https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В Джейн Маццини вновь вызвал к жизни романтические чувства, которые дремали в ней, скрытые за внешней язвительностью. Ее поразила и его красота, и неукротимый характер революционера. Она любила в письмах к друзьям и родным приводить те причудливые английские фразы, которые часто слетали с его языка: «заботы хлеба», «надену мой чепец» и другие. Она писала короткие записки матери Маццини в Геную и даже зашла так далеко, что послала ей медальон с двумя переплетенными локонами — своим и Маццини. Медальон, однако, мог ввести в заблуждение, и Маццини поспешил написать матери, что он любит синьору Карлейль «как брат». Джейн помогла Маццини найти другую квартиру — в нескольких минутах ходьбы от Чейн Роу, где он наслаждался почти деревенской тишиной. В течение восьми лет, пока революция 1848 года не заставила его поспешить обратно в Италию, он неизменно раз в неделю обедал у Карлейлей. В остальные дни Карлейль мог пригласить его на прогулку или Джейн могла прислать записку, прося его сопровождать ее к собору св. Павла или по магазинам, или во время визита к знакомым. Карлейли так старались, чтобы Маццини больше встречался с людьми, что временами он даже этим тяготился.
Во многих вопросах мнения Карлейля и Маццини совершенно совпадали. Оба восхищались Данте и Гете, оба ненавидели распространенную в то время доктрину утилитаризма. Они оба придавали большое значение вере и считали добром труд, даже независимо от его цели. Однако вера Маццини (которую он пронес через всю жизнь) в то, что Италию можно возродить путем стихийного подъема всего народа, казалась Карлейлю беспочвенной. Даже с практической точки зрения такое восстание, по мнению Карлейля, имело мало шансов на успех. И правда, во все планы Маццини, даже осуществленные, обязательно вторгалось какое-нибудь глупое недоразумение. Например, его попытка поднять восстание через двух молодых аристократов из Венеции нелепо провалилась, когда какой-то полицейский шпион уговорил их пойти на помощь несуществующему восстанию в Калабрии. Позднее оп участвовал в еще более безнадежном заговоре в Генуе. Маццини был жертвой самого опасного заблуждения многих революционеров: он переносил свои мечты непосредственно в реальность. Однажды он в присутствии Джейн пришел в необычайное волнение от плана вторгнуться в Италию на воздушном шаре. В таком случае, сказала Джейн, она не участвует. Маццини был искренне изумлен. Разве ей не казалось прекрасным спуститься с неба для того, чтобы спасти страдающий народ? Все это говорилось, по воспоминаниям Джейн, «с глазами, сияющими надеждой, верой и щедрым самопожертвованием! Не кощунственно ли, не преступно ли шутить с таким человеком? Он живет, движется и существует только в истине, а вынь его оттуда — и он всего-навсего несмышленый, доверчивый двухлетний ребенок».
Карлейль также находил доверчивость Маццини трогательной, но это не мешало ему нападать на него за то, что он называл революционным прожектерством. В это самое время, когда он становился известным как великий оратор монологического склада, Карлейль начал ценить золото молчания. Некоторые слова или громкие фразы, часто повторяемые друзьями, немедленно вызывали с его стороны пространные дифирамбы молчанию. На эту тему он иногда говорил в течение получаса, а если кто-либо его прерывал, на его голову сыпался град метафор, сказанных тоном, одновременно и ироническим, шутливым, и предупреждающим о близкой грозе. Один гость в присутствии Маццини имел неосторожность сказать: «В конце концов, главная задача — добиться счастья для народа», за что на него обрушился сокрушительный удар Карлейлева красноречия. Молнии сыпались вокруг незадачливого болтуна, имя которого, кстати, осталось неизвестным. В конце концов, «скорее мертвый, чем живой», он поднялся, и Джейн проводила его до двери, на ходу шепотом утешая его. Гроза тем временем перекинулась на Маццини. Счастье, счастье, кричал Карлейль, шагая по комнате и тряся гривой, как рассерженный лев в клетке, на цепь бы посадить всех дураков. Только труд имеет смысл, один лишь труд — умственный или ручной — приносит покой душе. Труд и молчание — вот лучшие достоинства человека. Молчание, молчание! И не только отдельные люди, но целые народы должны молчать, пока голос гения не заговорит с ними. Не была ли Италия, пусть разделенная, униженная, угнетенная, все же великой, когда от ее имени говорил Данте? И, указывая на Маццини, он мгновенно спустился на землю: «Вы, вы не добились ничего, потому что слишком много говорили, за этим главного не сделали!»
