https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/golubye/ 

 

Кроме того, потрясает его покорность и готовность и вовсе отказаться от какого-либо собственного участия в замышляемом в случае ясного и категорического отказа Ивана от одобрения им представляемого ему хода событий, а также в случае неприхода предполагаемой ночью в дом родителя самого Дмитрия. Но если вдуматься все-таки хорошенечко, то вдруг нам открываются не просто слабости позиции Смердякова, но открываются уже логические слабости и самого Федора Михайловича, а именно: никак не мог бы честный и ответственный слуга Федора Карамазова Григорий Васильевич, зная в целом тревожную ситуацию в доме своего барина, решиться на запланированное до того лечение и употребление «снотворя-щего средства» в случае внезапного выхода из строя по болезни единственного слуги в барском доме – Смердякова. Не мог хотя бы по причине оставления в таком случае всего дома на ночь без какого-либо присмотра. Это первое. Второе же состоит в том, что об этом не мог бы не догадаться и предусмотрительный в деталях Смердяков. Однако он почему-то о том не догадывается. Третье же противоречие, очевидно, проистекает уже из того, что и Федор Павлович также должен был бы озаботиться проблемой ночной охраны дома и принудил бы Григория Васильевича быть, как говорится, во всеоружии. Впрочем, здесь могло быть помехой то, что хозяин ожидал ночного визита Грушеньки. Но все же он также ясно опасался и визита своего соперника по амурным делам, Дмитрия. А главная же несуразность состоит в том, что факт предательства Смердякова, который ранее сообщил секретные знаки Федора Павловича Дмитрию, стал, очевидно, ведом погибшему еще до его смерти. При этом барин отчетливо бы осознал, что его слуга, как минимум, скрыл от него факт собственного, пускай даже вынужденного, предательства и тем самым поставил его практически в положение явно смертельного риска. В таком случае поведение отца семейства в сцене ночной и внезапной встречи с якобы находившимся тогда в «длинной падучей» слугой Смердяковым выглядит удивительно схематично или неправдоподобно. Иначе говоря, догадавшись о предательстве себя Смердяковым, он должен был бы насторожиться в отношении своем к этому своему лакею, а тем более тогда, когда тот вдруг самым фантастическим образом оказался рядом с его окном поздно ночью. Его неизбежный вопрос о неожиданном ночном выздоровлении слуги у него так и не возникает вовсе, тогда как сама ситуация (установленный им до того факт прихода Дмитрия и «убийства» последним Григория Васильевича) должна была бы неизбежно побудить его принимать спешно самые решительные меры предосторожности, и его амурные настроения должны были бы резко пойти на убыль. Но вместо этого Федор Павлович волею автора романа странным образом не обращает никакого внимания ни на «убийство» своего слуги, ни на очевидное предательство Смердякова, ни на его странное выздоровление и впускает-таки последнего после некоторого колебания к себе в комнату и становится к нему спиною. С другой стороны, сам слуга Смердяков (в описанной в романе с его участием ситуации) должен был бы ясно понимать, что находится как под непосредственной угрозой разоблачения собственного предательского участия в заговоре против барина, так, в конце концов, и в непредусмотренном им совсем заранее большом риске оказаться прямо в положении обвиняемого в убийстве барина, ведь после нечаянно случившегося нападения Дмитрия на Григория Васильевича в сад вполне могли тотчас прийти люди. Это мог быть, например, и сам Дмитрий, скажем, в сопровождении врача. Опять же обо всех выше приведенных деталях вполне мог бы догадаться и крайне осторожный и очень сметливый, судя по тексту романа, названный выше слуга Смердяков и соответственно разумно отказаться в результате всего сказанного ранее от полной реализации собственного плана с псевдопадучей, что почему-то никак не происходит. Почему, спрашивается? Да потому, что тогда бы не случилось главного – «идеального» преступления. А без него, как говорится, все тлен. Без него уже нет романа, без него нельзя масштабно и о страдании безвинном погоревать. Теперь о показании на суде над Дмитрием слуги Григория Васильевича об открытой ночью в доме барина двери в сад. Оно выглядит и вовсе абсурдно. Почему? Да потому, что сам Достоевский говорит о Григории Васильевича как об аккуратнейшем и точнейшем человеке, тогда как дверь в момент его прихода в сад была точно закрытой, а после ранения его Дмитрием он тем более ничего уже видеть не мог. Тогда спрашивается: как мог такой человек твердо утверждать