https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/100/ 

 

Тенистый городской парк в тот день был отдан детям. Они прыгали на огромных надувных подушках, вышагивали на ходулях, катались на лошадях, пони и крошечном паровозе, выпускавшем клубы пара и дыма под пронзительные свистки. Художники у входа раскрашивали физиономии желающим во все цвета радуги. Тут маршировали оркестры, давали представления артисты, торговцы предлагали отведать местные вина и соки.
Булат Шалвович устроился с бокалом кока-колы на скамейке. Заявил, что посидит, пока остальные участники поездки не сделают круг по парку. Вернувшись на прежнее место, мы его не нашли. Обнаружили Окуджаву на площади перед парком, опять же на скамейке: «Здесь так хорошо писалось!»
В какой-то момент – кажется, за обедом – увидели вдали купол русской церкви. Пошли туда. Службы не было, но храм открыт. Из динамиков слышались православные песнопения.
Мы долго сидели возле храма, вдыхали ароматы цветущих растений, смотрели на раскинувшийся внизу город. Булат Шалвович в лицах рассказывал забавные истории из своей жизни. Только после этих смешных историй становилось грустно. Одна из них – о том, как Окуджаву в 72-м исключали из партии, а перед этим прорабатывали в писательском союзе. Каждый из шедших на заседание собратьев по ремеслу делал заговорщическое лицо и с успокаивающим жестом говорил ему: «Старик, не волнуйся, всё будет в порядке!» А через несколько минут с жаром обличал и разоблачал. После разноса каждый из разоблачителей пояснял потрясенному Окуджаве: «Старик, ты же понимаешь, что это не всерьез, это же для них!»
Чем не повод поразмышлять о нашей психологии! Надо сказать, Окуджава с печалью относился к холопам, которые ведут себя, как господа.
– Конечно, – говорил он, – тяжело наблюдать то, что сейчас происходит, ощущать материальные тяготы, которые обрушились на всех нас. Но, с другой стороны, в какой-то степени это и возмездие. Ну хотя бы за то, что мы никогда не умели независимо мыслить. Доверяли вождям, генсекам, начальникам. С каким вожделением, с каким удовольствием мы кричали в 37-м: «Всех расстрелять и уничтожить!» Вот за это мы и получили.
Но из прежнего психологического состояния, по его словам, мы постепенно выходим. У нас понемножку появляется чувство иронии и самоиронии. Мы теперь уже не настолько обалдевшие от собственной непогрешимости и своего величия, в чем нас долгие годы старались убедить. Слава богу, если сегодня сказать, что Россия – родина слонов, все будут смеяться. А прежде ведь не смеялись.
Ему радостно было сознавать, что кончился страшный режим и мы пытаемся найти новое качество, более соответствующее божественной человеческой природе. Что мы в движении, как бы ни было трудно и мучительно. Неинтересных эпох не бывает, считал Окуджава. Другое дело, что где-то верх берет кровавая человеческая трагедия, а где-то – надежда на лучшее будущее. Но смесь всего этого и есть наша жизнь… Главное в этой жизни – не терять надежды и достоинства. В любых ситуациях быть людьми, уважать окружающих. А не только себя.
Ему очень хотелось увидеться с Копелевым. Так мы оказались в Кельне. Едва устроились в отеле «Ламти», Булат Шалвович позвонил Копелеву из номера:
– Встретимся сегодня? Или, может, завтра?
– Сейчас, немедленно! – сказал Копелев, только вставший на ноги после гриппа. – Другого раза может не быть.
Расположились, как заведено у российских интеллигентов, на кухне (кельнская оказалась куда обширней московских). Знаменитый поэт и знаменитый правозащитник, 85-летний богатырь, смахивающий одновременно на Льва Толстого и Добрыню Никитича. Кто бы мог тогда подумать, что жить обоим осталось совсем немного и скоро, с разницей всего лишь несколько дней, они уйдут из жизни – один в Париже, другой в Германии.
Ну а в тот вечер обсудили московские и немецкие новости. Поговорили и о Вуппертальском проекте, которым Лев Копелев занимался полтора десятилетия. В 1982 году при университете города Вупперталя начала работать исследовательская группа, задавшаяся целью проследить, каким образом обе страны «открывают» друг друга. Хотелось узнать, как возникает образ «чужого», который может стремительно превратиться в образ «врага», понять, почему не сбылись мечты и надежды Канта, написавшего в 1775 году трактат о мире. Вдохновителем этой акции был Копелев. Благодаря ему появился и многотомник «Западно-восточные отражения», включающий «зеленые» тома («Немцы и Германия глазами русских») и «красные» («Русские и Россия глазами немцев»).
