душевая кабина 80 на 120 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он только удивлялся, почему вдруг вспомнил о таких мелочах, когда в его взаимоотношениях с Мехмед-пашой было столько важных и серьезных дел.
Теперь, когда он, расставшись с визирем, возвращался по снежной дороге в занесенный снегом город, все ему казалось понятным, оправданным и уместным. Недоразумения – естественными, поражения – неминуемыми. И печальный отъезд визиря огорчал его теперь уже поиному. Он еще чувствовал утрату во всей ее силе. Возникала и боязнь новых неудач и срывов. Но все это казалось сейчас приглушенным и далеким, неизбежным этапом жизни, когда в силу какой-то глупой бухгалтерии можно походя и потерять и приобрести.
С такими мыслями, которые самому ему казались новыми и необычными, но хотя бы в данный момент утешительными, консул быстро, еще засветло, доехал до Травника.
Отъезд Хусрефа Мехмед-паши послужил знаком для начала волнений среди травницких мусульман. Никто больше не сомневался, что визирь хитро и вероломно избежал ярости базара. Узнали также, что его провожал французский консул. Это еще больше подлило масла в огонь.
И тогда можно было видеть, каково значение и размеры волнений турецкого базара в боснийских городах.
В течение нескольких лет базар делает свое дело и молчит, скучает и прозябает, торгует и подсчитывает, сравнивает один год с другим и неустанно следит за всеми событиями, разузнает, «покупает» вести и слухи, переносит их шепотом от лавки до лавки, избегая делать заключения и выражать собственное мнение. Так постепенно и незаметно создается и формируется единый дух. Вначале это общее и неопределенное настроение, выражающееся лишь в скупых жестах и брани, неизвестно к кому относящейся; понемногу оно переходит затем в открытое мнение и превращается, наконец, в твердое и определенное убеждение, которое больше не обсуждается, а выявляется лишь в действиях.
Объединенный и пронизанный этим убеждением, базар перешептывается, готовится, ждет, как пчелы ждут часа роения. Невозможно постичь логику этих базарных волнений, слепых, диких и всегда бесплодных, однако у них есть своя логика, как и своя незримая техника, основанная на традиции и инстинкте. Наблюдать можно только, как волнение вспыхивает, бушует и успокаивается.
И вот в один прекрасный день, который начался так же, как и столько предыдущих, нарушилась долголетняя сонная тишина города, раздался треск прилавков и глухой скрип дверей и запоров в лабазах. Торговцы сразу повскакали со своих мест, где они годами сидели спокойные, услужливые без подобострастия, аккуратные, опрятные, скрестив под собой ноги в штанах из тонкого сукна, в жилетах, расшитых тесьмой, и в светлых полосатых аптериях. Этого традиционного движения и приглушенного хлопанья дверей и прилавков было достаточно, чтобы по всему городу и окрестностям с молниеносной быстротой разнеслась весть: «Базар закрылся».
Роковые и страшные слова; значение их ясно каждому.
Женщины, старики и дети спешно прячутся в погребах. Богатые торговцы запираются в домах, готовые защищать их до последнего. А из маленьких кофеен и отдаленных кварталов валом валит мусульманская голытьба, которой нечего терять и которая только от волнений и перемен может что-то получить (ибо и здесь, как и при всех восстаниях и переворотах в мире, одни дают толчок и руководят, а другие их осуществляют и проводят). Откуда-то перед толпой появляются один или два вожака. Это обычно горластые, властные, недовольные, скрытные и страшные люди, которых до этих пор никто не знал и не замечал и которые, когда волнение уляжется, снова исчезнут в своей безвестной нищете, в крутом гористом предместье, откуда они пришли, или будут томиться в тюрьме.
Такое волнение может длиться день, два, три или пять, – как когда и смотря где, – пока что-нибудь не разрушат, не спалят, пока не прольется человеческая кровь или пока волнение просто-напросто не выдохнется и не заглохнет само собой.
Тогда лавки отворяются одна за другой, толпа рассеивается, а торговцы, пристыженные и ошалелые, серьезные и бледные, продолжают свое привычное дело и извечную жизнь.
Так выглядит типичное для наших городов волнение, его возникновение, развитие и завершение.
Так случилось и на этот раз. Травницкие торговцы и все боснийские беги годами следили за попытками Селима III преобразовать Оттоманскую империю на новых началах, согласно требованиям и нуждам современной европейской жизни. Они не скрывали своего недоверия и ненависти к действиям султана и часто откровенно выражали их в прошениях, отправляемых в Стамбул, проявляли во взаимоотношениях с наместником султана, травницким визирем. Для них было ясно, что реформы, позволяющие подкопаться под империю и разрушить ее изнутри, на руку только иностранцам, а для всех мусульман, и, следовательно, для каждого из них, они означают в конечном счете не что иное, как потерю веры, состояния, семьи, конец жизни на этом свете и вечное проклятие.
