https://wodolei.ru/catalog/unitazy-compact/sanita/komfort/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Когда пианист в первый раз прервал исполнение, чтобы провести пальцами по струнам, как по арфе, или ударил по корпусу инструмента, чтобы отметить ритм или паузу, на подмостки полетели башмаки; ныне молодежь была бы удивлена, если бы при извлечении звука из фортепиано ограничились одними клавишами. А книги, эти ископаемые, нуждающиеся в неуклонной тяге к старому, и эти левацкие идеологи, упорствующие в почти монашеском идеале жизни частной и общественной, и идеологи правые, непробиваемые в своем презрении к миллионам неимущих и отчужденных от собственности? Новый человек, да, это он: как далеко ты ушел, Карл-Хайнц Штокхаузен, супермодерновый музыкант, вставляющий ностальгическое фортепиано в радужное электронное многоцветье; это не упрек, я это говорю о себе самом, с дорожки твоего попутчика. Выходит, и у тебя есть проблема моста, и тебе приходится находить способ говорить понятно, даже когда вся твоя техника и великолепно оборудованная среда требуют от тебя сжечь фортепиано и заменить его еще одним электронным фильтром (это просто рабочая гипотеза, речь идет не об уничтожении ради уничтожения, фортепиано, пожалуй, служит Штокхаузену не хуже, а то и лучше, чем электронные средства, но, думаю, мы друг друга понимаем). Итак, мост, ну ясно! Как навести мост и в какой мере принесет пользу его наведение? Интеллектуальная практика (sic!) закоснелых социалистов требует моста полноценного; я пишу, а читатель читает, то есть предполагается, что я пишу и тем самым навожу мост на уровне чтения. А ежели я нечитабельный, старина, ежели нет читателя и, следовательно, нет моста? Потому что мост – при всем желании его навести и при том, что всякое произведение – это мост от чего-то к чему-то, – не будет настоящим мостом, пока по нему не ходят люди. Мост – это человек, идущий по мосту, че.
Одно из решений: поставить на мост фортепиано, и тогда по нему будет движение. Второе: навести мост, как уж придется, и оставить его, глядишь, эта малышка, что сегодня на руках у матери сосет грудь, вырастет когда-нибудь в женщину, которая пойдет по мосту одна, а быть может, держа на руках малышку, которая сосет грудь. И тогда уже не понадобится фортепиано, мост все равно будет, будут идущие по нему люди. Но попробуйте сказать это самодовольным строителям мостов, и дорог, и пятилетних планов!

* * *
– Кто звонил? – спросил Фернандо.
– А, это тот самый, чем меньше о нем упоминать, тем лучше, – высказался Патрисио с явной нежностью. – Через десять минут ты его увидишь, это Андрес, один из многих аргентинцев, которые невесть почему живут в Париже, хотя у него есть своя теория об избранных местах, и во всяком случае он себе заработал право на квартиру, Сусана была с ним знакома еще до меня, она может тебе о нем рассказать, возможно даже, что она с ним спала.
– В его квартире, раз уж ты говоришь, что он заработал право на нее, – сказала Сусана. – Не обращай внимания, Фернандо, он настоящий турок – каждого латиноамериканца, который встречался на моем пути до этого чудовища, он автоматически заносит в список своей ретроспективной ревности. Еще, слава Богу, он верит, что Мануэль его сын, не то бедное дитя было бы все в синяках.
– А чем занимается этот Андрес? – поинтересовался Фернандо, который был изрядной занудой в том, что касалось личной жизни друзей.
– Слушает какую-то дикую экспериментальную музыку, много читает, путается с женщинами и, вероятно, ждет часа.
– Часа чего?
– Да этого…
– Ты прав, – сказала Сусана. – Андрес словно бы ждет какого-то часа, но какого, во всяком случае, не нашего.
– А какой же это ваш? Революция или что-то вроде того?