Во время последней встречи Копелев и Окуджава говорили о русской истории. «Трудно научиться у истории, но учиться необходимо», – считал Копелев. Что касается Окуджавы, то, по его мнению, человек должен не пытаться видоизменить историю, а изучать ее, понимать и ей споспешествовать. Рассуждали и об интеллигенции (тут выявились разные точки зрения относительно того, что такое интеллигенция); о том, должен ли быть литератор фигурой публичной, и об эволюции современной российской прессы и публицистики. Окуджава в отстаивании своей позиции был тверд. Копелев, проявляя завидную эрудицию, свободно цитируя русские летописи и классиков философской мысли, уходил в этом разговоре от конфликта. Участники спора не пытались себя показать, а собеседника подавить, проявили предельное уважение друг к другу, деликатность к чужому мнению и умение слушать. Как, в общем-то, и надлежит истинным интеллигентам…
Окуджава никогда не называл себя интеллигентом (по его мнению, это было бы равносильно провозглашению себя порядочным человеком с тонкой душой и больной совестью), но не скрывал своего желания быть им. Освобождение от собственных недостатков и пороков, по его мнению, и есть приближение к интеллигентности. «Хочется быть интеллигентом – будьте им. Интеллигентами не назначают». Эти слова можно считать его заветом.
…Вновь и вновь перебираю в памяти детали путешествия, которое оказалось для него последним. Каким он открылся мне в этой поездке?
В первый же марбургский вечер Окуджава сказал, что в нем два начала – грузинское и армянское. Когда ему хочется петь – берет верх грузинская половина. Тянет работать – заявляет о себе армянская. И я не раз наблюдал, как движимый грузинским началом Окуджава вдохновенно произносил тосты, прекрасно руководил застольем, увлеченно рассуждал о прелестях вольной езды. В такие минуты в облике его было что-то от путешествующего инкогнито короля.
Песен, если не считать напетые в день рождения и сочиненные тут же стихи, я ни разу от него так и не услышал. Зато стихи он читал часто. И нередко вместе с Ольгой Владимировной, которая помнит всю его поэзию наизусть. И всё же армянская половина его души в этой поездке, пожалуй, брала верх. Окуджава много работал. Писал прозу и стихи. Во время совместных прогулок часто говорил, что хочет посидеть на скамейке или за столиком кафе: «А вы погуляйте!» Возвратившись, мы всегда обнаруживали его с рабочим блокнотом. За обедом в каком-нибудь кафе он читал нам новые строки… Казалось, он торопится выплеснуть то, что его переполняло. Однажды сказал с огорчением: «День пропал!» Хотя событий тот день вместил много. А «пропал», наверное, потому, что из-за долгого переезда в Кельн он не смог использовать лучшие утренние часы для работы.
Окуджава радовался, что его не тянет к телевизору. Зато читал прихваченные с собой московские газеты и «Актерскую книгу» Михаила Козакова, о которой отзывался как о прозе умной, тонкой, подметившей важные реалии нашей жизни и ничего не приукрасившей.
– Как чудесно, ребята! – говорил он, когда мы бродили по улицам Кельна. Ходить ему, со стимулятором в сердце, было трудно. Но со стороны никто бы не догадался. В кельнском отеле не было лифта. Но Булат Шалвович мужественно, не подавая виду, что ему трудно, преодолевал крутые лестничные марши.
На витрины не заглядывался, покупок не делал. Только один раз на моих глазах долго и придирчиво выбирал в специальном магазине на кельнском пешеходном «Арбате» перочинный нож «викторинокс» со множеством лезвий. Эта его тяга к хорошим инструментам была знакома мне по Москве.
Он не пускался в откровенность с первым встречным и тем не менее был общителен. С видимым удовольствием рассказывал о том, что ему поведали новые знакомые, словно дело касалось людей, ему близких. Размышлял вслух о рассказанном ему официантом в греческом ресторане или нашими соотечественниками, живущими в Австралии, московским художником, пробующим себя в Кельне, и врачом из Казахстана, работающим в марбургской клинике.
Меня восхищала его манера говорить просто о сложном. Обходиться минимумом слов, но выбирать и расставлять их столь точно, что звучало это всегда квинтэссенцией смысла.
Выросший на Арбате, он был истинным горожанином. Лучше всего, по его словам, чувствовал себя не в парке, а на улице, в толпе, за столиком уличного кафе, где можно было одновременно наблюдать и писать. В кафе под открытым небом в Кельне родилось и одно из последних его стихотворений, в котором была такая строка: «А я люблю Обломова за то, что он порядочный и честный».
А на следующее утро, 16 мая, на кельнском железнодорожном вокзале мы помахали друг другу через толстое стекло поезда, который уносил Булата Шалвовича и Ольгу Владимировну в Париж. Булату Окуджаве осталось жить чуть больше трех недель…
Анатолий Гладилин
ОКУДЖАВА В ПАРИЖЕ
Хроника последних дней
В конце апреля 1997 года мне позвонил Булат и сообщил, что в середине мая они с Олей собираются приехать в Париж, снимут гостиницу, будут просто отдыхать, гулять по городу. «Ты же всегда живешь на улице де ля Тур. Разве тебе там плохо?» – «Там хорошо, но не хочется беспокоить Федотова, ведь поездка неофициальная». Я сказал, что Федотову, российскому послу при ЮНЕСКО, я позвоню сам и в зависимости от интонации…
Позвонил. Федотовы среагировали моментально, тут же связались с Окуджавой. И 16 мая Булат мне звонил уже от Федотовых, сказал, что его устроили прекрасно и как только у него будет время, увидимся.