Как только стало известно, что визирь уехал якобы на Дрину для выяснения обстановки, сразу наступила та подозрительная тишина, которая предшествует обычно взрыву народного гнева, и начались непонятные для посторонних переговоры шепотом или взглядами. Все было готово для взрыва, ожидали лишь подходящей минуты.
Как и всегда, поводом послужило событие второстепенное и незначительное.
У Цезаря Давны был в услужении доверенный человек, некто Мехмед, по прозванию Усач, плечистый и статный герцеговинец. Все служащие в иностранных консульствах были ненавистны местным туркам, а этот Мехмед в особенности. Зимой он женился на молодой и красивой мусульманке, приехавшей из Белграда к родным в Травник. Она была замужем в Белграде за неким БекриМустафой, содержателем кофейни в Дорчоле. Четыре свидетеля, все травницкие мусульмане, клятвенно подтвердили, что Бекри-Мустафа умер от пьянства и что жена его свободна. Поэтому кадия и повенчал ее с Мехмедом.
Почти одновременно с отъездом визиря в Травнике нежданно-негаданно появился этот Бекри-Мустафа, правда мертвецки пьяный, но живой, и потребовал свою жену. Кадия сперва выгнал его, пьяного и без документов. Владелец кофейни объяснил, что одиннадцать дней добирался из Белграда в Травник, по сугробам, в страшнейшую стужу, а потому и должен был выпить столько ракии, что теперь никак не может протрезвиться. Он ищет только то, что принадлежит ему по закону: жену, на которой другой женился обманным путем.
В дело вмешался базар. Все поняли, что это наилучший случай напакостить ненавистному Мехмеду, его господину – Давне и вообще консулам и консульствам. Все считали своим долгом помочь честному мусульманину отстоять свои права и выступить против чужестранцев и их слуг. И Бекри-Мустафа, пришедший в такой мороз без шубы и крепкой обуви, гол как сокол, согревавшийся только ракией, а питавшийся луком, теперь вдруг был завален теплой одеждой, накормлен, напоен и обласкан всем базаром. Кто-то даже подарил ему женскую шубу с облезлым лисьим воротником, которую он и стал носить с большим достоинством. Икая и моргая, переходил он, словно знамя, из лавки в лавку, окруженный всеобщим вниманием и милостями, и громче и сильнее, чем когда-либо, требовал восстановления своих прав. Правда, он не мог протрезвиться, но это не мешало ему, так как за него вступился весь базар.
Когда кадия решительно отказался поверить пьяному человеку на слово и вернуть ему жену, город взбунтовался. Наконец-то был найден повод для давно назревшего волнения, которое могло теперь вылиться открыто и течь беспрепятственно. И волнение вспыхнуло, хотя зимняя пора вовсе не подходила для таких дел, случавшихся обычно летом или осенью.
Никто из иностранцев не представлял, как происходит и к чему может привести этот приступ коллективного помешательства, время от времени охватывавшего жителей городков, затерянных и стиснутых среди высоких гор. Даже и Давне, знавшему Восток, но не знавшему Боснии, все это было внове и минутами сильно его озадачивало. Давиль же заперся со своим семейством в консульстве в ожидании самого худшего.
В зимний день, за час до полудня, словно по какому-то невидимому таинственному знаку, базар закрылся. С шумом и треском захлопывались ставни, двери и запоры, будто летняя гроза пронеслась с бурей и громом, будто со всех сторон по травницким кручам с сильным грохотом посыпались груды камней, угрожая засыпать город и в нем все живое.
В наступившей сразу за этим шумом тишине раздались редкие выстрелы и дикие вопли, и вслед за этим – сначала с невнятным бормотанием, потом с приглушенными криками стала расти толпа простого люда, детей и подростков. Когда людей собралось две-три сотни, толпа, сперва нерешительно, а чем дальше, тем быстрее и увереннее, двинулась к французскому консульству. Вертели палками, размахивали руками. Больше всего ругали кадию, обвенчавшего жену Бекри-Мустафы; к тому же он был известен как сторонник реформ Селима III и приспешник визиря.
