https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/vodyanye/Sunerzha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

я думала о предстоящих долгих месяцах разлуки, о судьбе нашей любви, которая не могла ни жить по-настоящему, ни умереть окончательно. И тут его вдруг озарило.
– Я хочу тебя попросить, – сказал он, когда мы заканчивали очередной ужин (а здешняя еда настолько изысканна, что после нее чувствуешь себя умнее). – Ты согласилась бы еще раз прилететь ко мне на Маэ? Мы вернемся перед муссонами, вроде бы у меня будет потом немного времени. Я знаю, это очень далеко, но… – Он вздохнул. – Я столько думаю там о тебе, какая ты была, что мы с тобой делали… Без тебя это уже не те острова… Ну, в общем, если ты прилетишь, мне легче будет уехать туда на будущей неделе.
– Да, эта поездка на Сейшелы с тобой – самое лучшее, что было в моей жизни. Но я…
– Мне так неловко тебя просить, – продолжает Гавейн, не дав мне ничего возразить, – я знаю, это обойдется ужасно дорого. Но в июле открылся международный аэропорт, теперь стало проще. А жить можно у Конана, помнишь его? Он теперь называется «зарубежный специалист», после того как острова стали независимыми. Там тебе ничего тратить не придется, я тебя приглашаю на сколько захочешь. Только дорога, конечно… А если ты прилетишь, – добавляет он, – знаешь, что это будет наша двадцатая годовщина? Сможем отпраздновать на «Рагнесе», будем как дома!
– По прошествии двадцати лет лететь за пятнадцать тысяч километров ради полового органа мсье Лозерека? Это почем же выходит золотник? – подает голос дуэнья.
Да, выходит дорого, так дорого, что затея кажется безумной и бессмысленной. Я сама не знаю, чего хочу, но Гавейн накрыл мою руку своей широкой ладонью – ох уж эти его руки, он никогда не знает, куда их девать, и уместно они выглядят только на борту корабля и на моем теле.
– Правда, это будет довольно сложно, двадцать четыре часа полета, да? Но если моя книга хорошо пойдет, я, пожалуй, смогу это устроить, попрошу у издателя аванс. Лоик летом уезжает на каникулы с отцом, так что я буду свободна. Послушай: я все разузнаю о ценах, о чартерных рейсах, свяжусь с тобой…
Гавейн уловил мою нерешительность.
– Постарайся, очень тебя прошу.
И от этих простых слов что-то во мне дрогнуло. Он давал мне все и никогда ничего не требовал, а теперь просто необходимо, чтобы я сказала «да» – здесь и сейчас. Он так редко показывает свою боль, что это трогает меня до глубины души. Мне кажется, что, продолжая любить Гавейна, я повинуюсь чему-то очень чистому: ведь только истинной любовью можно объяснить тот факт, что никакие препятствия нас не смущают. Конечно, куда как легче было бы любить мужчину образованного и интеллигентного, располагающего своим временем, всегда элегантно одетого, богатого и живущего в Париже!
После того как он получил и припрятал поближе к сердцу мое обещание прилететь к нему, нам снова стало легко друг с другом. Мы возвращаемся в Париж на машине, мы – двое влюбленных, которых жизнь разлучает на время, но которые уверены в своем будущем.
– Мы классно отпразднуем нашу годовщину, – сулит он. – Что-что, а это они там умеют. Возьмем с собой Йуна, моего старшего помощника, если ты не против, – он знает самые лучшие места на острове. Я ему рассказал про нас с тобой. У него тоже есть подруга в Лорьяне, хорошая девушка, он давно ее любит. Но его жена в сумасшедшем Доме, ясное дело, развестись он не может.
Мне становится неловко от промелькнувшей в голове мысли: а что бы я делала, если бы Лозерек вдруг овдовел? Жены, страдающие от неверности мужей, не знают, что являются порой непременным условием чьей-то любви, удобным алиби для одних, гарантией от безрассудного шага для других, надежным прикрытием для тех, кого голая правда повергла бы, в бездну отчаяния. Ведь отчасти благодаря Мари-Жозе, благодаря тому, какая она есть и какой она быть не может, я имею возможность любить Гавейна, не нанося ему новой раны.
В машине, особенно тесной, чувствуешь себя надежно защищенным, как в материнской утробе. Мы сидим, прижавшись друг к Другу, в замкнутом пространстве, отгороженные от всего мира, и только поля и холмы бегут нам навстречу. Как всегда перед разлукой, мы стараемся успокоить друг друга, заверить в нашей любви, которая даже в минуты наивысшего наслаждения показывает нам свою многоликость и противоречивость.
– Кстати, а ты видел – наша хижина на острове Рагнес совсем обвалилась. Теперь мы бы уже не смогли там спрятаться. Представляешь, если бы эти стены рухнули раньше, мы бы сейчас не были вместе!
– Нет, мне это было на роду написано, и никто меня не переубедит, – решительно заявляет Гавейн. Он живет в стихии, где все слишком зависит от случайностей, и потому не может оценить роль случая в своей жизни.
