затоскует. Сегодня проснулся среди ночи, промаялся часов до шести, петухи во тьме откричали, плюнул в сердцах и отправился в школу.
В учительской, ещё не топленой, холод собачий. Угол комнаты, как раз у директорского стола, покрылся снежным налётом. Никогда такого не было в прошлые годы, всё на свете пошло наперекосяк! Если так же промёрзло и в классах, просто беда…
Фёдор Баглаевич взял указку, стал соскребать иней со стены, но вдруг почувствовал — если сейчас не присядет, свалится с копыт долой. И вот сидит он в своём директорском закуте, без мыслей, едва шевелясь, прочищает проволочкой старую трубку. Эх, как всё неладно, всё не так! Вчера он с Тимиром Ивановичем поссорился — впервые за многие годы. Про иные школы только и слышишь: директор с завучем на ножах. А вот Фёдор Баглаевич, не задумываясь, во всех случаях охотно уступал Пестрякову первенство — и разве кому худо от этого? Все годы их обоих ставят в пример другим. А вчера повздорили.
Фёдор Баглаевич так Пестрякову и сказал: хватит с Аласова и явных грехов, зачем напраслину на человека вешать? Подписываться под письмом не стал. За всю многотрудную жизнь никого он ещё под суд не подводил. Господи, как они тихо да мирно, как беззаботно жили до нынешней зимы — слеза навёртывается, как вспомнишь. Воды не взбалтывая, травы не шевеля… Вот беда-то пришла! Недаром милый наш питомец Серёжа Аласов однажды приснился в виде филина — глаза вытаращены, нос крючком. Чего бы ему, и в самом деле, не перебраться в Бордуолахскую школу? То-то тихо стало бы опять!
Аласов плох, плох — не получилось бы у тебя, старик, как у того несчастного из побасенки:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Ну тебя, Аким Григорьевич, с такими разговорами! — старушка замахала на Кылбанова руками. — Доносы на товарища… Да разве можно, того-сего, людей с затылка-то подгрызать?
— Вот и я говорю! — ничуть не смутился гость. — Иные кляузничают, сутяжничают, доносы на товарищей пишут, а так посмотреть — ради чего? Вот сегодня по радио передавали — американцы опять испытывали бомбу. Кинут они эту штуку — и капут всей земле. И тем, кто пишет заявления, и тем, на кого пишут, — все превратимся в золу. Читал где-то, один учёный проделал опыт. Облучил крыс, а от них родились другие крысы — без шерсти и костей, вроде змеёнышей. Будет атомная война, превратимся мы с вами, баба Дарья, в змеёнышей, ползать будем. Ха-ха!
— Грех какой! Наговорил, уши бы не слыхали.
Старуха быстро допила свою чашку, перевернула на блюдце:
— Вы уж гостюйте, а мне к корове надо. Извините, если что…
Без старухи говорливость Кылбанова как рукой сняло: остался один на один с Аласовым и заробел. Торопливо выпил остывший чай, поднял глаза на хозяина:
— Слушайте, Аласов, я люблю говорить прямо.
— Я тоже.
— Тогда к делу. Имеются сведения, что вы в райкоме партии заявили, будто в погоне за высокими процентами я умышленно завышал оценки учащимся. Заявлял такое?
— Заявлял.
— Кому заявлял?
— Секретарю райкома Сокорутову.
— А ещё кому?
— Секретаря райкома недостаточно?
— Гм… И что же он на такие ваши слова? Чего вы добились, Аласов? Жалоба-то оставлена без последствий?
— Рано радуешься, Кылбанов.
— То есть ещё будешь жаловаться? Или уже послал?
— Если потребуется, могу и послать. Скрывать обман не стану.
— Нет, Аласов, станешь! Будешь ходить с невидящими глазами и с неслышащими ушами. И вид у тебя будет жалкий… — Кылбанов откинулся на стуле, вытянул ноги. — Сиди, сиди, не вставай. Вы, товарищ Аласов, очевидно, вскочили со стула, чтобы схватить меня за ворот и выкинуть во двор? Советую не делать глупостей. Прежде всего о слухах, какие вы обо мне распускаете. Ну подумайте, разве от того, что вы на меня напишете, у вас заведётся длинная шуба? С Пестряковым можете сутяжничать сколько угодно, тут я даже могу дать полезные советы…
— Хватит, Кылбанов!
