https://wodolei.ru/catalog/accessories/stul-dlya-dusha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Ты только не смейся надо мной… я… я написала его после того вечера, помнишь… два года назад…
– Значит, ты тоже? – спросил Гавейн – только ночью он говорил со мной таким голосом. – Я думал…
– Но ты ни разу не дал мне понять!..
– Решил, так будет лучше для нас обоих. А сегодня, так уж вышло, ничего не мог с собой поделать, теперь-то ругаю себя. Получается, я подлец.
– Почему? Потому что у тебя невеста? Он пожал плечами.
– Я и обручился-то из-за тебя… ну… чтобы не забивать себе голову всяким вздором. Ничего у нас с тобой не выйдет, я никогда и не обольщался. И сегодня мне не надо было с тобой встречаться, свинство это с моей стороны. Ты прости меня.
Гавейн опустил свою украшенную круто вьющимся руном голову мне на плечо. Шумно задышал. Я могла бы объяснить ему, что самое непростительное свинство – противиться, когда наступает минута, каких жизнь и без того дарит нам так мало – это я уже предчувствовала. Могла бы, но он бы все равно не понял. С кем, с кем, а с ним такое не срабатывало. Дождь усилился, мое пальто пахло мокрой собакой, туфли насквозь пропитались грязью, и оба мы дрожали от холода и печали. А Гавейн еще и от ярости. Он поддался чувству – это противоречило его взглядам на жизнь. Я понимала, что он уже уходит от меня: ему не терпелось вернуться к своим представлениям о том, что хорошо и что плохо, в свой упорядоченный мир.
– Я прощу тебя, – ответила я, – если ты мне поклянешься, что мы увидимся, пока ты не начал учиться, этой зимой. Один раз, только один, по-настоящему, в настоящей постели… и чтобы не надо было бояться прилива. Мне бы так хотелось узнать тебя лучше, прежде чем забыть.
Гавейн крепче прижал меня к себе. Забыть меня – я знала, что этого он уже не сможет.
– Va Karedig, – прошептал он, – я не посмел бы сказать тебе это по-французски. Это оттого, что так темно… Я ничего не могу тебе обещать… Я не знаю. Но ты должна понять…
Договорить он не смог. Я и сама все знала: он простой рыбак, у него невеста, моральные устои и масса комплексов, он «не хочет мараться», как он сам говорил. Но я – я хотела остаться для него незабываемой, не думая о том, что от этого будет плохо и ему, и его будущей жене; я действовала с наивной жестокостью молоденьких девушек, которые ни на миг не колеблются в выборе между жалким утешением от сознания, что любимому спокойно живется с другой, и утонченным удовольствием от мысли, что он будет тосковать вечно.
– Kenavo… A Wechall, – добавил он еще тише.
И отстранился от меня. – В Париж… я уж постараюсь приехать.
Он говорил с бретонским акцентом – мне всегда нравились эти отрывистые слова. Потом он поднял руку, как бы в знак клятвы, и стоял так, пока я не закрыла за собой низкую дверь.
3
Париж
Удивительно, до чего большие события в жизни – роды, болезни, смерть – делают нашу речь банальной: на язык просятся готовые обороты, рожденные народной мудростью, которые лучше всех научных терминов передают реакции организма.
Гавейн сдержал обещание. Он приехал на несколько дней ко мне в Париж, и я не могу ни есть, ни спать; у меня в буквальном смысле ком в горле и ватные ноги, подвело живот и сердце выскакивает из груди, как будто сексуальная функция подавила все остальные. Да еще – о, я познаю на себе всю точность этого грубоватого выражения – припекло в дыре. Я обречена три дня ходить с пылающей головней внутри, носить на себе клеймо Гавейна, припечатанное раскаленным железом между ног.
– А ты знаешь, что меня припекло… там, я знаю где? – говорю я Гавейну, не решаясь сказать «в дыре» вот так, сразу. Мы ведь еще не так хорошо друг друга знаем.
– Тебя припекло, я знаю где, – отвечает он с хитрецой, недоумевая, радоваться ли – все-таки я воздаю должное его мужским достоинствам – или удивляться – он не ожидал такой откровенности от столь хорошо воспитанной особы.
Мне нравится его шокировать – это так легко! Он живет, согласно своим сформировавшимся убеждениям, в мире, где вещи и люди разложены по полочкам раз и навсегда.
Я мажу смягчающим кремом пострадавший участок и удивляюсь: как это авторы эротических романов никогда не упоминают о подобных неприятных последствиях… любовных утех. Влагалищам их героинь как будто сносу нет, они способны выдержать вторжение инородных тел когда угодно и сколь угодно долго. Мое же – просто живое мясо. Я рассматриваю очаг поражения в увеличительное зеркальце и не узнаю свою достойнейшую вульву, обычно такую скромную, такую приличную. Вижу вместо нее какой-то переспелый абрикос, безобразно яркий, раздутый, кожица лопается под напором мякоти – одним словом, в высшей степени непристойное зрелище. И все это горит. И кажется, я не способна впустить в себя даже вермишелинку.
