https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Турманидзе уехал в Артануджи. В субботу Георгий весь день сидел дома. Читал псалмы, листал новый месяцеслов Фарсмана. Царь был не в духе, угнетало его и то, что Гиршела искусал гепард.
После обеда дождь перестал. Георгию захотелось побродить по полям, покружить по стели. Он вызвал скорохода Ушишараисдзе и послал сказать Фарсману:
— Проведай царского духовника, потом явись ко мне и сообщи, что с ним!
Скороходу же приказал:
— Держи наготове двух коней, вечером мы поедем в Сапурцле.
Когда Фарсман вошел в спальную палату, Георгий, закрыв глаза, лежал на спине. Руки у него были скрещены на груди. Лицо казалось измученным. Ранняя седина выступала на висках. У изголовья стояли два серебряных подсвечника. Мерцали восковые свечи, восковая бледность покрывала лицо царя.
Царь открыл глаза, посмотрел на Фарсмана.
— Проведал царского духовника? — спросил он Фарсмана, который, кряхтя, уселся в кресло.
— Да, я навестил больного, царь-батоно. — Знай, что сегодня ты должен говорить мне только правду!
— Разве я когда-нибудь говорил тебе неправду, государь?
— Только глупцы говорят правду царям-ты мне сам говорил…
— Это верно, государь, но бывают такие дни, когда даже мудрецы должны говорить правду.
— Пусть сегодняшний вечер будет таким, — улыбнулся царь.
Фарсман молчал.
— Как ты думаешь, не проказа ли у попа?
— Нет, государь, думаю, что не проказа.
— Быть может, чума?
— Вряд ли…
— Ты сказал, что будешь сегодня говорить мне только правду, Фарсман.
— Только как вестника правды носят меня мои старые ноги, государь!
— Что же мне сказать тебе, Фарсман?
— Все, что тебе угодно, государь.
— Где ты пропадал столько времени? Возвещал миру правду, не так ли?
— Нет, я считал рыб, плывущих в Гудамакари. — Сколько же их проплыло сегодня вечером?
— Ровно столько, сколько правдивых слов я хочу сказать тебе, государь.
— А все же, сколько их было?
— Столько, сколько вопросов пожелает задать мне мой повелитель.
— И эти вопросы, как и рыбы, проплывут мимо?
— Нет, мои слова оживут в молчании, они тихо проникнут в душу слушателя и медленно, как дым от опиума, проходящий через трубку наргиле, дойдут до ere сердца, и только после этого я увижу их действие.
Георгий поднял голову, показал глазами на подсвечники и сказал:
— Я часто засыпал под твои волшебные рассказы, Фарсман. Если я и сегодня усну, возьми эти подсвечники и, когда будешь проходить малую палату, отдай их"слу-гам. Скажи, чтоб не будили меня, пока не явится скороход Ушишараисдзе. Сказав это, царь замолк.
Спустя некоторое время он снова обратился к Фарс-ману:
— Ты хорошо выразил сходство между словом и опиумом. А теперь скажи мне: чем же слово не похоже на опиум?
— Чем не похоже слово на опиум? -повторил Фарсман. — А вот чем: опиум пьянит только того, кто его курит, а слово, сказанное одному, пронзает сердца тысяч, как камень, брошенный в стену.
— Как это так?
— В детстве я и мои сверстники ставили вдоль стены пустые кувшины, а затем кидали камнями в стену. Камни отскакивали от стены и разбивали кувшины. Когда нас заставал наставник, мы божились, что кидали мимо кувшинов, в стену.
Царь помолчал, а затем спросил Фарсмана:
— Почему ты говоришь, шепотом, Фарсман? Я, правда, немного пьян, но думаю, что сон еще не скоро возьмет меня. Кроме того, ты сегодня говоришь так мудро, что, пожалуй, я и вовсе не усну.
— В Каире у меня был учитель, мудрый собеседник. Абубекр-Исмаил-Ибн-Аль-Ашари звали его. Он бродил по свету и одаривал людей мудростью. При дворе Аль-Хакима он считался вещателем тайн и мастером нашептывания. Это он научил меня, государь, сообщать шепотом великие истины на ухо сильным мира сего. Только то, о чем можно говорить на базаре, следует выкрикивать громко, как это делают продавцы меда и воды в Каире, чтобы их слышали сапожники и чувячники.
— Я спрошу тебя еще об одном, и постарайся ответить мне быстро и прямо.
— Я никогда не говорю прямо, ибо сказанное обиняком прямее ведет к цели, царь-батоно. Если бы я и мои сверстники бросали камни прямо в кувшины, наш наставник бил бы нас нещадно. В Афинах греки почитали одно божество, которое считалось у них вещателем. Но это божество никогда ничего не говорило прямо, а всегда лишь — обиняком и намеками.
Царь закрыл глаза, зевнул, но затем снова обратился к Фарсману: — А теперь скажи мне, Фарсман, как нравится тебе наш главный зодчий Арсакидзе?
— Он рисует лучше, чем строит… Когда я узнал, что Мелхиседек назначил его строителем храма, мне пришел на память один старинный рассказ…
— Не католикос, а я сам выбрал Арсакидзе. Старик смутился и замолчал.
