https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И он действительно разговорился (и говорил действительно долго), и в конце концов завел речь о невеселых мыслях, в последние годы посещавших его. Разумеется, он ни словом не обмолвился о появившейся лысине (как и она, кстати, умолчала о снесенной могиле); но призрак лысины подвигнул его на псевдофилософские сентенции о том, что время летит быстрее, чем успеваешь жить, что жизнь ужасна, ибо все в ней отмечено неминуемой гибелью; в ответ на подобные излияния он ждал от гостьи участливого отклика; но не дождался.
- Я не люблю таких разговоров, - сказала она чуть ли не резко. - Все, что вы говорите, ужасно поверхностно.
6
Она терпеть не могла разговоров о старении и смерти: они касались того физического уродства, которому она противилась. Не без волнения она повторяла хозяину дома, что его взгляды поверхностны; человек - это ведь нечто большее, чем дряхлеющее с годами тело, главное - плоды его трудов, то, что он оставляет для других. На самом деле эта мысль возникла в ней не сейчас, а еще тогда, когда тридцать лет назад она влюбилась в своего будущего мужа, который был девятнадцатью годами старше; и она всегда испытывала к нему искреннее уважение (несмотря на все свои измены, о которых он либо не знал, либо не хотел знать), стараясь убедить себя, что его интеллект и значимость полностью уравновешивают тяжкое бремя лет.
- Какие еще плоды трудов, скажите на милость! Какие плоды трудов мы здесь оставляем! - с горьким смешком возразил ей хозяин дома.
Она не хотела ссылаться на покойного мужа, хотя твердо верила в незыблемую ценность всего того, что он совершил; она лишь сказала, что любой человек создает в своей жизни нечто, пусть даже совсем скромное, и что в этом и только в этом его назначение; потом заговорила о себе: она работает в одном Доме культуры на окраине Праги, организует лекции и поэтические вечера; говорила (с воодушевлением, показавшимся ему наигранным) о "благодарных лицах" слушателей, а затем сразу же переключилась на тему о том, как прекрасно иметь сына и наблюдать, как ее собственные черты (сын похож на нее) преображаются в лицо мужчины; как прекрасно одарить его всем, чем только может мать одарить сына, а потом тихо исчезнуть из его жизни.
И о сыне заговорила она не случайно: весь этот день он стоял перед глазами и укоризненно напоминал об утреннем провале на кладбище; удивительно было: ни одному мужчине она никогда не позволяла взять над ней верх, и только собственный сын каким-то неведомым способом завладел ее волей. Впрочем, кладбищенская неудача потому так и расстроила ее, что она, чувствуя свою вину перед ним, боялась его попреков. Она уже давно стала догадываться, что если сын и следит ревниво за тем, как она чтит память мужа (именно он всегда настаивал, чтобы на каждый День поминовения они не забывали съездить на кладбище!), то причиной тому не столько любовь к покойному отцу, сколько желание терроризировать ее, мать, указать ей на положенные вдовьи границы; и хотя сам он никогда не выражал этого открыто, а она старалась (безуспешно) об этом не думать, все было именно так: ему отвратительна была сама мысль, что сексуальная жизнь матери может еще продолжаться, ему претило то, что еще оставалось в ней (по крайней мере как возможность и шанс) сексуального; а поскольку понятие сексуальности связано с понятием молодости, ему претило в ней все, что еще сохранялось моложавым; он был уже не ребенок, и моложавость матери (в сочетании с ее агрессивной заботой) мешала ему естественно воспринимать юность девушек, уже вызывавших его интерес; ему хотелось, чтобы мать была старой, лишь от такой он мог сносить любовь, лишь такую любить. И она, сознавая порой, что так он, в сущности, толкает ее к могиле, в конце концов покорилась ему, капитулировала под его натиском и стала даже идеализировать свою покорность, уговаривая себя, что красота ее жизни и состоит именно в этом тихом исчезновении в тени другой жизни. И теперь в оправдание этой идеализации (без которой морщины на лице жгли бы ее еще больше) она со столь нежданной горячностью вела спор с хозяином дома.
Но хозяин дома вдруг перегнулся через разделявший их столик, погладил ее по руке и сказал: - Простите меня за мои слова. Вы же знаете, я всегда был глупцом.
7
Их спор не рассердил его, напротив, гостья вновь предстала перед ним в своем былом обличье; в ее протесте против мрачных разговоров (разве это не был прежде всего протест против уродливости и безвкусия?) он узнавал ее такой, какой знал когда-то, и его мыслями все больше завладевал ее давний облик и их давняя история, и теперь он лишь желал себе, чтобы ничто не нарушило этой голубой, столь благоприятной для разговора атмосферы (потому-то он и погладил ее по руке и назвал себя глупцом) и он сумел бы сказать ей о том, что представлялось ему сейчас самым важным: об их общей истории; он ведь был убежден, что пережил с ней что-то необыкновенное, о чем она даже не подозревает и для чего он сам будет с трудом подыскивать точные слова.