Тем не менее уже сейчас, отложив зеркальце, я позволю – нет, что я говорю, потребую, чтобы Гавейн снова заклеймил меня раскаленным железом, чтобы снова оказалась во мне эта его громадина, которая, вопреки всем законам физики, преодолев болезненный участок, располагается как у себя дома, хотя, по правде сказать, дом все же чуточку тесноват.
Живи мы нормальной жизнью, я попросила бы передышки, но у нас так мало времени! И надо ж – я-то рассчитывала взять свое на всю жизнь вперед и расстаться с легким сердцем, а теперь чем дальше, тем больше вхожу во вкус. Все время чувствовать его близость, его запах спелой пшеницы, удивляться на себя, что хочу его непрерывно, – это вытеснило все другие ощущения. Ночью я лежу с открытыми глазами, пытаясь наполниться им, пока он спит, днем впитываю в себя его красоту, ласки его рук – эти ручищи, такие сильные, такие грубые, когда я вижу их лежащими на столе, едва коснувшись меня, превращаются в чуткие руки часовщика. В промежутках, приличия ради и чтобы хоть немного защититься от терзающего нас зверя, мы лезем на Эйфелеву башню, плетемся к Триумфальной арке, в Лувр… Туристические маршруты после любовных. Гавейн никогда не видел столицы, и я тащу его на речной трамвай. Но все наши прогулки кончаются одинаково: прижавшись друг к другу, больные от любви, мы некоторое время усиленно притворяемся фланирующей парочкой, но достаточно ему покоситься на мои груди, или мне коснуться невзначай его такого твердого бедра, или поднять на него глаза и прочесть в его взгляде интерес отнюдь не к фасаду Лувра – и мы возвращаемся в наш номер в гостинице с поспешностью, которую не в силах скрыть, хоть оба немного стыдимся…
Мы делаем остановку в баре: только от коньяка и вина рассасывается у меня комок в горле, и с каждым глотком мы становимся ближе друг другу, забывая обо всем, что нас разделяет.
– Что, собственно, ты здесь делаешь, а, Лозерек? Можешь ты мне объяснить?
– Да сам удивляюсь. Хочешь, пойдем со мной, попробуем разобраться вместе?
Гавейн пытается отшутиться, потому что этот вопрос явно мучает его. Но пока он говорит, его нога прижимается под столом к моей, и этого довольно, чтобы мы утратили способность рассуждать. Побежденные желанием, неспособные даже на иронию, мы одновременно издаем невольный вздох – такие всегда вырываются, когда тело не повинуется разуму.
Какие это были ужасные и восхитительные дни! Восхитительные, потому что я умею – сама знаю, это достойно порицания, – умею жить минутой. А ужасные, потому что я чувствовала: Гавейн готов предложить мне свою жизнь, но дважды он этого не сделает.
Только в последний вечер мы нашли в себе мужество поговорить. Мы сидели в уютном ресторанчике, из тех, где забываешь на время обо всех сложностях жизни. В комнате об этом нечего было и думать: наши руки не давали нам сказать двух слов. К тому же оба мы боялись правды. Мы ведь оказались вместе только по недоразумению. Мы вырвались каждый из своей жизни, нарушив границы, и это не могло остаться безнаказанным.
Пока я, как могла, размещала за щеками и под языком филе соли, которое не в состоянии была проглотить, Гавейн, жуя прилежно и сосредоточенно, как он делал все, излагал мне наше будущее в своем представлении – так же, наверное, он обсуждал бы условия контракта с судовладельцем. Он предлагал мне все скопом: он разорвет помолвку, сменит профессию, пойдет учиться, куда только я захочу, освоит современное искусство и музыку, будет много читать, для начала классиков, избавится от акцента и наконец, когда все это будет сделано, мы поженимся.
Он сидел напротив меня за маленьким столиком, колени его сжимали под скатертью мои, он смотрел на меня ясными глазами: неужели я не оценю его жертву? – но взгляд мрачнел по мере того, как до него доходило, что даже его жизнь будет недостаточным даром.
Я не хотела отвечать сразу, я предпочла бы сказать ему, что надо подумать, что не стоит вот так, тремя словами убивать нашу горячую любовь. Но как мне было горько от его наивности! Какой другой мужчина сделал бы мне столь щедрое и столь безумное предложение? Увы! Для Гавейна существовало только все или ничего. Он скорее согласился бы вырвать свое сердце и выбросить подальше, чем пойти на компромисс и видеть меня, не имея возможности назвать своей.