В дворцовом саду рычал гепард: «уррахх! уррахх!…»
— Не бойся, что бы ты ни сказал мне сегодня, я все прощу тебе, Фарсман.
— Если цари щадят за правду сегодня, то спустя три года они втрое за нее взыскивают.
— Ни через три дня, ни через три года… Клянусь! Фарсман колебался.
— Что же тебе напомнило назначение Арсакидзе, Фарсман?
— Когда дьяволы изгнали попов из ада, бог им назначил туда попом ворона…
Царь улыбнулся, и это прибавило Фарсману смелости.
— А как тебе нравится новый Светицховели?
— О новой книге ничего нельзя сказать, пока ее не перепишут много раз. О вновь построенном храме тоже ничего нельзя сказать, пока землетрясение не испытает его прочности.
— Ты опять говоришь туманно, Фарсман.
— Я думаю, государь, что наилучшая книга та, которая еще никем не написана. Что касается наилучшего храма, то он тоже еще никем пока не выстроен на земле.
— Теперь поведай мне о моих вазирах, Фарсман. Какой из них тебе нравится больше всех?
— Тот, кто хоть один раз говорил правду своему повелителю.
— Ну, и который же это из них?
— Все твои вазиры боятся тебя. Ты знаешь лучше меня, что советы лицемеров никогда еще не приносили пользы царям.
Царь лег ничком и смеялся от всей души. Фарсман все больше смелел.
— Трусы не могут быть хорошими вазирами, это так же верно, как и то, что Арагва не потечет вспять.
— Это бесспорно! — подтвердил царь. — А если это бесспорно, то что же остается делать царю? Умные вазиры ни одного царя еще не сделали мудрым. А если царь окружит себя такими вазирами, у которых не будет страха перед царем, то вазиры сами потянутся к престолу.
Царь подтвердил и это.
— А еще какой порок у царей, Фарсман?-с улыбкой спросил царь.
Фарсман нерешительно молчал.
— Говори… Ты ведь знаешь, Фарсман, я бываю добрым, когда немного пьян.
— Ты и трезвым бываешь добр, государь.
Царь не обратил внимания на его слова и продолжал:
— Однажды какой-то простолюдин убил подо мной лошадь. Я был пьян и одет простолюдином и потому не наказал его.
— Я слыхал об этом, государь!
— Расскажи мне еще о повадках царей.
— Самое большое несчастье царей — это их гордость. Царь всегда и везде одинок. А ведь известно, что одинокий человек не может быть цельным, И чем выше стоит одинокий человек, тем вернее он знает, что даже в своей высшей мудрости он кажется людям безумцем.
— А дальше? Дальше что?
— А дальше… оглянется кругом одинокий и, не найдя равных себе, теряет скромность — лучшее украшение человека.
Оба замолчали. Из дворцового сада снова донеслось рычание одинокого гепарда: «уррахх! уррахх!»
— Истинную скромность никогда не смешивай со скромностью раба и лицемера или с покорностью нищего, который целует ремни на сандалиях богача. Самое большое несчастье постигает человека тогда, когда он забывает, что каждый человек сын божий. Цари и безумцы страдают одинаковой болезнью — они считают себя превыше всех людей, и потому всякого, кто посмеет с ними равняться, цари непременно обезглавливают. А между тем тот, кто считает себя выше даже самого маленького человека, уже и есть спесивец. Если я встречу Мессию и он мне скажет, что я лучше других, я отвечу ему: «Значит, ты не Мессия!» Цари и львы делаются спесивыми от одиночества, и это их губит. К окнам большой палаты подступили сумерки. Фарсман посмотрел на.ложе царя. Георгий лежал с закрытыми глазами. Свет от восковых свечей придавал его лицу оттенок безжизненной желтизны. Он походил скорее на покойника, чем на спящего.
«Заснул, наверное», — подумал Фарсман.
Он встал, забрал с собой подсвечники и на цыпочках вышел из комнаты. Не успел он дойти до коридора малой палаты, как в опочивальню царя вошел Ушиша-раисдзе.
Георгий приподнялся.
— Фарсман Перс украл серебряные подсвечники, догони его, Вамех, и дай семь пинков этому старому псу, — сказал он скороходу.
Когда через некоторое время Георгий и Вамех спускались по ступенькам дворца, Фарсман Перс сидел на лестнице. Он встал, подошел к царю и сказал:
— Ты ведь обещал, государь, не наказывать меня за правду?
Царь поднял брови.
— Тебя наказали не за правду, а за кражу подсвечников.
Фарсман удивился. Георгий улыбнулся.
— Ты любишь, Фарсман, говорить намеками, а цари любят намекать пинками.
Одну правду Фарсман все же скрыл в тот вечер от Георгия. У царского духовника он заметил признаки чумной язвы. Кроме того, он сказал Георгию неправду об Арсакидзе и Светицховели. Он забыл одно старинное поучение:
«Как— то раз вечером трое музыкантов вышли на городскую площадь.
Стояли они и играли на своих инструментах. Вокруг них образовался хоровод. Возбужденная музыкой толпа радовалась созвучию свирели, пандури и ствири.