– Что за манера допрашивать, прямо как в полиции, – заметил Патрисио, подавая гостю мате. – Давай мне твоего сыночка, детка, раз уж ты уверяешь, что он не ретроспективный, и переведи-ка этому парню заметку о Надине, надо, чтобы этот чилиец приобрел местную политическую культуру, чтобы он ясно понял, почему в один из ближайших дней ему проломят голову, если он вздумает присматриваться к тому, что творится, а творится бог весть что.
– А кто придет с Андресом?
– Если ты еще немного посидишь, чилийчик, сам просечешь, и точка, а когда эти ребята нагрянут, это уже надолго. В общем, придут Маркос и Лонштейн, они тоже аргентинцы, но из ученой братии, – ты меня понял? – и, наверно, явится Людмила, если останется жива после русских бурь, которые представляют во «Вьё Коломбье», три действия, сплошняком самовар да кнут, а вдобавок в разгар веселья звонок зазвонит в пятый раз и на нас свалится мой друг, хорошо еще, что он обычно является с бутылкой коньяка или по крайней мере с шоколадом для Мануэля, смотри, как у этого лежебоки засверкали глазенки, подавай ему кашку, о сын мой, ты будешь моим оправданием перед историей!
– И еще я не очень понял, что тут говорилось про травку, которую кто-то где-то украл.
– Мама родная! – сказал Патрисио, пораженный.
– Видно, ты никогда не читал про похождения Робина Гуда, – сказала Сусана. – Понимаешь, Моника пишет диссертацию, да не какую-нибудь, а об Инке Гарсиласо, и еще она вся в веснушках. И вот она с группой маоистов отправилась штурмовать склад Фошона, а он как бы Кристиан Диор в торговле харчами, это, знаешь, символический акт борьбы с буржуа, которые платят по десять франков за один паршивый авокадо, доставленный самолетом. Сама идея не новая, ведь новых идей не бывает, в твоих краях, вероятно, тоже делали нечто в этом роде – задача была погрузить продукты в две-три машины и раздать их народу на северной окраине Парижа. Моника увидела пакет с травкой и куда-то его сунула, чтобы потом принести мне, – в их операции это не было предусмотрено и намечено, но, если вспомнить, что в тот вечер творилось, надо признать – она поступила героически.
– Отличное предисловие к заметке, которую мы тебе переведем для твоего образования, – сказал Патрисио. – Понимаешь, дело обернулось худо, прохожие чуть не линчевали этих ребят, и заметь, это были случайные прохожие, которые, уж наверно, никогда не заглядывали к Фошону, – достаточно посмотреть на его витрины, и ты поймешь, что тебе надо три месяца вкалывать, чтобы купить дюжину абрикосов или кусок вырезки… но так уж тут ведется, чилийчик, что идея порядка и частной собственности владеет даже теми, у кого нет ни гроша. Моника вовремя смылась на одной из машин, полиция сцапала другую девушку, и, хотя обвинить ее в грабеже они не могли, потому как группа молодежи разбросала листовки с объяснением своих намерений, судья засадил ее на тринадцать месяцев в кутузку – ты понял? – причем без… без чего?
– Без права на апелляцию или что-то в этом роде, – сказала Сусана. – Мол, посидите, мадемуазель, под замком один год и один месяц в назидание тем, кто замышляет новые нападения на чужое имущество, какими бы ни были их резоны. Тут как раз будет к месту вот эта заметка в газете, речь идет о другой девушке, тоже знакомой нашей Моники. – Сколько женщин! – восхищенно сказал Фернандо.

– Слушай. Нападение на мэрию в Мёлане. Мадемуазель Надина Ренгар условно выпущена на свободу. Это заголовки. Мадемуазель Надина Ренгар, арестованная семнадцатого марта за участие в нападении на бюро по найму рабочей силы в мэрии Мёлана (Ивелин), на днях выпущена условно на свободу мсье Анжевеном, следователем Отдела государственной безопасности. Эта девушка, студентка социологии в Сорбонне, обвиняется в насильственных действиях против полиции, причем преднамеренных, в нарушении неприкосновенности жилища и в порче общественного здания.