в суде то, чего никак видеть не мог? Да мог делать сие только по одной простой и лукавой причине. Без этого (без названного выше показания) писателю было бы все-таки трудно убедить присяжных в виновности Дмитрия. Поэтому-то Григорий Васильевич и совершает, казалось бы, совсем невозможное и тем самым зачем-то берет грех на душу. А всему виной – несчастная вера писателя, что Богу угодна невинная человеческая жертва. Названное вероисповедание о невинной жертве, вероятно, оказалось во многом сформированным личным переживанием Ф. М. Достоевского в момент казавшейся ему неизбежной казни в связи с делом петрашевцев. Вот, кажется, и иллюстрация в пользу позиции писателя. Однако лишь недавно открылось документально и то, что Достоевский внутри кружка петрашевцев входил в еще более узкий круг лиц, которые в отличие от не входящих в него, ставили перед собой задачу низложения в России самодержавия силой. Таким образом, само Провидение, от которого, естественно, ничто не скрыто, дало будущему знаменитому писателю наглядный урок так называемой невинной жертвы. Другими словами, то, что не было вскрыто следствием, вполне покрылось преподанным внешне как бы избыточным уроком мнимой казни. Не зная же упомянутого факта принадлежности будущего великого писателя к крайне опасным заговорщикам, вполне можно было бы подумать, что с Достоевского было взыскано много более того, что он лично содеял, а значит, его же убеждение о возможности безвинного страдания на нем самом и было бы доказано вполне. Но на то и реальная жизнь, что она внутри самой себя абсолютно логична и мотивирована. Иначе говоря, в ней нет пустот неразумия и глупости бессмыслия. Иное же часто представляется человеку как по его личному неразумению чего-либо, так и по причине его простого незнания того же. Возвращаясь к роману, следует заметить, что Достоевский невольно оказался «в контрах» с собственным ключевым сюжетным звеном, на котором как на своего рода фундаменте и была им выстроена вся интрига разбираемого романа, весь его нравоучительный пафос о невинной жертве, о великом страдании типичного русского человека, превратившийся неизбежно в некое подобие божества. Другими словами, увлекшись сочувствием к личности Дмитрия, писатель нечаянно соорудил из нее вполне фальшивый образ и попытался его же представить публике как подлинный посредством погружения его в противоречивый или все-таки ложный сюжетный контекст. В результате последнего искусственного действия и возник неизбежный в такой ситуации смысловой конфликт, который и изобличил представленный писателем образ героя как образ лукавый, а значит, вполне вредный для читателя романа. Почему вредный? А потому, что, несмотря на его поддельное содержание, он оказался очень соблазнительным для сопереживания ему и очень же затейливым или даже колоритным для его созерцания извне. Тем более, что представлен он в романе, как говорится, рукой подлинного мастера. Смердяков же в отличие от все-таки целостного характера Дмитрия претерпевает в известной сцене убийства барина по воле своего автора малозаметное превращение из очень осторожного и даже избыточно опасливого человека в образ решительного и весьма рискового человека. Иначе говоря, ночью в саду вместо Смердякова вдруг начинает действовать большой авантюрист, с одной стороны, с другой – просто специалист по «мокрым» делам. Причем сия трансформация героя длится ровно столько, сколько это нужно для совершения уже ожидаемого убийства. В уже последующем сюжете романа Смердяков самым волшебным образом возвращается в свое привычное для читателя трусливое состояние. Тут же (в момент рассматриваемого убийства) образ в целом хитрого Федора Карамазова также вдруг странно обесцвечивается. Барин внезапно и категорически глупеет, теряет все собственные выразительные черты или в самой критической сцене всего романа превращается фактически в банального статиста! Но в связи с последующей за тем смертью героя он, естественно, не возвращается в свой ранее уже сложившийся яркий образ. Заключая своего рода «новый поворот» в оценке всего романа, следует дополнительно еще заметить и то, что Достоевский, видимо, впал в иллюзию, что в реальной жизни вполне возможно совершить убийство и гарантированно (на все сто процентов) выйти «сухим» из него или оказаться совсем вне подозрения в совершении последнего. Другими словами, писатель, видимо, посчитал, как говорится, кабинетно, что в принципе все-таки возможно преступление без оставления каких-либо следов от самого преступника или сочинил ту мысль, что возможно своего рода «идеальное» преступление. Войдя