Влюбленные как дети – не устают слушать одни и те же сказки. Расскажи мне еще раз, как мальчик и девочка убежали на остров… И мы снова и снова всматриваемся в ту невероятную ночь 1948 года, которая еще не раскрыла нам всех своих тайн. Я в сотый раз рассказываю ему о его любви-ненависти к соседской девчонке, дочке парижских курортников. Он в сотый раз спрашивает, чем мог меня привлечь деревенский пентюх, которым он тогда был, – он-то воображал, что я вела в Париже блестящую жизнь, только и делала, что кружилась в вальсах, одетая в вечернее платье – красивая, как в американском кино, – в объятиях неотразимых и напомаженных героев-любовников, в огромных залах с хрустальными люстрами. Я никогда не признавалась ему, что занималась любовью с прыщавым и близоруким студентом-математиком на марокканском покрывале, которое не шло ни в какое сравнение с земляным полом нашей хижины и запахом нашего пляжа в час отлива.
По радио передавали концерт «Тридцать лет французской песни», и Гавейн подхватывал припевы.
Моряки на судне всегда слушают наше радио – на Сейшелах Лозерек был лишен еще и этого, – и он знал наизусть все слова, особенно самые кошмарные, но и их преображал его густой бас, не изменившийся с тех пор, как он незаметно для меня проник в мою кровь приворотным зельем на свадьбе Ивонны.
Через восемь месяцев в Виктории, Karedig?
9
«Вставай, свободный…»
Мы с Сиднеем пережили тяжелую зиму. На долю его романа выпал такой неуспех, о каком он мог только мечтать. Но одно дело – восхищаться отверженными авторами и уважать тех, кто не гонится за дешевой популярностью. Совсем другое – самому столкнуться с равнодушием публики и молчанием прессы. Для этого требуется сила духа и способность не считаться с общественным мнением, которых у Сиднея не было. Не говоря уже о материальном достатке, а его он лишился, с тех пор как уехал из Соединенных Штатов.
В то же время две мои книги привлекли внимание читателей, чего трудно было ожидать от исторических трудов, выпущенных в научных сериях. Это не могло не отразиться на наших с Сиднеем отношениях. Я интересовала его все больше, с тех пор как сам он мало кого интересовал, хотя мою литературу он по-прежнему считал «кормовой». Но наступает такой возраст – Сиднею перевалило за пятьдесят, – когда в понятии «корм» уже видится нечто благородное!
Я много думала о Гавейне весь этот год. Стоило увидеть темно-синюю фуражку на голове какого-нибудь моряка в порту, услышать бретонский выговор на углу улицы в Конкарно, навестить мамашу Лозерек, которая усыхала потихоньку на своей заброшенной ферме – все ее дети разлетелись по свету, кто бороздил моря, кто учительствовал, – и меня захлестывала волна нежности к тому деревенскому мальчишке, который прокалывал шины моего велосипеда и дразнил меня «Жорж Безэс». Я походила на жену заключенного: моя жизнь остановилась, посвященная только ожиданию.
Ночами, лежа рядом с Сиднеем, я мечтала о другом. Каких только восторгов не вообразят наши затосковавшие половые органы… С ними не соскучишься! Но бывает, что они находят такое и наяву.
Я уже готовилась к предстоящему путешествию. Возраст ли сказывался? Я чувствовала, что мне необходимо лететь на Сейшелы не только для того, чтобы увидеть Гавейна: мне хотелось, чтобы кто-то смотрел на меня влюбленными глазами. Моя кожа сохла и покрывалась морщинами вдали от его влажного взгляда. К тому же на моих глазах моя мать, несмотря на отчаянную борьбу с неумолимым временем, одну за другой сдавала позиции, уже не могла жить так, как ей нравилось, и делала вид, что потеряла интерес к тому, что прежде любила, чтобы не признать свое поражение. Да, наступает возраст, когда позиции, которые мы сдаем, нам уже не вернуть. Мама уже предостерегала меня – она сумела сохранить вкус к жизни, и это меня всегда восхищало в ней.
– Подумай хорошенько, как много ты потеряешь, если расстанешься со своим «бретонским дружком», – так она из деликатности называла его. – Страсть – ее ничем не заменишь. Интеллект – вещь хорошая, но тело требует своего. Наша драма в том, что таким женщинам, как мы с тобой, требуется и то, и другое, – заключала она с притворно сокрушенным видом. Правда, надо признать, Сидней ей никогда особенно не нравился.
Я уговорила Франсуа и Люс приехать ко мне на Сейшелы через две недели, если позволит здоровье Люс, чтобы вернуться во Францию всем вместе. Я столько расхваливала им красоты островов, что они давно уже мечтали побывать там. Но Люс только что перенесла операцию и проходила курс химической терапии. Она держалась мужественно, и ее неизменный оптимизм внушал нам надежду, что она выкарабкается.