— Не торопитесь, слушайте. Судьба ваша в моих руках. Если я захочу — о! Ничего не поняли, да? Так слушайте. Вы разложились в морально-бытовом отношении. Сидите, сидите… Вы занимаетесь любовными интрижками с ученицами, которых обучаете. Скажете, ложь? Доказательства у меня в кармане. Дневник одной из ваших любовниц-девочек… — Кылбанов показал краешек тетради, не вынимая её из кармана. — Я ведь из жалости к вам. И не очень много мне нужно. Во-первых, твёрдое обещание, что вы не будете больше предпринимать ничего…
Аласов встал во весь свой рост — в страхе вскочил и Кылбанов. Лицо у хозяина дома было такое, будто его в горячие уголья сунули.
— Выметайся отсюда. Немедленно… Сволочь! — Он выдернул руку из кармана, Кылбанов шарахнулся к стене.
— Ну-ну, ты! Не по-одходи!.. — Пятясь вдоль стены, гость добрался до двери, как был, выскочил во двор, на мороз.
Аласов швырнул вслед пальто и шапку.
С вещами в руках, сжав кулаки, Кылбанов крикнул в дверь:
— Ну, берегись, Аласов! Вот теперь-то ты пропал наверняка!
XXXI. Свет в собственном окне
Зажигаются тёплые жёлтые огни, над трубами курятся мирные вечерние дымы. Вот ввалился отец семейства с мороза, весь в инее. Стучит промёрзшими валенками. Бегут детишки к нему, мать собирает на стол. Пахнет свежим хлебом, печным дымком…
Аласов шёл пустынной деревенской улицей, посматривая на окошки и пытаясь угадать, что там происходит в эту минуту, за морозными стёклами.
Падал медленный снег. Он шагал и шагал сквозь этот снег — наверно, дважды обошёл деревню, потому что стало уже повторяться: сани с бочкой, обросшей льдом, покосившийся шест на крыше, рукастая тень в ярком окне магазинчика…
Шагал и шагал, а чего? Почему домой не шёл, где столько дел, — и сам не знал.
Вспоминались какие-то подробности визита Кылбанова, но это было столь мерзко, что Аласов тут же поспешил отогнать их, — когда вокруг мирный снег и тёплые огни в окнах, в этот добрый мир нельзя пускать кылбановых.
Вот ведь человек, умудрился поссорить его даже с матерью. Третий день баба Дарья не разговаривает. Чтобы гостя выкидывать на мороз? Позор на всю Якутию! Какой ни дурной человек, а гость — всегда гость… Эх, мать, знала бы, с какими дарами приходил этот гостьюшка!
Сил нет, пустота во всём теле. Руки крепкие, и ноги ходят исправно, и голова в порядке, но всё через силу. Мысль эта — и она через силу. И скрип собственных шагов — будто из-под воды.
У дома Майи постоял минуту — окна закрыты ставнями, пробивается полоска света. Там у неё оранжевый абажур с висюльками, с витыми такими шнурочками. Долго ещё будет помниться всё до мелочей: абажур, висюльки…
После того как прогнала его, дальше всё шло обычней обычного: поскольку работают рядом, встречаются ежедневно, нет-нет да и перекинутся парой слов, иногда даже пошутят. Всё как положено. Только всё это — уже за чертой.
Спи, Майка. Спокойных снов тебе, отдыхай. Как у неё дрожали губы тогда! Пришёл с объяснением, жених, ввалился… Э, да ладно!
Вчера после уроков его остановил Пестряков:
«Сергей Эргисович, вы ещё не изменили своего решения насчёт Бордуолаха?»
«Нет».
«Напрасно. Я бы очень советовал вам взвесить всё».
«Я всё взвесил».
«Всё ли? Обстоятельства могут и меняться…»
«Не вижу оснований».
«Не видите?» — он расстегнул портфель и извлёк из него голубую тетрадь. Похоже, эта тетрадь у них вроде эстафетной палочки: один на ходу передаёт другому.
«Послушайте, Аласов, нужно быть реалистом. Если сведения, содержащиеся в тетрадке, станут достоянием вышестоящих органов»…
«Ваши советы я выслушал. Позвольте и мне дать вам совет. Верните дневник, у кого взяли. Уж вы-то понимаете, как непорядочно это».
«Аласов толкует о морали! Забавно… Впрочем, пререкаться с вами не собираюсь. Едете подобру в Бордуолах?»
«Нет».