– Сколько пунктов! – с удовлетворением отметил Фернандо. – Если верить заметке, эта девчушка превзошла Каламита Джейн и Агату Кристи, то бишь Агату Галиффи, которая была там у вас в Аргентине. Когда ты читала, я подумал, что заметка похожа на шутку; попробуй вообразить такую в газете лет пять назад! И прямо так и говорят – преднамеренные насильственные действия, нарушение неприкосновенности жилища, обвиняется студентка социологии в Сорбонне. Нет, честно, это похоже на розыгрыш.
– Все равно как если бы нобелевский лауреат по теологии разрубил на части свою жену, – сказал Патрисио. – А нам-то все равно, какое наше дело, зато теперь высаживаются на Луне по два раза в неделю.
– Ну-ну, не рассуждайте, как моя тетушка, – сказала Сусана, энергично укачивая Мануэля, все более веселенького и улыбающегося. – Есть вещи, к которым я никогда не привыкну, потому я и взялась переводить такие заметки – хочу почувствовать, до какой степени они уникальны в своем жанре и сколько нам предстоит сделать.
– Что ж, об этом мы и поговорим здесь с нашим трансандийским товарищем, но не надо его так сразу ошарашивать, че.
– Ух, сколько таинственности! – сказал Фернандо. – И сколько битых задниц! – сказал Патрисио.

* * *
Наверно, это для самозащиты, подумал Андрес, потому-то Лонштейн изобрел себе особый язык, который в конце концов все начали понимать, что ему иногда, видимо, не очень нравится. Было время (мы тогда жили вместе в дешевой комнатушке на улице Томб-Иссуар, и было это зимой шестидесятого или шестьдесят первого года), когда он был более понятен, а порой снисходил до того, чтобы сказать – видишь ли, все, что есть стоящего в окружающей нас действительности, доходит до тебя через слова, остальное оставь обезьянам и герани. Он изображал из себя циника и реакционера, говорил – не будь это написано, оно бы не существовало, эта газета, она и есть мир, и иного мира не существует, че, эта война существует, потому что приходят телеграммы, напиши письмо своей женушке, ты этим придашь ей чуточку жизни. Потом мы встречались редко, я познакомился с Людмилой, околачивался где попало, и меня поколачивали, появилась Франсина, однажды в Женеве я получил от Лонштейна открытку и узнал, что он работает в каком-то институте судебной медицины (это было подчеркнуто и со многими!!! и???), и в конце одна из его фразочек: Ты не очень-то финти, чучело; накалякай побыстрее ответ. Я в свой черед послал ему открытку с видом ручья на берегу Женевского озера, придумав текст с помощью всех знаков электронной IBM; уверен, что ему не понравилось, четыре года он молчал, но это не важно, главное, я должен признать, что слова «мейд ин Лонштейн» никогда не были просто игрой, хотя никто бы не догадался, что это такое – защита или нападение, – но, на мой взгляд, в них каким-то образом выражалась истина Лонштейна, то, чем был Лонштейн, малорослый, довольно неряшливый кордовец, неприкаянный и исповедально не таящийся, убежденный онанист и любитель паранаучных экспериментов, резко выраженный еврей и аргентинский креол, безнадежно близорукий, – словно можно было быть таким, как Лонштейн, не будучи близоруким и малорослым, и вот он снова здесь, двадцать минут как прилунился в моей квартире, без предупреждения, как истый южноамериканец, и, конечно же, он явился с Маркосом, который, чтобы не предупреждать о приходе, пользуется случаем, вот сукины дети!