Я молчала. Что я могла предложить ему взамен? Только нечто несерьезное, на чем не построишь жизнь: мое не считающееся с разумом желание и мою нежность к нему. Я не хотела бросать учебу, не хотела быть женой моряка, жить на побережье Лармора среди его дружков, с Ивонной в качестве невестки, проводить воскресные дни на стадионе в Лорьяне, глядя, как он носится по «штрафной площадке». И – что его окончательно доконало – я вообще не хотела его жертвы: пусть его профессия, его акцент, его сила и пробелы в его образовании останутся при нем. Я не знала, будет ли он мне так же нравиться, если преобразится в конторского служащего или даже в корабела и в его глазах не будут больше отражаться волны. И будет ли он тогда нравиться сам себе? Но мои доводы на него не действовали. Лицо его замкнулось и стало вдруг туповатым, хотя, как он ни силился совладать с собой, уголки губ все же подрагивали. Боже мой, как я его любила, как любила в нем сочетание ранимости и этой неистовой ярости – она-то и была его истинной натурой и в любую минуту могла себя показать. Его боль добавляла новых красок моей любви – ему, пожалуй, стоило избить меня за это.
Мы вышли из ресторана; я попыталась обнять его одной рукой за талию, но он резко высвободился.
– Лучше мне уехать сегодня, коли так, – произнес он без всякого выражения. – Зачем платить за лишнюю ночь в гостинице?
Потерять целую ночь – мне это казалось посягательством на саму жизнь, непростительным оскорблением тому подарку, который она нам преподнесла. Но его было не убедить. Лозерек возвращался к своим с глубокой обидой на городских девушек: все они такие, собьют вас с пути и упорхнут, не оглянутся. Он сочинял для себя версию, которая отвечала бы его взглядам на жизнь.
– Может, ты еще пожалеешь, что не приняла того, что я хотел тебе дать. Слишком ты, наверно, путаная, потому и не можешь быть счастливой.
Взглянуть на меня он не решался. Он никогда не смотрел мне в лицо, если брался судить меня. Как все, кто даже представить себе не может, что такое вырасти в обеспеченной семье, когда тебя с детства берегут и пичкают знаниями, он думал, что все можно наверстать. Что если потрудиться – а это он умел, – то через год-другой, самое большее через пять он будет «на уровне». Неужели мужество и терпение не смогут преодолеть такого ерундового препятствия? Скажи я, что книги и труд – это еще не все, он бы мне не поверил. Такую жестокую несправедливость он просто не мог допустить.
Я выбрала другие доводы – более приемлемые для него, да и помельче, что его в каком-то смысле успокаивало. Но кто говорит языком рассудка, тот меньше любит. Эту истину Гавейн уже знал.
Поезда на Кемперле вечером не было. Радость захлестнула меня: все же придется ему еще раз лечь в одну постель со мной, этому зверю, чья враждебность ко мне становилась прямо-таки осязаемой. В гостинице он попросил отдельный номер, но свободных не оказалось. Я постаралась скрыть довольную улыбку.
Едва войдя в комнату, он принялся собирать чемодан, побросал туда вещи, не глядя, как в кино, потом молча разделся, пряча от меня свои половые органы – в наказание. В постели я снова вдохнула его теплый запах пшеницы, но он повернулся ко мне спиной; спина у него была белая, как у всех моряков, у которых нет ни времени, ни желания загорать. Смуглый затылок казался на его теле чужим, как в складных картинках, где можно менять местами головы и туловища разных персонажей. Я пробежалась губами по границе загара и белизны, по детским ямкам на затылке, но он даже не шевельнулся. Непреклонный отказ обдал меня ледяным дыханием, сковал холодом, и я лежала на спине с открытыми глазами, придвинувшись к нему так близко, как только было можно придвинуться, не касаясь его.
К середине ночи, почувствовав, что его бдительность слабеет, я не выдержала: прижалась животом к его спине, щекой к его плечу. В тишине нашего полусна мне казалось, что это наши души обнимаются, не желая расстаться, и горько посмеиваются над моими терзаниями. Где-то вне нас – или в нас? – мужчина и женщина помимо нашей воли подавали друг другу знак, звали друг друга. Гавейн не желал ничего слышать, но распоряжался уже не он. Вдруг, перекатившись на другой бок, он навалился на меня и, даже не помогая себе руками, одним махом вошел туда, откуда донесся до него зов. Думая этим унизить меня, он почти сразу кончил, но губы его так и не оторвались от моих, и мы уснули, слитые воедино, дыша одним дыханием, пока не забрезжил окаянный рассвет.
На вокзале Монпарнас, в белесом свете перронных фонарей, мы не смогли даже поцеловаться. Он только прижался виском к моей щеке, как в нашу первую встречу, и вскочил в вагон. Сразу отвернулся, чтобы спрятать свое осиротевшее лицо, а я побрела к выходу с непролитыми слезами в сердце и разумными доводами в голове – эти две части меня жили каждая своей жизнью, как будто принадлежали разным людям.
Ни один прохожий не удостаивал меня взглядом; я шла, не озаренная больше светом неистового желания, которое внушала еще вчера, безразличная всему миру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я