Она, наверное, уже и не помнит, как они познакомились; видимо, однажды она оказалась в компании его друзей-студентов, но захудалое пражское кафе, где они впервые были одни, она, конечно, достаточно хорошо помнит: он сидел против нее в плюшевом боксе, подавленный, молчаливый и вместе с тем опьяненный изящными намеками, коими она выказывала ему свою приязнь. Он пытался представить себе (хотя ничуть не надеялся, что эти видения когда-нибудь претворятся в жизнь), как она будет выглядеть, если он станет целовать ее, раздевать и любить, но воображение отказывало ему. Да, удивительно: тысячу раз он пытался представить ее в агонии телесной любви, но все напрасно: ее лицо по-прежнему было обращено к нему своей спокойной и мягкой улыбкой, и он не мог (даже упорнейшим усилием воображения) искривить его гримасой любовного экстаза. Она совершенно не поддавалась силе его воображения.
И тогда случилось то, что никогда больше не повторилось: он лицом к лицу оказался перед невообразимым. Он, видимо, переживал тот короткий (райский) период, когда воображение еще недостаточно насыщено опытом, еще не стало рутиной, мало знает и мало умеет, и потому все еще остается место для невообразимого; и если невообразимое должно претвориться в реальность (без помощи вообразимого, без мостика представлений), человек теряет почву под ногами и начинает чувствовать головокружение. И он действительно почувствовал такое головокружение, когда она после нескольких встреч, так и не укрепивших его решимости, начала столь подробно и с таким многозначительным любопытством расспрашивать его о комнате в студенческом общежитии, что он был чуть ли не вынужден ее туда пригласить.
Комнатушка в общежитии, которую он делил с товарищем, пообещавшим ему за стопку рома вернуться только после полуночи, мало походила на его нынешнюю квартиру: две железные кровати, два стула, шкаф, слепящая лампочка без абажура, ужасный кавардак. Он едва успел навести порядок, как ровно в семь часов (это была примета ее благовоспитанности - она всегда приходила вовремя) раздался стук в дверь. Стоял сентябрь, и уже начинало темнеть. Они сели на край кровати и стали целоваться. Стемнело еще больше, но зажигать свет он не хотел, рад был, что не виден во тьме, а значит, смущение, которое непременно охватит его, когда он начнет перед ней раздеваться, останется незамеченным. (Кое-как он еще умел расстегивать женщинам блузку, сам же раздевался у них на глазах со стыдливой поспешностью.) Однако на этот раз он долго не решался расстегнуть ей первую пуговицу (ему казалось, что процесс раздевания должен сопровождаться какими-то изящными и элегантными жестами, известными лишь мужчинам опытным, он же боялся обнаружить свою неопытность); в конце концов она сама встала и спросила с улыбкой: "Не пора ли мне сбросить этот панцирь?" - и начала раздеваться; но в комнате было темно, и он видел лишь тени ее движений. Он тоже торопливо разделся, хотя обрел некоторую уверенность лишь тогда, когда они предались (благодаря ее терпению) любви. Он смотрел ей в лицо, но в полумраке его выражение совершенно ускользало, он даже не различал ее черт. Он сожалел, что темно, но в ту минуту представлялось невозможным оторваться от нее и подойти к двери, чтобы повернуть выключатель; он продолжал напряженно вглядываться в нее, но по-прежнему не узнавал; казалось, он предается любви с кем-то другим; с кем-то фиктивным или с кем-то и вовсе неконкретным, безликим. Потом она оседлала его (он видел лишь ее вознесшуюся тень) и, извиваясь бедрами, стала говорить что-то сдавленным голосом, шепотом, причем было неясно, говорит ли она это ему или себе. Не разбирая слов, он спросил, что она говорит. Но она продолжала что-то шептать, и он, даже прижав ее к себе вновь, так и не смог разобрать ее шепота.
8
Она слушала хозяина дома и с каждым мигом все больше погружалась в детали давно забытые: тогда, например, она носила голубой костюмчик из легкой летней ткани, в котором выглядела ангельски невинной (да, она вспомнила этот костюмчик), в волосы вкалывала большой костяной гребень, придававший ей величественно старомодный вид, в кафе всегда заказывала чай с ромом (ее единственное спиртное прегрешение), и эти воспоминания приятно уносили ее прочь от кладбища, от разрушенной могилы, от натертых ступней, прочь от Дома культуры и укоризненных глаз сына. Что ж, мелькнула мысль, пусть я такая, какая есть, но если частица моей молодости продолжает жить в этом человеке, значит, жила я не напрасно; и следом мелькнула мысль, что это новое подтверждение ее взглядов: человек ценен тем, чем он возвышается над собой, тем, чем он преступает границы самого себя, чем живет в других и для других.