К музыкантам подошел глухой. Он не слышал ни звуков, ни слов.
— До чего же глуп этот народ! — подумал глухой.-Стоят три человека и машут руками. Один засунул в рот тростник, другой взял в руки кусок дерева и водит по нему деревянной палочкой, а третий поднес ко рту надутый бурдюк… И глядя на это, столько людей прыгают, как безумные.
Когда неудачник, преисполненный зависти, не видит величия произведения, созданного большим мастером, то знай, что он напоминает того глухого, который не слышит сладких звуков музыки».
XLI
Облака сперва были песочного цвета, но они пожелтели, когда месяц поднялся над Крестовым монастырем. Затем на небе началась игра красок. Горы стали синими, а небо и облака окрасились в цвет дикого голубя. Арсакидзе все это видел с балкона. Он видел также и то, как в небе победили темные краски. Потемнели постепенно деревья, крыши церквей и крепостей. Далеко на западе, на краю неба, сверкнула молния.
С крепостных башен донеслись звуки рожков. Это был сигнал. Сменялись дозорные. Сумерки спускались на фруктовый сад дома Рати. Вечер облил темными красками цветы и травы. Деревья превратились в тени. Сидящий на балконе Арсакидзе почувствовал озноб. Он встал и вошел в комнату. Нона зажгла светильники. Маленькие, совсем крохотные бабочки плясали в зале вокруг огней. В кустах стонал совенок. Долго сидел Арсакидзе один и слушал зов одинокой души.
В залу влетели большие бабочки; у них были черные крылья, крапленные по краям красными и желтыми точечками. Они кружились вокруг светильника.
Арсакидзе встал и снова вышел на балкон. Было приятно сидеть в темноте. За последнее время он сильно из-менялся. Он стал нетерпеливым и неспокойным, как Эрос, рожденный от нетерпеливой матери и от упрямого отца. День опаздывал с рассветом, солнце — с закатом, вечер не переходил в ночь. Словно светила изменили пути своих колесниц… Благодарение богу, что его любимое творение будет скоро закончено, иначе какому сердцу хватило бы силы служить одновременно любви и искусству?
Одно капище не может вместить двух кумиров. Арсакидзе не находил себе места. Он снова спустился в сад. Ночь вошла в дом Рати, но любимой все еще не было. Три вечера подряд лил дождь. Сегодня прояснилось, но она не приходила и сегодня. Он стоял, прислонившись к стволу липы, и прислушивался к малейшему шороху. Сад молчал. Листья не шевелились. Одинокий совенок жалобно пищал в кустах, и только этот писк доносился до слуха Арсакидзе, стоящего в темноте.
Он закрыл глаза, и ему послышался голос Шорены. Казалось, она держала его за чоху и шептала ему: «Отчего ты грустен, Ута? Вот я и пришла. Не грусти, Ута!» Он открыл глаза и взглянул на месяц. Снова закрыл их, томясь в ожидании. Откатились годы, как морской прибой. Снова Ута стал отроком, вернулись к нему далеко ушедшие дни. Счастливое время, когда он с чистым сердцем верил в одну сказку:
«Солнце и луна были прежде молочными детьми одной матери. Юноша и девушка полюбили друг друга. Родители наказали их. Девушка обратилась в луну, а юноша в солнце. Оба превратились в огонь и улетели на небо. Тысячелетия промелькнули, как один миг.
Ищут с тех пор друг друга влюбленные, молочные брат и сестра. Солнце и луна. Оба они — любовь.
И если в мире существует бог, то этот бог — любовь…» Вдруг он вздрогнул.
Не ветер ли шевелит ветками в саду?
Не совенок ли жалуется на свое одиночество?
Сладко спали цветы и травы, и лишь пчелы пели во сне, или, быть может, то пела любовь в сердце юноши?
Распускались в темноте розы и китайские глицинии. На Светицховели вырисовывались кисти винограда — орнаменты, вырезанные на тедзамском камне рукой мастера.
«Любовь — это бог на земле», — подумал Арсакидзе и тут услышал шелест женского платья.
К нему спешила тень в покрывале, затканном лунными лучами.
— Ты меня ждал здесь, Ута?-сказала она,
И когда наяву он услышал ее голос, когда ее уста снова назвали его лазским именем, которым никто больше его не называл, Арсакидзе хотел опуститься на колени в траву, пасть к ногам желанной, той, которая пренебрегла всем и пришла к бедному мастеру, чтобы снова возобновить дружбу юности. Но он овладел собой и лишь потянулся поцеловать ее руки.
Войдя в комнату, они заметили, что вокруг светильников летали черные бабочки. Они летели прямо на. огонь и с опаленными крыльями падали вниз, беспомощно трепыхаясь.
Летучие мыши носились парами в головокружительном хороводе. Шорена сняла покрывало. Ни жемчужной шапочки не было на ней, ни алмазного ожерелья, ни платья из китайского шелка, ни шейди-шей цвета фазаньей шейки. Она была одета в пховское черное платье, такое же простое, какие носили служанки. Она казалась побледневшей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я