https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vstraivaemye/ 

 

А через какое-то время Булата показали по телевидению, польский фильм с его песнями, и болгарские друзья в письме об этом написали, упомянув, что я пел, как им кажется, ничуть не хуже самого автора. Я понимал, что это преувеличение, но очень гордился.
Еще у меня была возлюбленная, и, когда не хватало мне слов, я пел ей «Агнешку». И видел, как зажигаются ее глаза. Эту песню знают мало, начинается она так:
Мы связаны, Агнешка, с тобой одной судьбою,
В прощанье и прощенье, и в смехе и в слезах.
Эта песня для меня не только о краковском трубаче, но и обо мне, о возлюбленной, о самом Булате. И конечно, о неведомой Агнешке, такой же, наверное, прекрасной, как моя тогдашняя любовь. И его «По смоленской дороге» оказалась для меня тоже своей песней – то была моя дорога на неведомую родину отцов: на Смоленщину.
Однажды, случилось, мы катили на «Запорожце» с моим отцом, два одиноких, прошедших жизнь, усталых мужика, ехали в деревню отца, чтобы отоспаться на сеновале да заживить болевшие раны. И сами собой возникали – вовсе не от Булата, а от себя – слова: «По смоленской дороге – столбы, столбы, столбы… – и далее: – Над дорогой смоленскою, как твои глаза, две холодных звезды голубых глядят, глядят…» Отец тогда жил в одиночестве, а я разводился. Какие уж там глаза! Одна серенькая дорога за горизонт, перекрещенная проводами, да песня, позволявшая ни о чем между собой не говорить. Пел я и песню про фонарщика:
Ты что потерял, моя радость? – кричу я ему.
И он отвечает: ах, если б я знал это сам…
Не с голоса Булата, а с каких-то других голосов. Я даже до какой-то поры лишь угадывал, что эта песня не могла быть ничьей, кроме как его. Уж очень пронзительная, булатовская интонация. Но вообще у меня во все времена его песен было непреходящее чувство, что эти песни, как и сам Булат, посланы нам свыше. При том что в них много нашего, повседневного, они несли в себе особенные, надземные, космические, что ли, слова и ритмы.
Однажды в автобусе, ехавшем из Гагры в Пицунду, среди молодых тогда семинаристов-драматургов зашел дурацкий спор о будущем веке, двадцать первом, тогда он казался нам почти нереальным, и Жуховицкий-дискусситель (это я придумал, объединив два слова – дискуссия и искуситель) задал вопрос, а кто, по нашему мнению, останется для будущего из нынешних писателей. Ну, кроме Солженицына. В нем мы не сомневались. И тогда я неожиданно сказал:
– Как кто? Конечно, Булат!
Несмотря на разномыслие, на пестроту взглядов, никто не стал оспаривать мои слова, все вдруг согласились: Булат – да. Он останется.
ВОТ КОМНАТА ЭТА – ХРАНИ ЕЕ БОГ
Обычное, повседневное общение лишает возможности видеть целиком человека, оценивать его реально. Но к Булату это не относилось. Встречаясь почти каждую неделю на Комиссии по помилованию и имея возможность разговаривать с ним о чем угодно, я никогда не забывал, что говорю-то с Булатом! Однажды решился спросить, а помнит ли он, как и при каких обстоятельствах мы с ним познакомились.
Нет, он, конечно, помнить не мог, это было памятно лишь мне, ибо я тогда уже любил его песни и робел от предстоящей с ним встречи. А было так. В Москву приехала чешская переводчица Людмила Душкова и попросила передать Булату ее письмо. Через какой-то срок мне удалось дозвониться, и он, извинившись, попросил занести письмо ему домой, на Красноармейскую улицу, сказал примету – там еще на первом этаже дома парикмахерская. Я поднялся на названный им этаж и позвонил в дверь. Она оказалась открытой. Булат лежал на раскладушке в пустой, совсем пустой комнате, кажется, и стул там был один-единственный.
Это была странная картина: голая квартира, а посреди – хрупкая, из алюминиевых трубок раскладушка и торчащее из-под одеяла небритое лицо. Глаза у него слезились. Чуть приподнимаясь и прикашливая, он попросил меня присесть, указывая на стул. Потом взял письмо, спросил о погоде, о чем-то еще. Вторично извинился и сказал, что вот-де простуда, а может, грипп, он вынужден здесь отлеживаться… Они только что переехали… Семья далеко…
О том, что он тут без помощи и практически одинок, я мог и сам догадаться. Но он-то никогда, после тоже, не жаловался на судьбу. Был по-мужски сдержан, когда речь шла о нем самом. Кажется, именно в тот год покончила с собой его жена, и он какое-то время оставался один. По своей природной рассеянности я забыл у него на подоконнике записную книжку, но он меня разыскал, позвонил и смог передать ее через общих знакомых. Думаю, не без потаенной памяти об этих аскетических днях Булат отдал премию «Апреля», какие-то доллары, не очень, впрочем, большую сумму, одному бедствующему молодому поэту, но с условием: выдавать по частям в течение года. А то сразу пропьет.
