https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 

 

От комплиментов отмахивался. «Ничего, да, ничего?» – бросал он, исполнив новую вещь, видя, что она понравилась, и затрудняя дальнейшие излияния. На предсказания долгой жизни его «поющейся поэзии» отвечал, что время покажет, оно всё расставит на свои места, а в будущее не заглянешь. Но явно оживлялся, когда хвалили прозу, которую считал недооцененной, и сильно по этому поводу горевал.
Газетно-журнальные наскоки на его песни внешне воспринимал спокойно, но глубоко огорчился, когда в «Вопросах литературы» вышла злобная и несправедливая статья Станислава Куняева «Инерция аккомпанемента». Мои попытки смягчить удар, ссылки на мнения хороших и авторитетных людей Булат парировал так: «Мы с Куняевым дружили, он очень умный человек – и ругает меня, а хвалят-то люди послабее…» Помню, что меня это кольнуло, ибо камешек попал рикошетом и в меня.
Летом 1990-го Булат отозвался о своем зоиле несколько иначе. Во время шашлычных посиделок в Вермонте двое бывших москвичей-эмигрантов завели разговор о кадровых переменах в журнале «Наш современник» и о том, как благотворно сказалось на его литературно-философском уровне мудрое руководство нового главного редактора Куняева. Булат опешил: «Да о чем вы говорите! Какая такая философия-литература! Они же все бандиты!»
Призывая друзей не опасаться «высокопарных слов», Булат упорно избегал их, когда говорил о своем писательском ремесле. Песни свои «придумывал», и не песни даже, а «песенки». К «сочинил», «написал» прибегал редко. Слова «создал» в его лексиконе не было. В разговоре о том, почему стал мало писать стихов и песен (дело было в конце 60-х), объяснил это просто и, как мне показалось, вызывающе прозаично: израсходовал запас любимых слов, исчерпал их возможности. «Я ведь иду от конкретных слов – „надежда“, „женщина“, „дорога“, „труба“, „Арбат“, – стихотворение вырастает из них, а не из какого-то там высокого и абстрактного „замысла“ или „идеи“».
Среди излюбленных слов Булата почетное место занимали слова музыкальные – в его стихах звучат оркестры и оркестрики, играют скрипки, трубы и радиола, поет кузнечик, гремит «мелодия, как дождь случайный», «заезжий музыкант целуется с трубою», а веселый барабанщик «в руки палочки кленовые берет»…
УВЕЛИЧЕННАЯ ОКТАВА
К музыке Булат относился с почтением и трепетом – как к субстанции высшего порядка, для простого смертного непостижимой. «Ты знаешь, я тебя боюсь, – выпалил он мне однажды с деланным испугом. – Ты страшный человек: музыку, гостью из небесных сфер, пригвождаешь к бумаге, превращаешь в какие-то черные значки. Кошмар!»
Однажды (дело происходило еще в Москве) Булат поинтересовался, что я думаю о музыке его песен, есть ли в ней хоть какая-нибудь оригинальность или вся она – сплошное подражание, общие места. Я ответил, что главное в его музыке – не оригинальность, а незаменимость. Именно такие мелодии нужны его стихам, именно они помогают, а не мешают проявиться слову. Но при этом есть у него и напевы своеобычные и далеко не простые, например в «Новогодней елке» или в «Молитве Франсуа Вийона».
«Но „Молитва“-то, мне кажется, построена довольно стереотипно», – усомнился Булат. «Допустим, но твой „Лесной вальс“ – где тут стереотип? Мелодия сложна, изысканна, чего стоит хотя бы абсолютно непредставимый в советской песне головокружительный скачок вниз на остродиссонантную увеличенную октаву, с соль-диеза на соль (между „то ласково, то страстно“ и „Что касается меня“). А какая свежая гармоническая модуляция (из минора в мажор) подчеркивает и „просветляет“ этот широкий и дерзкий ход! Но этого мало. Уверен: любой уважающий себя член Союза советских композиторов озвучил бы это стихотворение в ритме вальса. О „Музыканте в лесу под деревом“, который „наигрывает вальс“, ты поешь не в кружащемся движении на три, а на четыре! Представь, что сделали бы с Блантером, если бы он отказался от вальса в своем знаменитом „С берез неслышен, невесом слетает желтый лист…“ А „До свидания, мальчики“? – продолжал я. – Профессионал, прочитав „Ах, война, что ж ты сделала, подлая…“, встал бы в позу и выдал нечто драматическое и гневное. А вот автор стиха поет его сдержанно и тихо, в характере лирического вальса». – «Погоди, погоди, а мне как раз хотелось, чтобы это звучало сильно, с болью! „Ах, война!!!“ – попытался изобразить Булат. – Но я не смог, кишка тонка, в музыке я не мастер, не профессионал».