Короче, в субботу вечером 24 мая Булат и Оля оказались у нас дома. Стол был накрыт, их ждали, – а Булат сказал, что ему нужна крепкая водка, ибо из-за гормонов, которые он принимал от астмы, у него понижен иммунитет и он боится подцепить какую-нибудь заразу или простуду. Вспомнили Галича: «Столичная» очень хороша от стронция… Крепкая водка нашлась.
За столом были благодарные слушатели, в частности корреспондент РИА «Новости» Виталий Дымарский с женой, и Булат им рассказывал, на какие хитрости мы пускались, чтоб в крутую брежневскую эпоху встречаться в Париже. Цитирую Окуджаву: «Выступление советских поэтов в большом зале на севере Парижа. Я смотрю со сцены. Зал переполнен. В первом ряду – советское посольство, а во втором замечаю Некрасова. Я думаю: черт с вами, ну не пустите меня никогда за границу, но не могу же я не подойти к Вике! Я спускаюсь со сцены, и прямо на глазах всего посольства мы обнимаемся с Викой. Ничего, пронесло…» Я подхватываю новеллу Булата: «На этот вечер Булат мне оставил билеты у дежурного своей гостиницы. В гостиницу я приехал рано, чтоб ни с кем из советских не столкнуться. Однако вижу: бродят по вестибюлю знакомые по московскому Дому литераторов рожи, причем не члены делегации, не те, кто выступает. Я даже их имен не знаю. Что они делают в Париже? Из какого ведомства? Я подхожу к стойке, спрашиваю конверт на свое имя и вдруг с ужасом замечаю, что по лестнице спускается Булат и направляется ко мне. Булат сдает ключи от номера, мы делаем вид, что незнакомы, но Булат шепчет: „Всё в порядке? Нашли твои билеты?“ Я говорю: „В порядке, Булат, брысь отсюда. Оглянись, ведь за тобой следят“.
За столом взрыв смеха. А тогда нам было не до смеха. Для советского человека встреча с эмигрантом, тем более работающим на «вражеской радиостанции», считалась тяжким преступлением. Так вот, именно поэтому Окуджава, когда приезжал в Париж, непременно звонил друзьям-эмигрантам – Некрасову, Максимову, мне. Для Булата это был вопрос чести, он как бы давал нам знак: ребята, я не изменился!
И действительно, он не менялся, вернее, менялся только внешне – чуть больше горбился, худел и голос его слабел.
Когда он звонил, мы всегда договаривались о месте и времени встречи. И, разумеется, обязательно было застолье, такое же, как сейчас.
…Да, времена изменились. «Я теперь не пою песню о голубом шарике, – говорит Булат. – Нынче „шарик вернулся, а он голубой“ – имеет другой смысл. И песенку про метро: „Те, кто идут, всегда должны держаться левой стороны“ – с нынешними „левыми“ я не хочу иметь ничего общего». Кстати, он вполне спокойно относился к тому, что его песни вышли из моды (мы бурно возражали!), и о нынешних звездах эстрады отзывался иронично, но доброжелательно. «Однажды на Дне поэзии в Лужниках, – вспоминал Булат, – я сказал Жене и Андрею: «Вы думаете, десятки тысяч, что заполнили стадион, – любители поэзии? Настоящих любителей – человек пятьсот. Остальные пришли, ибо хотят услышать от вас то, что не могли прочесть в утренних газетах». И вот мода схлынула, а 500 истинных любителей осталось. Они и читают мои стихи».
…У русских застолье серьезным не бывает. И как мы потом отмечали с Олей, это был последний веселый вечер в жизни Булата.
В понедельник позвонили от Федотова и сказали, что выступление Окуджавы, намеченное на среду, отменяется. Булат заболел. Далее общение проходило по телефону:
– Булат, тебе что-нибудь привезти?
– Не надо. Холодильник забит. Всё есть. О нас заботятся.
– Дай я приеду на всякий случай.
– А я тебя не пущу. Мы с Олей в жутком гриппу. У тебя же внуки, вдруг ты их заразишь.
В один вечер трубку взяла Оля:
– У Булата воспаление легких. По совету врача мы отвезли его в парижский госпиталь, а оттуда его сразу направили в военный госпиталь в Кламаре, где лучшее пневмологическое отделение. Госпиталь мне понравился. Ему прописали усиленный курс лечения. У нас только кончилась медицинская страховка. Не говорите Булату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я