И позже, в эти последние годы, я догадывался по каким-то неуловимым признакам о его одиночестве, лишь однажды промелькнуло в разговоре, когда я признавался в моих семейных неурядицах, – он ответил, что это, мол, бывает… Было и у него. Но я-то уже понимал, что это не только было, но и есть; и не случайно гоняет он на машине в Переделкино, на дачу, где и живет всё время, хоть это, наверное, не так удобно, особенно зимой, и обед мастерит сам себе, и уборкой занимается в доме и во дворе, вплоть до откапывания машины из-под снега.
Как-то он заметил, что знает только двух поэтов, которые живут так, как должны жить поэты, – это Ахмадулина и Бродский. Отзываясь по телефону каким-то почти сонным, низким голосом: «Слушаю», он сразу оживлялся, искренне радовался, когда кто-то из друзей ему звонил. И особенно навещал. Однажды после заседания на Комиссии мы сделали крюк на служебной машине, чтобы заехать к нему в Переделкино, на дачу. Он раскупорил «Изабеллу», купленную в местном переделкинском магазинчике, и мы ладненько посидели. Дома он оживлялся, он любил гостей и всё положенное – стаканчики, какие-то бутерброды, сыр, печенье – сноровисто и легко метал из холодильника на стол. Потом с детской улыбкой демонстрировал необычную свою коллекцию колокольчиков: стеклянных, фарфоровых, глиняных… Я ему потом привозил колокольчики – из Саксонии, из Киева. Их он разворачивал, бережно, как птенцов, брал на ладонь, рассматривал, поднося к глазам, переспрашивал, откуда, сдержанно благодарил.
Впервые показывая свою коллекцию, он уточнил, что не специально собирает, а так, по случаю. Привстал со стула и провел по колокольцам рукой, позвенел, прислушиваясь, а садясь, снова налил бледно-розовой «Изабеллы» и с удивлением произнес, что вино-то дешевое, но вполне…
И в комнате этой ночною порой
Я к жизни иной прикасаюсь.
Но в комнате этой, отнюдь не герой,
Я плачу, молюсь и спасаюсь.
И снова тайна. «Иная жизнь» – это его собственная жизнь, но в ином пространстве? В ином измерении? А может, выход в искусство и есть иная жизнь? Перевоплощение? Разговора о работе за столом не поддержал, только бросил, что, мол, мучаю какую-то прозу. Пишу на машинке. Мол, подарили машинку, итальянскую, вроде ничего. Книжки дарил с радостью и в надписях никогда не повторялся. При этом не спрашивал, как зовут жену или дочку, он всегда это помнил. Так же охотно дарил и стихи, написанные только что, от руки, четким, замечательно ровным, красивым подчерком.
А импровизировал он легко, писал быстро и, казалось, совсем без затруднений. Был случай, когда на заседание Комиссии пришел наш Старейшина и пожаловался, что жмет сердце. Я предложил рюмку, он согласился. Тут же сидящий напротив Булат сразу выдал четверостишие:
Я забежал на улочку
С надеждой в голове,
И там мне дали рюмочку,
А я-то думал – две.
– Ну, можно и две, – отреагировал я, налив Старейшине еще одну рюмку, которую тот аппетитно осушил. И следом пошли новые, в мгновение возникшие стихи:
«За что меня обидели?»
Подумал я тогда.
Но мне вторую выдали,
А третью?
Никогда.
– Почему же «никогда»? – возмутился я и сбегал, принес третью. И Старейшина, поблескивая голубым глазом, поблагодарил и радостно принял вовнутрь. Но слово всё же осталось за Булатом:
Смирился я с решением:
Вполне хорош уют.
Вдруг вижу с изумлением:
Мне третью подают,
И взял я эту рюмочку!
Сполна хлебнул огня!
А как зовут ту улочку?
А как зовут меня?

МЕЧТАЛ БЫТЬ ПОМЕЩИКОМ
Однажды зашел разговор о его прозе, и Булат как бы вскользь произнес, что его прозу-де как-то… недопонимают, что ли. А если честно, то помнят лишь песни. Когда он ездил по Америке (заработок!), то шумный успех, который его сопровождал (об этом я знал из газет, не от него), был в основном среди бывших русских, тех, кто испытывал ностальгию, связанную и с его песнями. Булат не кривил душой. Он так считал…
Лично же для меня его проза была существенной частью всего, что он писал, начиная с первой, небольшой автобиографической повести «Будь здоров, школяр», опубликованной в известных «Тарусских страницах», и далее до «Бедного Авросимова» и других исторических работ. Ни у кого из наших современников не встречал я такого глубокого, тончайшего проникновения в быт ушедшей эпохи, в стиль речи, в романтические характеры героев, в особое видение примет и черт «серебряного века».