«И слава богу!» – подумал я. И попробовал объяснить, что у поющих поэтов – свой особый жанр, своя ниша в искусстве, что авторское пение сродни авторскому чтению и народной песне. Поэты, читая или распевая свой стих, не стремятся дублировать и усиливать то, что уже есть в словах, их мелодии идут зачастую «по касательной» к стиху, вносят новые краски, передают внутреннее состояние певца и рождают доверительную атмосферу общения со слушателем. Пошли примеры из окуджавских песен. «Всё, на этом поставим точку, – мягко, но решительно прервал меня Булат. – А то ты всё про меня объяснишь, и я окончательно разучусь придумывать песни…» Я опешил, но тут же вспомнил притчу про сороконожку, которой однажды объяснили механику взаимодействия всех ее ног, после чего она потеряла способность двигаться…
Так и не рассказал я Булату про свой эксперимент с его «Неистов и упрям, гори, огонь, гори». Я обошел несколько ленинградских композиторов и просил их предложить музыкальное прочтение этого стиха. К счастью, никто из них не был знаком с мелодией Булата – неспешного, меланхоличного вальса. Мои подопытные все как один сымпровизировали музыку в ритме героико-драматического марша…
«ДЕЛАЛ ТО, ЧТО ДЕЛАЕТСЯ…»
Девятого марта 1997 года я позвонил Булату в Москву, чтобы сообщить, что в Бостоне умер Феликс Розинер (бывший москвич, автор покорившего Булата романа «Некто Финкельмайер»), и попросить сказать о Феликсе несколько слов для «Голоса Америки». Булат был плох, говорил медленно, прерывисто, с пугающими болезненными всхлипами (эмфизема легких… Я не раз приставал к нему с вопросом, бросил ли он курить. «Курю меньше», – обычно слышал в ответ…). Но отозваться о Феликсе согласился не задумываясь.
«Как и во всяком большом писателе, – начал Булат, – я в нем ценю прежде всего непохожесть. Он писал, как всякий одаренный человек, – по-своему видя мир. Это очень ценно в литературе… Он жил как настоящий творческий работник, не занимаясь особенно изучением своего творческого «я»… („Да это ведь он и о самом себе говорит!“ – вдруг почудилось мне.) Делал то, что делается, писал то, что пишется. Никого не учил, никого не пытался перевоспитать… Я очень мало с ним общался, но мне надолго запало в душу общение с ним, его характер, его мягкость. Я, между прочим, в Вермонте с ним общался. В нем очень много обаяния и скромности, – сбился вдруг Булат на настоящее время, избежав бесповоротного „было“. – Вот это поразительно совершенно, в наш разнузданный век, да…»
Это горькое «да», сказанное через силу, сиплое, мучительное, но певучее, как всё, что произносил Булат, – последнее, что я от него услышал. Девятого мая я позвонил ему, чтобы поздравить с днем рождения. Но он уже был в Европе, где через месяц его ждал Париж…
Cергей Авакян
ПОРТРЕТ В БОЖЕСТВЕННОМ ПЕРЕУЛКЕ
Меня как поклонника поэзии давно интересовало творчество Булата Окуджавы. Впервые несколько его песен, кажется, это были «А мы швейцару: „Отворите двери“, „Дежурный по апрелю“, „Ванька Морозов“, исполнял мой дачный друг, подыгрывая себе на гитаре. Исполнение было, конечно, очень самодеятельное, мальчишеское. Нам было лет по 12. Правда, тогда мы не знали, кто автор этих песен, а воспринимали их как городской и дворовый фольклор. А чуть позже, приблизительно через год, наша семья приобрела магнитофон, и в доме почти сразу после этого появилась кассета. Запись была сделана в одной из московских квартир, а в центре всеобщего внимания был поэт и исполнитель собственных песен Булат Окуджава. Там были песни о голубом шарике, об Арбате и последнем троллейбусе, о метро и уже знакомые „Ванька Морозов“, „Надя-Наденька“ и еще несколько чудесных и незабываемых вещей. Конечно с точки зрения смысла было не всё понятно, но завораживала прежде всего неслыханная до тех пор, ни с чем не сравнимая интонация и необыкновенная задушевность. Чувствовалась уютная и домашняя обстановка, а живое и непосредственное общение людей, отдельные реплики, позвякиванье посуды, гудочки трамвая за окном создавали особый и неповторимый аромат и ощущение высокого братства людей, глубокой теплоты и сердечности. Шли годы, я взрослел, и всё это время мужественная гитара Булата Окуджавы призывала миллионы сограждан любить себе подобных, быть умнее, тоньше, искреннее и требовательнее к себе.
В семидесятых, часто бывая на вечерах Окуджавы, я делал наброски, чтобы внимательнее изучить этого удивительного человека. А в мастерской иллюстрировал его стихи и песни, написал две живописные композиции, посвященные поэту. Уже потом судьба подарила мне встречу с Булатом Окуджавой. А дело происходило так.