Какой-то никому не известный человек с длинными усами орал, что из-за таких, мол, людей настали времена, когда правоверные не смеют и головы поднять, а дети их голодают; последними словами клеймил он ненавистного Мехмеда, который служит неверным и ест свинину, и доказывал, что его надо немедленно арестовать и заковать в одни кандалы с кадией. Кадия отнимает у правоверных мусульман жен и венчает их с другими, и все это за деньги, потому что по-настоящему-то он и не кадия, а предатель, хуже любого попа. Один маленький желтолицый человек, обычно скромный и боязливый, портной с нижнего базара, который даже в собственном доме ни на кого не повышал голоса, тут, внимательно слушая усатого оратора, вдруг зажмурился, вскинул голову и с неожиданной силой заорал диким и хриплым голосом, словно хотел отомстить за свое долгое молчание:
– Во Врандук Во Врандук попа-кадию! – Врандук – небольшая крепость к северу от Зеницы. Обозвать кадию попом значило обвинить его в открытой измене.

попа-кадию!
Это подзадорило остальных, посыпались грубые выкрики против кадии, визиря, консульства и в особенности против Мехмеда Усача. Трусоватые парни долго готовились, перешептывались, будто повторяя заданное, а потом срывались и, задрав в возбуждении головы, словно собираясь запеть, выкрикивали то, что так долго вынашивали. А затем, краснея от застенчивости и волнения, прислушивались, насколько сильно откликается на их крики толпа одобрительным ропотом. Так, подбадривая и подстрекая друг друга, они все больше приходили в восторг от сознания, что каждый, пока длится восстание, может кричать и делать что хочет и дать выход всему, что его угнетает и мучит.
Сулейман-паша Скоплянин, чехайя, который прекрасно знал, что означают и как протекают травницкие волнения, и который в то же время не забывал о своей ответственности перед консульством, сделал самое умное, что можно было сделать при таких обстоятельствах. Он приказал арестовать Мехмеда – слугу консула – и запереть в крепости.
Толпа, собравшаяся перед консульством, была особенно раздражена тем, что до консульского дома, окруженного широким двором и садом, нельзя было даже добросить камнем. Как раз в тот момент, когда толпа заколебалась, не зная, что предпринять, кто-то крикнул, что по переулкам ведут Мехмеда. Все ринулись в гору и бегом достигли моста перед крепостью. Но за Мехмедом уже затворились тяжелые чугунные ворота. Наступило замешательство. Большинство, распевая песни, двинулось обратно в город, а некоторые, чего-то ожидая, продолжали стоять перед земляным валом, смотрели на окна въездной башни и громко кричали, предлагая применить к арестованному самые ужасные наказания и пытки.
Пустой базар, словно выметенный пронесшимся вихрем, наполнился шумом и криками праздного люда, лишь отчасти удовлетворенного арестом Мехмеда. Но и этот шум смолк, все стали переглядываться, перекликаться и с любопытством озираться по сторонам. Толпа находилась в том состоянии скуки и утомления, когда она готова откликнуться на любую новинку и забаву, как на жестокую и кровавую, так и на безобидно-веселую. Наконец все взгляды устремились на улицу, круто спускавшуюся к базару от французского консульства.
По этой улице, сквозь поредевшую толпу, торжественно ехал на своей крупной пегой кобыле вооруженный Давна. От удивления все застыли на своих местах, глядя на всадника, продвигавшегося спокойно и беззаботно, словно его сопровождал отряд конницы. Если бы крикнул хоть один из толпы, разом закричали бы все, поднялся бы гвалт, началась свалка, полетели бы и камни. Всадник вместе с лошадью утонул бы в этой толпе, как в пучине. Но тут каждый хотел сперва посмотреть, куда едет и чего хочет храбрый толмач консула, а потом уже присоединиться к крикам, а возможно, и к действиям. Так случилось, что никто ничего не выкрикнул, и толпа стояла, выжидая, лишенная единой воли и определенного плана. Зато Давна орал громко и дерзко, как может орать только левантинец, наклоняясь то вправо, то влево, будто гнал стадо коров. Он был смертельно бледен. Глаза горели, рот раскрыт до ушей.
– Какая змея вас укусила, что вы решились тронуть французское консульство? – кричал он, глядя прямо в глаза тем, кто стоял всех ближе, и продолжал: – Как вы смели восстать против нас, против своих лучших друзей? На это вас мог подговорить только болван, которому боснийская ракия отшибла память. Не знаете разве, что новый султан и французский император – закадычные друзья и что из Стамбула приказано относиться к французскому консулу со вниманием и уважать его как гостя Оттоманской империи.
Кто-то пробормотал нечто невнятное, но толпа не поддержала, и Давна, воспользовавшись этим, обернулся в сторону этого одинокого голоса и стал обращаться только к нему, будто все остальные были на стороне Давны и он говорит и от их имени.
– Что? Как? Ты что же, хочешь нарушить и испортить то, что императоры между собой порешили и утвердили? Ладно, будем знать, кто толкает мирных людей в беду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я