Брал сантехнику тут, советую всем 

 

И действительно: «не боюсь я вас и… горжусь пред вами». Молодец Митя. А чего, спрашивается, так возноситься? А того, что с помощью этого фокуса вновь совершается атака на следователей, впрочем, безуспешная по причине неразумия ее. Но Митя не таков, чтобы на этом успокоиться: «Уж и так об вас замарался. Не стоите вы, ни вы и никто, это вы даже и знать недостойны». Опять дает знать о себе непомерное самомнение нашего героя и небрежение всеми прочими людьми. Теперь читаем такое (рассказ Мити о выделении им из трех тысяч рублей, доверенных ему Катериной Верховцевой, полутора тысяч, которые он, в конце концов, почти и растратил незатейливо в Мокром на веселье с Гру-шенькой во время своего последнего визита туда): «Отделил по подлости, то есть по расчету, ибо расчет в этом случае и есть подлость». Странная самооценка. Но это, с одной стороны, с другой же – очевидно просматривается вновь весьма лукавое самооправдание: мол, всякий денежный расчет безнравственен, и я, Дмитрий Карамазов, это вполне понимаю и признаю, но вот по слабости душевной все-таки, простите, не удержался. Иначе говоря, господа, войдите же в мое положение или имейте хотя бы снисхождение, в конце концов, к моим сердечным затруднениям! Но в результате лишь одна торговля собственной честью все-таки получилась. Грустно сие будет. Впрочем, погодите (Митя продолжает самоаттестацию): «Не прямой же ведь вор, не прямой, согласитесь! Прокутил, но не украл». Снова торговля, опять подведение самого себя под моральное оправдание хотя бы вполовину, что само по себе еще подлее, чем если бы без того. Здесь же: «подлецом может быть всякий, да и есть, пожалуй, всякий, но вором может быть не всякий, а только архиподлец, а только вор подлее подлеца, вот мое убеждение». Вот так, господа, оказывается, что наш Митя и неподсуден вовсе, так как лишь «слабость имеет». Или ворует он никак не корыстно, а лишь как бы нечаянно или невзначай, одним словом – попутно. Вот уж где негодяйство «знатное», ловко выдающее само себя за «широту русской души», как бы зла и вовсе не имеющую! А кто не понимает сего, так тот просто чурбан будет! Но это еще не все (Митя о Грушеньке): «Я ведь ее тогда не знал и не понимал, я думал, что ей денег надо и что нищеты моей она мне не простит». Ага, решил-таки купить любовь женщины чужими деньгами. Но в рассказе об этом Дмитрий предстает уже попросту как торговец моралью или он продает публике свое откровение о собственной подлости и фактически требует себе же за то своего рода морального зачета. Ловко. Далее у Мити уже такое: «Ведь все равно, подумал, умирать, подлецом или благородным!» Вот и разгадка: сам торговец моралью дошел до предела возможности сей торговли. Но нет, не дошел еще: «Нет, господа, умирать надо честно!» Так и хочется продолжить: сказал нравственный мошенник. А ведь все началось с пяти тысяч рублей, отданных в свое время Дмитрием Катерине Верховцевой на покрытие растраты казенной кассы ее отцом и с попытки возвышения над душой другого человека (в данном случае Катерины). Поэтому-то обычный вор на самом деле никак не подлее Дмитрия Карамазова будет! Ведь вор всего лишь бесчестно нужду в материальных средствах восполняет, тогда как Митя изначально закабалить уже душу человеческую стремится! И при этом своего названного выше печального дела как бы и не замечает вовсе, как бы невинным поступком понимает! Теперь в дополнение еще такой штрих от Мити: «Взял тихонько, потому никуда не годная тряпка (старая коленкоровая дрянь, тысячу раз мытая.), лоскутки у меня валялись, а тут эти полторы тысячи, я взял и зашил.» Вот как любовно и трепетно наш герой описывает факт уворовывания хозяйкиного чепчика. Ну, прямо ангел управил, и по-божески, по-божески. Впрочем, пора и некоторый итог подвести (естественно, от Мити): «Зачем, зачем я омерзил себя признанием в тайне моей! А вам это смех, я по глазам вашим вижу. Это вы меня, прокурор, довели! Пойте себе гимн, если можете. Будьте вы прокляты, истязатели!» Да, Митя всем «полный судья» будет, ничего более и не скажешь, ведь он судит