Когда я наконец добралась до Маэ, сейшельцы тоже праздновали годовщину – первую годовщину своей независимости, и наша радость удачно влилась в общее ликование. Мы чувствовали себя четой с большим стажем: нам было что вспомнить и мы вернулись в те места, где были счастливы. «А помнишь, как меня укусила сколопендра?..» «А эту кошмарную семейку на Пралене с их непристойным кокосом?» Вот эти-то «а помнишь» и успокаивают любовников, когда они начинают сомневаться в себе.
Всю первую ночь мы танцевали – музыка играла прямо на улицах под пальмами и во всех ресторанах и кабачках. Британское владычество, официально упраздненное, оставило на сейшельцах свой отпечаток: ровно в полночь, с той же пунктуальностью, что и в те времена, когда им надлежало исполнять «Боже, храни королеву», музыканты встали, и грянул новоиспеченный национальный гимн на креольском языке:
Вставай, свободный, Сейшелец гордый! За равенство и братство, Свобода навсегда!
Разумеется, и Франция со своей революцией и триадой великих принципов повлияла на умы сейшельцев.
А я – я пела свой гимн, пела его для Гавейна. «Вставай, свободный, бретонец гордый…» Так прозвучала в эту ночь наша гривуазная нота в патриотическом хоре.
Наш праздник закончился на рассвете в теплых волнах океана, и на этот раз мы не оробели, оставшись наедине. Только в двадцать лет можно позволить себе роскошь не довести дело до конца.
Надо ли описывать наши дни, которые мы в дождливую погоду превращали в ночи?
– Ох, нет, увольте! – просит дуэнья. Ты уже однажды прожужжала нам все уши своими Сейшелами, сколько можно? И вообще секс в небольших количествах возбуждает, но в больших от него тошнит. Середины тут нет.
На третий день у Гавейна лопнул сосудик в левом глазу. Его это не беспокоит, но мне, когда я смотрю на него, стыдно: это же я, ненасытная прорва, довела своего мужчину до глазного микроинфаркта. Но остановиться я не могу. Как будто во мне все время запущен стартер. Мотор порой захлебывается, но никогда не глохнет. Как растения тянутся к свету, так тянется мое тело к Гавейну, и я без конца открываю у себя новые эрогенные зоны. Есть эпизодические, которых я потом больше не нахожу, есть «мерцающие», есть и постоянные – они размечены, как нотная бумага, и выдают всегда одну и ту же мелодию. Но когда Гавейн спрашивает меня, я не в состоянии описать ему эти зыбкие границы, я лежу, обессиленная, и сама не знаю, какие из моих ощущений достойны называться оргазмом по шкале Эллен Прайс.
– Ты мне все говоришь, как тебе нравится? – настаивает Гавейн. – Наверно, есть такие вещи, о которых ты боишься меня попросить.
– Да нет, успокойся, почти ничего такого. И в этом «почти» для меня вся прелесть. Иначе… ты был бы мной! Вот ужас!
– Но чаще всего я не знаю в точности, когда ты кончаешь. Не нравится мне это. Я тогда спрашиваю себя…
– А ты не спрашивай себя, спроси меня. В конце концов, секс – это ведь не только секс, хотя многие так думают. У меня ни с кем не бывает так, как с тобой… это наслаждение, конечно, но главное – ощущение святости наслаждения.
Я долго не решаюсь произнести эти слова. Но мы лежим в темноте, и Гавейн не протестует. Он не боится громких фраз. А я не боюсь ничего, когда я с этим человеком. Позволяю себе любые причуды, пою и танцую перед ним, как если бы была одна.
Щеголяю в одеждах, которые придется спрятать подальше, когда я вернусь в нормальную жизнь. Надеваю рубашку из тонкого атласа, вызывающую донельзя – мне бы и в голову не пришло купить себе такую дома. Ох, эти женские уловки, я сама не одобряю их, даже презираю! Но как же приятно к ним прибегать… когда они так вознаграждаются!
Я даже поиграла в жену, впервые побывала с Гавейном на его судне, в его каюте, увидела, где он спит, где хранит мои фотографии и письма. А потом я стояла на причале в день, когда «Рагнес» уходил в море, и махала сначала ладошкой, потом всей рукой, потом бежала вдоль набережной, а силуэт корабля все уменьшался, и все свободные от вахты члены экипажа столпились на палубе и, подобно всем морякам во всех портах мира, смотрели, как удаляется земля. И мои глаза заволокло слезами, как у всех женщин на свете, когда они провожают своих моряков.
На мое счастье, накануне приехали Франсуа и Люс, и последний вечер мы провели вчетвером. Гавейн сразу освоился с ними, и я была благодарна им за то, что они видят в нем не «меньшего брата», а такого же человека, как мы, только с иным жизненным опытом. В наших кругах с уважением внимали бы рассказам какого-нибудь турка или эскимоса о его образе жизни, но те немногие из моих друзей, с которыми я знакомила Лозерека, со снисходительными гримасками вполуха слушали его, когда он рассказывал о море.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я