Так вот и поговорили — завуч с учителем…
Дичь, дурной сон — дожить до таких разговоров!
Избы, избы… Знакомое учительское общежитие. Крайнее окно — Стёпы Хастаевой. А это — Левина. От настольной лампы зелёная занавеска, смутные тени ходят по её складкам. Как ты там, старый? Я-то что, я выдержу!
Вчера от него записка — принесла запыхавшаяся Акулина. Пришла, озираясь по сторонам, — боялась, не обнаружили бы её преступления медики. Всеволоду Николаевичу запрещена всякая связь с внешним миром. Поводя глазами, Акулина то и дело повторяла чьи-то чужие слова: «Ограждать Всеволода от всякого беспокойства».
Бедный мой старик. Видно, совсем худо ему.
Чёрт возьми, надо же так поворотиться жизни! С матерью поссорился из-за Кылбанова. С Майей — конец, навсегда. Наглухо закрыт доступ к Левину. Жил человек среди людей, да вдруг остался один. Известно, как поступит в этом случае герой в кино: придёт домой, упадёт плашмя на холостяцкую постель.
Шутки шутками, а что-то и в этом есть. Рано или поздно со всяким случается, когда нужно пройти не просто огни и медные трубы, а много больше — одиночество. Что же, раз нужно — пройдём.
«Серёжа, дорогой, — писал Левин в записке, — хочу рассказать твоим следопытам ещё одну боевую штуку. Как только встану на ноги, поедем на место действия — возьмём лошадь с санями, шубы и махнём! Мы с тобой, Серёжа, ещё попылим по земле и ещё наделаем всяческих дел. И вообще — выше нос!»
Снег пошёл гуще, стало переметать дорогу — погода портилась на глазах. Аласов решительно повернул к дому: хватит прогулок, надо готовиться к завтрашним урокам. Пока ты ещё учитель.
Вот у завуча Пестрякова, например, темно уже — завершил человек дневные дела и с чистой совестью отошёл ко сну. А у кого совесть нечиста, тот знай себе бродит, подсчитывает свои прегрешения.
Как снег повалил, как закрутило! Метелица настоящая, откуда и взялась! Слава богу, уже дома.
Но погоди-ка, откуда у меня свет в окне? Мать уже спит… Аласов едва удержался, чтобы не заглянуть меж ставен в своё окно. Кто и зачем?
В его комнате, у стола, не раздевшись, сидела Надежда Пестрякова.
Она не встала навстречу, лишь скорбно глянула на него:
— Вот я… пришла…
Она выкрала у мужа голубую тетрадку и прибежала к Аласову. Баба Дарья открыла ей, ни слова не промолвила, только показала рукой на его комнату.
Долго ли прождала его или недолго, вечер был за окном или уже ночь — Надежда потеряла всякое представление. Кажется, она даже задремала, облокотись на стол, а подняв голову, увидела Сергея перед собой — в полушубке, в снегу с головы до ног.
Сколько раз в мечтах ей представлялось: будет поздний вечер, метель за окном. А они вдвоём… Но потому как раз, что был действительно вечер и они оказались вдвоём в его комнате, — именно поэтому, задушив в себе мысль о несбыточном, она поспешила заговорить о деле. Только по делу пришла она сюда: принесла ему злополучный дневник.
— Сергей, — сказала она, прижав кулаки к груди и немного подавшись вперёд. — Я украла эту тетрадь. Тут твоё несчастье. Муж вместе с Кылбановым решили написать на тебя ужасное заявление. Там много всякого, но главное — эта тетрадь… В ней… Ты сам ведь знаешь… любовная связь с ученицей…
— Сама читала?
— Читала.
— И что же, там подтверждается моя… связь?
— Н-нет, не подтверждается. Формально… Но разве посмотрят на это? Им нужен повод. Есть места, которые если прочесть придирчиво… Но без тетради их писания ничего не стоят!
— Однако Тимир Иванович всё равно узнает, куда девалась тетрадь?
— Да, узнает! И пусть…
Аласов взял со стола дневник и, не раскрывая, протянул его назад:
— Нет, Надя. Верните тетрадь. Только не мужу, а законной владелице… Чёрт знает, сотворить такое с девушкой!
— Но ты… Но вы ведь даже не прочли!
— И не буду. Не для меня писано.
— Но я вам её принесла! Вам, слышите, Аласов, — Надежда с упорством стала совать ему тетрадь в руки. — Защищая вас! Спасая вас!