Маццини в ответ сумел улыбнуться и заметить, что Карлейль сам «любит молчание как-то уж слишком платонически». В начале их знакомства он пытался спорить, но постепенно понял, что с пророком спорить невозможно. Неизвестно, видел ли он те различия, о которых сказала Джейн после одного вечера, когда Карлейль особенно яростно нападал на «розовые безумства» Маццини: «Для Карлейля это всего лишь вопрос точки зрения; для Маццини же, который ради этой цели отдал все и привел на виселицу своих друзей, это вопрос жизни и смерти».
Трудно рассказать об этом, не создав у читателей впечатления, что Карлейль был просто жестоким деспотом. Однако те, кто лично знал Карлейля, видели в нем прежде всего душевную щедрость. В конце концов, и Маццини не прекратил из-за этих нападок свои еженедельные визиты. А Карлейль, хоть и обвинял его в личных разговорах в провале восстания, написал, однако, разгневанное письмо в «Тайме», когда стало известно, что правительство вскрывало переписку политических эмигрантов и переправляло сведения их противникам в Италию. Растроганный Маццини назвал этот поступок Карлейля «благородным», причем употребил это слово действительно с полным основанием.
«В течение нескольких лет я имел честь знать г. Маццини; каковы бы ни были мои взгляды на его понимание и навык в практических делах, я могу свидетельствовать перед всеми, что он человек доблести и гения, несгибаемой преданности, гуманности и благородства ума, если мне вообще приходилось видеть такого человека. Это один из тех редких людей, каких, к сожалению, в мире лишь единицы и которые достойны того, чтобы их назвать мучениками веры, которые молча, свято, каждую минуту помнят и претворяют в жизнь то, что стоит за этим словом».
Столь же решительно Карлейль защищал его и в более узком кругу. Когда пьемонтский посланник в Англии позволил себе пренебрежительно высказаться о Маццини, Карлейль с гневом воскликнул: «Сэр, вы ничего не знаете о Маццини, ровным счетом ничего!» — и вышел.
* * *
Маццини был самой заметной фигурой из числа тех бедных, мечтательных изгнанников свободы из разных стран, которых Джейн взяла под свою нежную опеку.
Их трагикомическое существование складывалось из несбывшихся надежд, нелепых поступков, странных оборотов речи и глубокого личного горя. Среди них был, например, граф Пеполи, эмигрант из Италии, женившийся на подруге Джейн, Элизабет Фергус из Киркольди; был тут и Гарнье, «бежавший из Германии, пыльный, прокуренный, покрытый шрамами от дуэлей», который погиб, сражаясь в Бадене в 1848 году; а также полноватый молодой немец из хорошей семьи, по фамилии Платнауэр, и многие другие. Об их жизни в изгнании можно судить по письмам Джейн, которая, хоть и подшучивала над ними, сочувствовала им всей душой.
Чейн Роу посещало много американцев, так как в Америке Карлейль получил признание с выходом «Сартора», и слава его с каждым годом росла, благодаря усилиям Эмерсона, который вел дела с издателями и держал Карлейля в курсе. От Эмерсона Карлейль получил и первый гонорар за «Французскую революцию» — чек на 50 фунтов, который Джейн со слезами на глазах переслала Карлейлю в Скотсбриг.
Дружба между Карлейлем и Эмерсоном росла и крепла на расстоянии: из обширной переписки можно довольно скоро понять, что частые встречи, пожалуй, привели бы к разногласиям. Эмерсон так же, как и Милль, мыслил абстрактными категориями, но в отличие от Милля, он не сразу понял особый склад ума Карлейля. Едва ли Карлейля прельщало предложение Эмерсона приехать в Америку и редактировать там издание под названием «Трансценденталист, или Искатель духа», вряд ли также ему польстили бы слова некоего священника, прилежно записанные Эмерсоном: «Нет таких слов, которые могли бы выразить мое страстное желание, чтобы он приехал к нам». Несомненно, его лишь оттолкнуло предложение Эмерсона: «Привезите рекомендацию от какого-нибудь кальвиниста из Шотландии в адрес какого-нибудь здешнего кальвиниста — и ваше благополучие обеспечено». Насколько мало подходил темперамент Эмерсона для того, чтобы оценить Карлейля, видно из его высказываний о «Сарторе»: «Форму, которую мой недостаток юмора не позволяет мне оценить, я оставляю на вашей совести».