широко, по-русски, и, главное, «великодушно». Далее наш герой вполне доказывает последнее наше предположение: «Ведь она (Грушенька. – Авт.) невинна, ведь она вчера кричала не в уме, что "во всем виновата"». Зато и Грушенька от Дмитрия никак не отстает: «Знаю его: сболтнуть что сболтнет, али для смеху, али с упрямства, но если против совести, то никогда не обманет. Прямо правду скажет, тому верьте!» В данном случае Ф. М. Достоевский устами Аграфены пытается «обелить» Митю. Только вот его поступки из страсти, куражу проистекают (происходят), а значит, они все-таки несправедливы будут и совесть человечью вполне-таки попирают. Посему Дмитрий против совести все ж ходок будет. Другое дело, что он по своему произволу как бы разделяет ее на бытовую и на «священную», или на «важную». Первую он легко попирает, вторую же опасается поганить. Теперь об оценке Митиных дел: «Мы вас здесь, если только осмелюсь выразиться от лица всех, все мы готовы признать вас за благородного в основе своей молодого человека, но увы! увлечение некоторыми страстями в степени несколько излишней.» Ф. М. Достоевский посредством речи следователя Николая Пар-феновича фактически скрывает от читателя подлинную (сакральную) вину Мити, который из самой горделивой страсти своей допускал неоднократно публичные угрозы смертоубийства своего родителя, чем, как из романа доподлинно известно, самолично и спровоцировал впоследствии разыгравшуюся трагедию. Поэтому ложь автора романа в том, что он объявляет Дмитрия более несчастным, чем виновным, тогда как именно он и есть подлинный «отцеубийца». Ниже опять то же: «Прощай, безвинно погубивший себя человек!» Достоевский вновь устами Аграфены пытается морочить читателю голову, изображая из Мити некое отдаленное подобие Иисуса Христа. Тем более, что сама героиня по существу не менее его повинна в происшедшей трагедии и должна бы, как говорится, посыпать голову пеплом молча. Почему? Потому, что именно Грушенька по злобе своей и вызвала смертельное соперничество двух мужчин – отца и сына. Иначе говоря, в сложившейся ситуации и Митя и Грушенька объективно выступили как единое целое в мрачной роли «заказчика» будущего убийства отца Дмитрия. Другое дело, что правдоподобность самой описанной Достоевским в романе сцены убийства Федора Карамазова остается под вопросом и ее следует оценить отдельно. Что и будет сделано в настоящем очерке несколько ниже. Вполне возможно, что она окажется со смысловой точки зрения совсем уж «шитой белыми нитками», а значит, и потуга автора романа на представление образа якобы невинно страдающего за несовершенное убийство отца своего Дмитрия и вовсе станет несостоятельной, что, понятное дело, неизбежно приведет и к иным, также печальным для Федора Михайловича выводам. Но идем далее и читаем такое признание Мити: «Прости, Груша, меня за любовь мою, за то, что любовью моею и тебя сгубил!» Как мы видим, Ф. М. Достоевский опять чудит, путая «божий дар с яичницей». А кроме того, он же скрывает суть, что Митя и Груша, попросту говоря, есть бесовы подельники, которые, впрочем безотчетно, «ломают комедию» перед публикой. Иначе говоря, именно они-то объективно и выступают непосредственно идейными вдохновителями известного нам по роману преступления, пошло считая себя при этом безвинно страдающими личностями. И, как бы подслушав нас, Дмитрий декламирует: «За всех и пойду, потому что надобно же кому-нибудь и за всех пойти. Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю!» Федор Михайлович в очередной раз уподобляет Митю Иисусу Христу, что в целом справедливо, так как оба очевидно нарушили сложившийся до них порядок вещей. Только вот второй пошел на страдание во имя победы иного – благого порядка, тогда как первый получил вполне по заслугам, так как и наличный неправедный мир вполне собою ухудшил. И тут же Митя из заявленных высот духа сваливается в родную ему бездну: «Ведь я без Груши жить не могу!… Потому, кажется, я и сам Бернар презренный!» Здесь автор романа сообщает читателю о непреходящей двуличности Дмитрия, который, якобы возлюбив Бога, все же ясно отдает душу свою страсти к женщине.