Написав триптих под названием «Арбатский романс», я сделал цветную фотографию, узнал от своих друзей домашний адрес Окуджавы и после некоторых колебаний набрался смелости и в один из майских дней позвонил в квартиру поэта в Безбожном переулке. Булата Шалвовича дома не было, но его жена Ольга Владимировна и их сын Антон любезно приняли меня, фото с картины им понравилось, и мне предложили позвонить в определенное время Окуджаве и договориться с ним уже непосредственно о портрете.
В июне 1984 года я пришел к нему домой написать портрет. Войдя в дом Окуджавы, а именно в его рабочий кабинет, я увидел поэта отдыхающим в кресле в интерьере с множеством фотографий, картин, книг в абсолютно родственной и органичной для его творчества среде, что создавало особую теплоту нашего будущего общения. Поздоровавшись, я рассказал немного о себе.
«Вы армянин московского разлива? А меня называли грузином московского разлива», – улыбнулся он. Поговорив некоторое время, я приготовился к работе. Булат Шалвович посетовал, что не очень любит позировать в одной позе, на чем я, естественно, не настаивал. Надо сказать, что с первых же минут общения я почувствовал необыкновенную легкость, непринужденность и, наверное, подлинную творческую радость. Так много хотелось узнать у него, подробнее расспросить о пристрастиях, в том числе и в области живописи. На что Булат Шалвович рассказывал, что в детстве он брал гуашевые краски и вкрапливал один цвет в другой. Краски растекались, и ему это очень нравилось. Не отсюда ли в знаменитом стихотворении «Как научиться рисовать» есть такие строчки:
Перемешай эти краски, как страсти,
В сердце своем, а потом
Перемешай эти краски и сердце
С небом, с землей, а потом…
«Пожалуй, больше люблю русский портрет конца XVIII – начала XIX века – интересные психологические характеристики». Узнав, а ранее догадываясь об этом его пристрастии, я на проходящей на Тверской улице выставке русского портрета XVIII века купил каталог и подарил его при нашей следующей встрече. В дальнейшем, когда я работал над портретом, я видел этот каталог лежащим на журнальном столике в кабинете. Таким образом Булат Шалвович тонко и интеллигентно показывал свое внимательное отношение к моему скромному подарку. Он говорил, что портрет – это тоже наша история, которую, к сожалению, мы очень плохо знаем. Я спросил Булата Шалвовича, какую из своих исторических вещей он более всего ценит. Ответил: «Не знаю, пожалуй, последнюю». Тогда только вышел роман «Свидание с Бонапартом». «Ну, это естественно», – сказал он. «Еще слышен шум крови, и пока не утихает гул сражения». Булат Шалвович познакомил меня с фабулой небольшой повести о Николае I, которую он тогда хотел написать. О том, как Николай I инкогнито едет в Германию и там посещает музеи, галереи, изучает философию, знакомится с доктором философии, который сразу его узнает, но не подает виду и принимает игру, затеваемую императором. Говорил, что очень хочется обыграть этот сюжет и что пока не получается.
Он рассказывал мне, как началась его деятельность как прозаика, вспомнив о своей первой повести о войне «Будь здоров, школяр», о своем знакомстве с К. Г. Паустовским, об альманахе «Тарусские страницы», о том, что первая песня была написана им на войне.
Со стены на меня смотрели прекрасные лица разных людей, среди них Лавиния Ладимировская (Жадимировская), чей фотографический портрет с медальона был подарен писателю ее праправнучкой. Вспомнив роман «Путешествие дилетантов», я рассказывал, поскольку моя мастерская находилась в центре, о тех разрушениях старых и величественных особняков вблизи Арбата, да и на нем самом. Булат Шалвович с обезоруживающей горечью затронул эту тему в стихотворении «С последней каланчи, в Сокольниках стоящей…»:
Я плачу не о том, что прошлое исчезло:
Ведь плакать о былом смешно и бесполезно.
Из соседней комнаты раздавались звуки фортепиано. Это играл сын Булата Шалвовича, Антон (Булат) – пианист и композитор, а тогда еще студент. Это создавало особый, дополнительный настрой.
Я расспрашивал Булата Шалвовича о близких ему современных поэтах. «Ну, таких много! Это Иосиф Бродский, Арсений Тарковский, Давид Самойлов, Олег Чухонцев, Александр Кушнер». И всем им в разное время он посвящал свои стихотворения.
Я сказал Окуджаве, что, на первый взгляд, его нарисовать просто, поскольку у него характерное, выразительное лицо, но потом открывается масса нюансов. «Да, многие пытались… И далеко не у всех выходило», – отвечал Булат Шалвович. Останавливаясь на картинах, уютно развешанных на стенах кабинета, он отметил абстрактную работу «Самовар» Ю. Васильева (ему, как известно, была посвящена песня «Живописцы, окуните ваши кисти…»), а в работе Б. Мессерера ему нравилось изображение предметов. «Но через предметы – обязательно присутствие людей, без изображения человека мне трудно воспринимать живопись», – пояснял Окуджава.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я