Большинство американцев приводило к Карлейлю восхищение или простое любопытство. Их принимали здесь любезно, но особенно не церемонились. Элегантного Джорджа Тикнора, который сетовал на недостаток изящных манер у Карлейля, тот отрекомендовал Монктону Милнзу как первостатейную зануду. Другой американец, Элкот, почитаемый Эмерсоном, сумел обратить Теннисона в вегетарианца, но был поднят на смех Карлейлем и Браунингом. «Когда я увижу вас вновь?» — спросил его Карлейль после одного из посещений, на что получил ответ: «Думаю, никогда». Однажды на протяжении двух недель здесь перебывало четырнадцать американцев, включая «одного чистокровного янки», который явился, когда ни Карлейля, ни Джейн не было дома, прошел в библиотеку, уселся за письменный стол Карлейля и стал писать ему письмо. Когда же вернулась Джейн, он подверг ее форменному допросу о привычках и образе жизни Карлейля. Ее сухие ответы «так и отскакивали от его носорожьей шкуры».
Маргарет Фуллер, одно время редактировавшая «Циферблат», поначалу произвела в Челси благоприятное впечатление. «Странная, картавая, худая старая дева, совсем не такая скучная, как я ожидал», — писал Карлейль Эмерсону. Мисс Фуллер, со своей стороны, была в восторге от его разговоров, от длинных оборотов, произносимых нараспев, как баллады, от юмора: «впору умереть со смеху». Но, увы, вскоре выяснилось, что Карлейль говорил все-таки слишком много и прервать его не было никакой возможности. «Если тебе удается вставить словечко, он повышает голос и заглушает себя». Ее рассказ, пожалуй, дает достаточное представление о манере Карлейля:
«Даже привыкнув к богатому и остроумному языку его книг, трудно не растеряться, оказавшись лицом к лицу с его живой беседой. Он и не беседует — он вещает. И это ни в коей мере не означает, что он не желает оставлять свободы другим. Напротив, никто так не жаждет встретить мужественное сопротивление своим идеям. Это привычка ума следовать своим путем, как ястреб преследует свою добычу, и полная неспособность прервать погоню. Карлейль действительно резок и высокомерен; но в этом нет мелочного себялюбия. Это — героическое высокомерие древнего скандинава-завоевателя; это в его природе, это его неукротимость, которая дала ему силу сокрушить драконов. Он, пожалуй, не внушает восхищения или почтительности; возможно, он сам бы рассмеялся, если б было иначе. Зато его нельзя не полюбить всей душой, полюбить его в роли могучего кузнеца Зигфрида, переплавляющего старое железо в своем горне, к которому близко лучше не подходить — обожжет. Он показался мне совершенно изолированным — совсем одиноким в пустыне, — хотя никто, как он, не создан для того, чтобы вознаградить друга, если бы только такой нашелся. Он находит друзей, по только в прошлом.
Он скорее поет, чем говорит. На вас изливается своего рода сатирическая, героическая, критическая поэма с ритмически правильными периодами. Высших форм поэзии он не признает. Его высказывания на этот счет нелепы до очарования. Иногда он останавливается, чтобы самому над ними посмеяться, затем начинает с новой силой. Его речь, как и его книги, полна живых картин, а критика бьет без промаха».
В один из таких вечеров, проведенных в беседе, Маргарет Фуллер сказала: «Я принимаю Вселенную», на что Карлейль заметил: «Да уж, пожалуй, это в ваших интересах».
Очень легко неверно оценить ту противоречивость в мыслях, которая свойственна Карлейлю в конце тридцатых — начале сороковых годов. Можно свысока осудить его горячность, его нападки на парламент, можно снисходительно улыбнуться его вере в нравственную силу труда, но при этом окажутся забытыми и его способность глубоко сочувствовать всем обездоленным, и возмущаться теми, кто их угнетает; его страстная мечта о возрожденном человеческом достоинстве, осуществить которую он надеялся путем устранения нужды и распространения универсальной образованности. В то время и в последующие годы эта мечта определяла все его дела и поступки.
Среди вопросов, волновавших Карлейля, главным был вопрос о положении в Англии. Тридцатые годы начались с закона о реформах, которому философы-утилитаристы рукоплескали как символу грядущего благоденствия. Но в те же годы начали расти и тред-юнионы: Всенациональный союз трудящихся классов за установление новой морали, основанный в 1833 году под влиянием идей Роберта Оуэна, в котором одно время состояло, как считается, больше миллиона человек. Этот союз был безжалостно раздавлен тем самым правительством реформ, на которое утилитаристы возлагали столь большие надежды. Вслед за расправой над мучениками из Толпадла последовала атака со стороны хорошо организованных заправил строительных, трикотажной и швейной компаний на самый принцип рабочих объединений. Всенациональный союз распался. На смену ему пришла Лондонская ассоциация рабочих, которая выработала хартию из шести пунктов, в которых требовалась реформа избирательного права, тайное голосование, ежегодный созыв парламента, равные избирательные участки, жалованье членам парламента, отмена имущественного ценза для участия в парламенте. Принятие этих требований означало бы полное свержение правящего класса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я