Но пора подойти и к фигурам романа уже отчетливо мрачным. Павел Смердяков (на момент убийства единственный лакей Федора Карамазова и он же якобы внебрачный сын убитого), обращаясь к Ивану Карамазову, говорит: «Всего только вместе с вами-с; с вами вместе убил-с, а Дмитрий Федорович как есть безвинны-с». Достоевский настойчиво устами Павла Смердякова вновь внушает своему читателю мысль о невиновности Мити в гибели собственного отца, тогда как изначально именно неоднократные угрозы Дмитрия расправиться с родителем и даже соответствующие им его же конкретные действия побудили фактически всех братьев Карамазовых к мысли о самой возможности убийства отца семейства. Другими словами, именно Митя и выступает отчасти невольно в роли подлинного автора убийства (его публичные и обдуманные слова о своем отце: «Зачем живет такой человек!… можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю»), тогда как брат Иван и Смердяков лишь воплотили (кстати, с его же помощью) сообща в явь его же истовое желание, окончательно став ему скрытыми помощниками в сем скорбном деле. А Ф. М. Достоевский, выпукло выделив в дальнейшем повествовании фигуру брата Ивана как идейного союзника замысла убийства и фигуру Смердякова как чересчур догадливого непосредственного исполнителя убийства Федора Карамазова, лишил тем самым своего читателя отчетливой возможности ясно понять вину якобы совсем безвинно осужденного Дмитрия, о грядущем страдании которого прозорливый старец Зосима, поклонившись ему в ноги, уже и познал заранее. В чем выразилось само названное выше выделение? А вот в чем. Иван о брате Дмитрии и об отце своем: «Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!», «два гада поедят друг друга», «в желаниях моих (в данном случае – насильственной смерти Федора Карамазова. – Авт.) я оставляю за собою полный простор». Смердяков о собственном праве убить своего барина: «все, дескать, позволено». Кроме того, следует заметить, что старец Зосима вкупе с Алешей Карамазовым и всем обмирщенным христианством, по воле писателя, оказался вполне лукав, так как своим могучим авторитетом почти святого человека, очевидно, скрыл суть будущих событий («Я вчера великому будущему страданию его поклонился») как от самих героев романа, так и от читателей его. А в чем сие названное выше величие спрашивается? Тем более, что автор сообщает в конце романа, что натура Дмитрия никак не была способна снести бремя каторги, а потому для него побег в контексте его безмерной привязанности к Грушеньке и есть, пожалуй, единственный выход. Само же помянутое всуе величие, вероятно, в том, что так и не поймет наш Митя, по воле писателя, свою собственную вину и будет до конца дней своих числить себя самого безвинно пострадавшим за правду. А призывать первым к убийству собственного родителя – соперника по страсти к женщине и как очевидного препятствия на пути к обладанию деньгами разве не вина для честного человека будет? И более того, разве установленная следствием подготовка самой возможности убийства отца (взятый Дмитрием во время ночного визита к отцу с собою пестик) не в счет пойдет? Нет уж, ежели научился о совести (Боге) толковать, то извини, все названное выше вполне вину и составит. А непосредственно проломить голову родителю, как говорится, «под шумок» уже и вполне бессовестный человек сможет. Теперь же в самую пору и мистику подпустить будет, что Ф. М. Достоевский блестяще и делает в диалоге Ивана с чертом. В частности, черт говорит такое: «Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая моя. И еще неизвестно, которая будет почище.» Здесь Достоевский посредством образа черта вводит русскую душу в полное замешательство (в смятение), противопоставляя истину и правду самим себе же, видимо, не понимая того, что сие рассуждение лишь отменяет их бытие, и ни более того. Рядом из того же источника читаем уже такое «нравоучение»: «Но уж таков наш русский современный человек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил.» Вновь налицо ложь писателя, ведь желающий смошенничать всякий русский не испрашивает на то разрешения, а истину и вообще презирает.
Но перейдем все-таки возможно к самому главному сюжетному ходу знаменитого писателя. О нем автор настоящего очерка подумал в связи с прочтением речи прокурора на суде над Дмитрием, а также в связи с рассказом Смердякова Ивану о совершенном им убийстве Федора Карамазова. Сам предмет, если хотите, сомнения проистекает из идеи «длинной падучей», которой, по мысли писателя, и должно было бы успешно прикрыто замышленное Смердяковым злодеяние. Да, соблазн сего вполне понятен, тем более что и автор романа знал о ней (длинной падучей), как говорится, не понаслышке. Последняя есть ключевое звено всей сюжетной линии романа. Без нее все, как говорится, теряет остроту и актуальность. Благодаря ей, собственно, роман-то и становится возможным. Но благодаря ей же он становится также уязвимым в главном – в реальности всего в нем описанного. Почему? Давайте вникать и разбираться. В сцене обсуждения с Иваном возможности нападения Дмитрия на отца с целью его убиения Смердяков предстает перед нами как уникальный по глубине психолог, логик и знаток жизни. Кажется, от него не ускользает ни малейшая черта, ни один возможный завиток в связи с обсуждаемым вероятным трагическим событием. При этом потрясает продуманность им собственной позиции в грядущем, его умение абсолютно защитить себя от каких-либо подозрений, а главное – исчерпывающе понять возможные варианты поведения всех возможных участников будущей печальной сцены, а также мысленно их умело обратить как на пользу Ивана, так и на свою собственную.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я