Однажды Булат имел смелость вслух заявить, что мечтал быть помещиком и жить в усадьбе, за что его долго обличали в печати, я же это понял и одобрил. А вот в дневниках Сниткиной, жены Достоевского, тоже выражена мечта великого писателя о своей усадьбе. Но более того, я почувствовал, что мы оба с Булатом родом из того времени и потому он так несовременен и щепетилен, особенно в том, что касается чести. И потому, наверное, так сильно резануло по сердцу, когда после объявленного по Первому каналу неким красавчиком комментатором с деревянной мимикой и искусственным голосом робота известия о безвременной кончине великого поэта тут же, без пауз возникла реклама с двумя обезьянами. Что им, пошлякам, нескольких коммерчески оплаченных минут для молчания оказалось жалко, чтобы дать своим слушателям пережить услышанное? Видно, история с Чеховым, привезенным в гробу в Россию в вагоне для креветок, будет у нас повторяться всегда.
Мы никогда не говорили с Булатом о Дон Кихоте. Но рыцарство было у него в крови. Как и благородство. Как и высокое чувство к прекрасной даме. Достаточно вспомнить лишь это: «Женщина, Ваше Величество, да неужели сюда?» Я так просто в эти стихи влюбился, переписывал от руки. Может, он их и создал в ту пору, когда простуда и раскладушка в пустой квартире?
Однажды я спросил, а как он догадался в романе «Свидание с Бонапартом» повесить на березках для приметы на пути возлюбленных, чтобы не заблудились, цветные лоскутки? Он отвечал с растерянной улыбкой, что это же так понятно, что он тоже так бы сделал. Если бы жил тогда…
Такой он и был.
ОН ВСЁ ПРО СЕБЯ ЗНАЛ
Вглядываясь в Булата, я всегда старался угадать, где проглянет тот прорицатель, мудрец, обладатель тайн, явленных в «Молитве» и других стихах, в каких словах, в каком движении, взгляде. Но внешне это никак не выражалось. Лишь в стихах. А ведь стихи-то почти все провидческие. В них много тайн. Несмотря на внешнюю простоту. В одном из последних сборников прямо-таки на выбор – любое стихотворение, и везде о своем уходе. Он предупреждал нас, а сам всё уже знал.
А если я погибну, а если я умру,
Проснется ли мой город, печалясь поутру?
Пошлет ли на кладбище перед заходом дня
Своих счастливых женщин оплакивать меня?..
Но он-то знал, что и город проснется, и женщины придут… Это он нам рассказал, как будет, а знак вопроса ставил из-за своей вечной щепетильности. Стихи, конечно, провидческие, как у Пастернака в «Августе». И даже то, что слово «погибну» поставил прежде слова «умру», свидетельствует о том, что он предвидел гибель, как это в конце концов и произошло. При встрече же чаще всего передо мной возникал сухощавый, аскетического вида человек, очень простой, естественный, до предела внимательный. Никаких обидных шуток, а если ирония, то обращенная к самому себе. В особо возвышенные моменты – жгучий, из-под густых бровей, взгляд. Легкая улыбка, спрятанная в усы. Но опять же без слов. Его слово, каждое, было значительно, тяжеловесно, как золотой самородок.
Как-то я позвонил к нему домой, и подошла Ольга, сказала, что Булат ушел в магазин и скоро вернется.
– Он сырки творожные к завтраку покупает.
Ерунда, подумаешь, сырки! Я и не стал бы о них здесь упоминать, но ведь это для всех нас, кто за войну не пробовал сахару, крошечная ежедневная радость: творожные сладкие сырки на завтрак.
МАЛЕНЬКИЕ ПРАЗДНИКИ
Однажды – это было на одном из наших маленьких праздников в кабинете, где мы собирались на заседания Комиссии, – принесли гитару и, чтобы раззадорить Булата, стали петь его песни. Он и правда подхватился, взял гитару и запел. Но пел немного, а в конце стал путать слова. Это казалось почти невероятным: его слова нельзя было не помнить. Я знал еще случай, когда в компании ненароком в песне о комиссарах кто-то ошибся, спел: «И тонкий локоть отведет…» Так все хором стали поправлять: «Острый! Острый локоть!»
То же и на одном из концертных вечеров Булата, когда он запамятовал слова песни про пиджак, зал дружно стал ему подсказывать, почти подпевать.
Однажды на загородной президентской даче происходила встреча Ельцина с интеллигенцией, и среди других приглашенных оказался Булат. Сбор назначили в Кремле, и, помню, автобус задержали, думали, вот-вот он подойдет. А через несколько дней Булат сам мне объяснил не без некоторой досады, что ему позвонили из Союза писателей и кто-то из секретарей, кажется, Савельев, попросил приехать с гитарой.
– Что же я, актер какой, чтобы развлекать президента?
Но, думаю, да Булат это и сам понимал, президент тут был ни при чем, просто кому-то из литературных чиновников захотелось выслужиться.
В «Театр-школу современной пьесы» на юбилей Булата – семидесятилетие – мы пришли втроем: я, жена и маленькая Машка с огромным букетом алых роз, и в комнатке за кулисами первыми его поздравили. Потом мы поздравляли его у себя на Комиссии, и он сознался, что почти ничего не помнит из того, что было в театре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я