в подобное чисто умозрительное предположение, наш славный гений и решил на нем устроить всей семье Карамазовых, говоря по-современному, полный «ужас нашего городка» со всеми, как говорится, мыслимыми и немыслимыми психологическими поворотами и вывертами. От чего, в конце концов, автор сего замысла и сам оказался в положении банального выдумщика и пошлого фальсификатора реальной жизни реального русского человека. А его главный герой – Алеша Карамазов через это же неудачное фантазирование автора и вовсе утрачивает какую-либо убедительную литературную перспективу, по крайней мере, в качестве достойного подражания примера. И финальные заявления героя о честном добре и о хорошей правде останутся во всей истории литературы как сладкие, но утопические призывы. Почему? Да потому, что добро вне честности и вовсе не возникает, а правда как понятие не бывает хорошей или плохой. Поэтому-то фокус с «длинной падучей» при своей проверке оказался лишь одной большой галлюцинацией самого художника, скрывшей, с одной стороны, подлинный характер типичного русского человека, с другой – вполне соблазнившей русского же читателя псевдоправедными переживаниями и такими же несбыточными надеждами. Заключая последнее, сегодня стоит сказать автору романа отчасти его же словами: «Но не другое ли вы создали лицо» России, чем оно есть на самом деле? И не другой ли ход событий романа сам собою вытекает из обдумывания помянутого до того фокуса с падучей? Иначе говоря, если бы оно все было ровно так, как описано автором, то и убийства никакого также бы не случилось, а значит, и роман сам собою «скончался» бы еще в своем зародыше. Да, звучит сие грустно, но логика – дама строгая, и она не прощает вольности даже гению. Впрочем, Ф. М. Достоевского, вероятно, извиняет то, что ему, как известно из описания его трудной жизни, приходилось жить главным образом на собственные литературные заработки, и он был крайне стеснен в возможностях неспешной и кропотливой работы, что, вероятно, и привело его к известной ныне литературной мистификации.
Завершая очерк о Ф. М. Достоевском, его автору все же хочется выразить русскому литературному мастеру свою признательность за саму возможность оценки его могучего в целом творчества. Благодаря названному наследию как раз и удалось понять во многом типичные смысловые противоречия, собственно, и всей художественной литературы как особого культурного феномена, а значит, и возможно удастся, так или иначе, обрести и новую – уже очевидно честную литературу.
14 января 2007 года
Санкт-Петербург
Проблема романа «Воскресение» Л. Н. Толстого
Что же побудило автора настоящего очерка к постановке посредством заголовка идеи принципиальной неправоты русского гения? Подобному послужило прочтение им, как говорится, с карандашом в руках известного опять же по заголовку очерка романа писателя. С другой стороны, мысль Л. Н. Толстого: «Люди как реки: вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем не похож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою» автору очерка показалась не совсем справедливой. Да, трудно спорить, что у человека бывает разное самочувствие (настроение), но отрицать его вполне устойчивые во времени реакции на фундаментальные смыслы жизни совсем не приходится. Поэтому идею автора романа, что в главном герое (Нехлюдове) известного повествования «как и во всех людях, было два человека» все-таки признать верной никак не следует. А то, что со стороны внешнего наблюдателя порой кажется, что кто-то стал в конкретных обстоятельствах совсем уж иным, то, как говорится, креститься надо. Иначе говоря, не может человек менять свое нутро, ну не дано ему это, ведь он не «социальный пластилин» будет. Далее, Толстой утверждал, что нет ни святых, безгрешных людей, ни закоренелых злодеев, а есть «просто люди», способные на хорошее и на дурное. Но разве сама жизнь не опровергает теорию «просто людей»? Другими словами, факты самой жизни сообщают и о святых, и о закоренелых злодеях. Теперь, русский писатель со страниц своего романа объективно выступил открытым сторонником «праведного» насилия. «Если они (революционеры. – Авт.) убивали, – пишет Толстой, – то они делали необходимое дело», как солдаты на войне, однако у них «мотивы были выше – благо народа». В результате всякие надежды автора романа на преображение его главных героев выглядят явно надуманно, ведь даже преобразование главных героев романа в революционеров, как мы из истории достоверно знаем сегодня, никак не способствует становлению в них искомой праведности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я