Она слушала и, когда он временами гладил ее по руке, не сопротивлялась; это поглаживание сливалось с покойно-ласковым настроением, в котором протекал разговор, и содержало в себе обезоруживающую неопределенность (кому оно принадлежало? Той, о которой говорится, или той, которой говорится?); впрочем, мужчина, гладивший ее, нравился ей; она даже подумала, что теперь он нравится ей больше, чем тот юноша пятнадцать лет назад, чье мальчишество, если она хорошо помнит, несколько тяготило ее.
А когда он в своем рассказе коснулся того, как над ним возвышалась ее извивающаяся тень и как он напрасно пытался понять ее шепот, и потом вдруг сделал минутную паузу, она (бездумно, словно он знал те слова и хотел спустя годы напомнить их ей как некую забытую тайну) тихо спросила: - А что я говорила тогда?
9
- Не знаю, - ответил он. Он не знал; она тогда ускользала не только от его воображения, но и от его восприятий; ускользала от его зрения и слуха. Когда он зажег в комнате свет, она была уже одета, на ней снова все было гладким, ослепительным, совершенным, и он напрасно искал связь между ее освещенным лицом и лицом, которое минуту назад рисовалось ему в темноте. В тот день они и расстаться еще не успели, как он уже вспоминал о ней, пытаясь представить себе ее (невидимое) лицо и (невидимое) тело в те минуты, когда они любили друг друга. Но все безуспешно; она все время ускользала от его воображения.
Он решил, что в следующий раз будет любить ее при ярком свете. Однако следующего раза уже не было. После той встречи она искусно и деликатно избегала его, и он весь отдался сомнениям и безнадежности: хотя их любовная близость и была прекрасной, да, скорее всего, но он знал и то, каким несносным он был до этого, и ему делалось стыдно; он наконец понял, что она умышленно избегает его, и перестал добиваться встречи.
- Скажите, почему вы тогда избегали меня?
- Ах, оставьте, прошу вас, - сказала она нежнейшим голосом. - Это было так давно, откуда мне знать? - Но он продолжал настаивать, и она добавила: - Зачем все время возвращаться к прошлому? Достаточно и того, что нам вопреки желанию приходится уделять ему столько времени. - Она сказала это лишь затем, чтобы как-то прекратить его настояния (и, возможно, последняя фраза, сказанная с легким вздохом, относилась к утреннему посещению кладбища), но он воспринял ее слова иначе: они словно призваны были резко и нацеленно открыть ему (столь очевидную вещь), что нет двух женщин (прошлой и нынешней), а есть лишь одна и та же женщина и что эта женщина, которая пятнадцать лет тому назад ускользнула от него, сейчас здесь, рядом, стоит только протянуть руку.
- Вы правы, настоящее важнее, - сказал он многозначительно и очень внимательно посмотрел в ее улыбающееся лицо - между полуоткрытыми губами белел безупречный ряд зубов; вмиг мелькнуло воспоминание: тогда в студенческой комнате она взяла в рот его пальцы и так сильно укусила их, что ему стало больно; однако при этом он невольно ощутил и до сих пор живо помнит, что наверху сбоку у нее недоставало зубов (тогда это не оттолкнуло его, напротив, этот небольшой изъян говорил о ее возрасте, привлекавшем и возбуждавшем его). А теперь, вглядываясь в щелочку между зубами и уголком рта, он заметил, что все зубы целы, причем удивительной белизны; это поразило его: два образа вновь разошлись, и он, противясь тому и пытаясь усилием воли вновь слить их воедино, сказал: - Вы в самом деле не хотите коньяку? - и когда она, очаровательно улыбаясь и слегка подняв брови, отрицательно покачала головой, зашел за ширму, достал бутылку коньяка и, приложив ко рту, сделал несколько быстрых глотков. Потом сообразив, что по его дыханию она могла бы догадаться о его тайной провинности, взял две рюмки и бутылку и внес их в комнату. Она снова покачала головой. - Ну хотя бы символически, - сказал он и налил в обе рюмки.
Чокнулся с ней: - За то, чтобы я говорил о вас только в настоящем времени! - Он выпил рюмку, она лишь омочила губы; он подсел к ней на ручку кресла и взял ее за руки.
10
Она никак не думала, когда шла в его гарсоньерку, что дело может дойти до этого прикосновения, и в первую минуту испугалась, словно это прикосновение случилось раньше, чем она сумела к нему подготовиться (эту постоянную готовность, столь знакомую зрелой женщине, она давно утратила);
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я