Оба эти типа нагрянули не вовремя, застали меня в растрепанных чувствах, с десяти вечера – а теперь двенадцать (для Лонштейна и Маркоса, ясное дело, время вполне нормальное) – я расшвыриваю все вокруг себя и никак не могу окончательно решить, то ли настал момент поставить пластинку с «Prozession», то ли сесть и написать две строчки в ответ венесуэльскому поэту, приславшему мне книжку, в которой все как бы подчеркнуто или где-то было прочитано, все слова ровненькие, отшлифованные, как конторская щеколда, метафоры и метонимии запатентованные, намерения благие, результаты налицо, дрянная псевдореволюционная поэзия, но если бы только это – Штокхаузен или венесуэлец, – беда, что я трачу время на проблему с мостом, на путаницу с Франсиной и с Людмилой, но особенно на путаницу с мостами, которая докучает мне до такой степени, что другой на моем месте послал бы ее ко всем чертям, это желание не уступать ни пяти (к чему здесь поговорочное «ни пяди», если мы применяем десятичную метрическую систему? Ловушки, ловушки в каждой строке, раввинчик прав, действительность приходит к нам через слова, тогда моя действительность куда более лжива, чем действительность какого-нибудь астурийского священника; ты не очень-то финти, чучело), не попятиться ни на сантиметр, отчего толку все равно мало, хоть и придерживайся метрических мер. И в то же время знать, что ты соучаствуешь, содействуешь, состоишь, соответствуешь, сопутствуешь, но ни под каким видом не соглашаешься, и тут возникает путаница, а почему бы не сказать «страх», раньше со мной такого не случалось, бывали разные обстоятельства, я ими манипулировал, их выворачивал и бумерангом отсылал обратно, не выходя из своей скорлупы, и вдруг одно из таких обстоятельств именно тогда, когда я как будто более, чем когда-либо, защищен своей скорлупой, не только превращается в путаницу, от которой моя пепельница наполняется горькими окурками, но вообще все – любовь, сны, вкус кофе, метро, картины и митинги – начинает искажаться, смешиваться, переплетаться, речь Пьера Гоннара в «Мютюалите», попка Людмилы, о которой я сейчас не хочу вспоминать, – и в довершение всего Лонштейн и Маркос в такой час, пропади они пропадом!
Все выглядит примерно так. Выходит бычок на площадь и, сопя, замирает. Он ничего не понимает, он раньше был в темноте, ему давали вдоволь корма, все шло хорошо, были грузовики, тряска, все привычное, все становилось то ли запахом, то ли отдаленным звуком и полным отсутствием прошлого, – и вдруг узкий коридор, заполненный криками и дубинками, гигантское кольцо, переливающееся всеми красками и звуками пасодоблей, заходящее солнце бьет в глаза, и тогда – топ! – копыто пишет на песке точный символ путаницы, смятения. Что за черт, думает бычок, который, конечно же, испанец, потому что японцы еще не подняли бизнес боя быков до уровня их бизнеса с французскими устрицами, что это, черт возьми! Хотел бы я спросить об этом, например, у Лонштейна или у Маркоса, теперь, когда они уже ввалились в мою квартиру (не говоря о Людмиле, которая заявится, как только сыграет свою роль во «Вьё Коломбье»), но что толку спрашивать у них и зачем, если эту путаницу не вместишь в один вопрос, – ведь совершенно ясно, что и Штокхаузен, и попка Людмилы, и венесуэльский поэт всего лишь осколки, малая толика кусочков смальты в мозаической картине, и, кстати, имею ли я право употребить слово «смальта», которое очень многим ничего не говорит, а почему бы, черт возьми, и не употреблять, коль оно выражает то, что мне нужно, и вдобавок помогает контекст, но проблема не в этом, а в понимании, что это проблема в понимании, которого раньше у меня не было и которое мало-помалу проникало в мою жизнь и в мой язык, как Лонштейн и Маркос в мою квартиру, поздно и без предупреждения, словно украдкой, да, совершенно ясно, что я, чучело, слишком зафинтил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я