— Дорогая Надежда Алгысовна, не меня надо спасать. Вы о девушке подумайте.
— И… не возьмёте?
— Не возьму, Надежда Алгысовна. Верните её Габышевой.
Что же это было? — спрашивала она себя, шагая сквозь метель, увертываясь от хлёсткого ветра. Ради чего она пошла на самое страшное — обокрала мужа? Хотела продать тетрадь подороже — за любовь? Не сторговались? Оттолкнул, хотя не может не понимать, перед какой пропастью она сейчас стоит. Он же умный, он не может этого не понимать. Побрезговал. Словечка благодарности не сказал. Кинул небрежно: отнесите туда-то. Что она, рассыльная ему! Только и осталось ей в жизни — оказывать услуги каким-то шалым девчонкам, которые изливаются в дневниках: «О, сокол мой! О, мой герой!» Не надо тебя защищать? Что ж, пропадай пропадом! И будь проклят, нет моих сил больше! Я уже через всё прошла.
Дома её ждал погром: вся квартира вверх дном. Дети испуганно жались в углу. Тимир — в одном исподнем, всклокоченный — метался из угла в угол.
— Надюшка, тетрадь… Не видала голубой такой тетради? Всё обыскал…
Надежда молча вынула тетрадь из кармана и швырнула её на стол.
— Она! — не поверил глазам Пестряков. — Но откуда? Зачем ты её брала? Куда носила?
— К Аласову, — спокойно сказала Надежда.
— Зачем? Зачем к Аласову, я спрашиваю! О-отвечай! — Он был смешон и страшен: подслеповатые без очков глаза и волосы дыбом. — Зачем носила?
— Хотела, чтобы не было её у тебя. Хотела, чтобы она у Аласова была.
— А он? А он что?! А он что, тебя спрашиваю?!
Надежда вышла в спальню и плотно прикрыла за собой дверь.
XXXII. Два письма
Фёдор Баглаевич Кубаров заметно сдал за последнюю зиму. Лучше всякого другого понимал это он сам. Не тянет больше на люди, всё реже приходит охота порассказать молодёжи о старине, о знаменитых бегунах и разбойниках. Трубка душит, бывает, за полчаса никак не откашляться, кол стоит в груди. Ещё недавно старый Левин любил пошутить над ним: спать слишком любишь. А нынче он и спать разучился. Ночь напролёт таращит глаза в темень, ворочается с боку на бок — как тот человек, что, по пословице, съел глаза вороны. До чего дошло — кровати своей бояться стал. Вспомнит днём о ночных муках — и душой затоскует. Сегодня проснулся среди ночи, промаялся часов до шести, петухи во тьме откричали, плюнул в сердцах и отправился в школу.
В учительской, ещё не топленой, холод собачий. Угол комнаты, как раз у директорского стола, покрылся снежным налётом. Никогда такого не было в прошлые годы, всё на свете пошло наперекосяк! Если так же промёрзло и в классах, просто беда…
Фёдор Баглаевич взял указку, стал соскребать иней со стены, но вдруг почувствовал — если сейчас не присядет, свалится с копыт долой. И вот сидит он в своём директорском закуте, без мыслей, едва шевелясь, прочищает проволочкой старую трубку. Эх, как всё неладно, всё не так! Вчера он с Тимиром Ивановичем поссорился — впервые за многие годы. Про иные школы только и слышишь: директор с завучем на ножах. А вот Фёдор Баглаевич, не задумываясь, во всех случаях охотно уступал Пестрякову первенство — и разве кому худо от этого? Все годы их обоих ставят в пример другим. А вчера повздорили.
Фёдор Баглаевич так Пестрякову и сказал: хватит с Аласова и явных грехов, зачем напраслину на человека вешать? Подписываться под письмом не стал. За всю многотрудную жизнь никого он ещё под суд не подводил. Господи, как они тихо да мирно, как беззаботно жили до нынешней зимы — слеза навёртывается, как вспомнишь. Воды не взбалтывая, травы не шевеля… Вот беда-то пришла! Недаром милый наш питомец Серёжа Аласов однажды приснился в виде филина — глаза вытаращены, нос крючком. Чего бы ему, и в самом деле, не перебраться в Бордуолахскую школу? То-то тихо стало бы опять!
Аласов плох, плох — не получилось бы у тебя, старик, как у того несчастного из побасенки:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44