https://wodolei.ru/catalog/accessories/derzhatel-dlya-polotenec/nastennye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сейчас у меня хорошая экономка, она заботится обо мне, как только может, но когда, к примеру, я ищу носовой платок или шарю под кроватью домашние туфли — вот тут-то и вижу: господи, сколько любви и внимания было в том порядке и во всем, что делала жена, и чувствую себя до ужаса осиротевшим, и у меня сжимается горло… XVIII Потом нагрянула война. Моя станция была довольно важным узлом транспортировки войск и боеприпасов, и приставили к нам военного коменданта — какого-то пьяного сотника, чуть ли не в белой горячке. С утра, пока он еще помнил себя, он драл глотку, лез в мои дела, саблей грозил путевому мастеру; я просил начальство заменить его кем-нибудь по возможности более нормальным, но просьбы мои не помогли, и оставалось только махнуть рукой. Образцовая моя станция приходила в упадок — больно было смотреть; ее затопил бессмысленный хаос войны, лазаретный смрад, забитые эшелоны, отвратительный осадок грязи. На перронах — узлы, семьи, эвакуированные из фронтовой полосы, в залах ожидания на скамьях, на заплеванном полу спят, как убитые, солдаты. И все время патрулируют охрипшие, осатаневшие жандармы, ищут дезертиров или несчастных, везущих в мешке немного картошки; все время крик, причитания, люди раздраженно рычат друг на друга, их куда-то гонят, как стадо овец, посреди всей этой неразберихи торчит длинный, до ужаса тихий состав с ранеными, и слышно, как где-то, прислонившись к стенке вагона, блюет пьяный сотник.Господи, как начал я все это ненавидеть! Войну, железную дорогу, и станцию свою, и все на свете… Мне противно было смотреть на вагоны, воняющие грязью и дезинфекцией, вагоны с выбитыми окнами и исписанными стенками; опротивели ненужная суета и ожидание, вечно забитые пути, толстые сестры милосердия и вообще все, что имело отношение к войне. Я ненавидел все это яростно и бессильно; я прятался за вагонами и чуть не плакал от ненависти и ужаса, господи Иисусе, не вынесу я этого, этого никто не в силах вынести! Дома я не мог об этом говорить — жена восторженно, с сияющими глазами, верила в победу государя императора. У нас — как и везде во время войны — дети бедняков лазили на проходящие поезда воровать уголь; раз как-то один такой мальчуган свалился с тендера на ходу, и ему переехало ногу; я слышал его страшный вопль, видел, как из окровавленного мяса торчит раздробленная кость… А когда рассказал об этом жене, она несколько побледнела и горячо воскликнула: «Это бог его покарал!» С той поры я перестал говорить с ней о чем бы то ни было, что касалось войны; видишь ведь, как я устал, как извелся…Однажды на перроне ко мне подошел человек, которого я не сразу узнал; оказалось, мы вместе учились в гимназии, а теперь он что-то такое в Праге. А мне необходимо было выговориться, здесь-то ведь не с кем и словом перекинуться. «Приятель, войну мы проиграем, — зашептал я ему на ухо. — Попомни мои слова — мы здесь будто руку на пульсе держим!» Он слушал меня, слушал, потом таинственно пробурчал, что надо бы ему со мной кое о чем потолковать. Мы условились встретиться ночью за вокзалом — это было даже романтично. Он будто бы и еще несколько чехов имеют связь по ту сторону фронта; и нужны им регулярные сведения о перевозке военных грузов, о положении с резервами и все такое прочее. «Это я сделаю», — вырвалось у меня; я сам сейчас же страшно испугался и в то же время ощутил невероятное облегчение — будто отошла судорожная ненависть, душившая меня. Знаю, это называется «государственная измена» и полагается за нее петля; в общем, я буду доставлять эти сведения, и дело с концом.Странная пошла жизнь; я словно был не в себе, но притом чуть ли не ясновидцем; чувство такое, будто не я, но что-то непреодолимое, чужеродное во мне строит планы, отдает распоряжения, думает обо всем. Почти с чистой совестью я мог бы сказать — это не я, это оно! И вскоре так у меня все наладилось, просто прелесть; все словно только и ждали, чтоб кто-нибудь взялся за дело; должны же мы, чехи, что-то делать! Заложив руки за спину, на глазах у жандармов и рыгающего коменданта я принимал сообщения начальников эшелонов, почтовиков и кондукторов — о том, куда направляются боеприпасы и орудия, как передислоцируются армейские части и так далее. Я держал в голове всю сеть коммуникаций и, бродя по перрону с полузакрытыми глазами, сводил воедино все, что узнавал. Был у нас один проводник, отец пятерых детей, человек печальный и тихий; ему-то я и передавал, что следовало, он сообщал своему брату, рабочему-переплетчику в Праге, а уж как оно шло дальше, не знаю. Очень увлекательно это было — делать такие вещи нa глазах у всех, да притом еще так организованно; в любую минуту дело могло провалиться, и все мы — бородачи и отцы семейств, десятки нас — увязли бы по уши; ребята, вот был бы крах! Мы знаем это и немножко думаем об этом, забираясь под перины к женам, — да разве бабам понять, что такое мужчина! На носу у нас, слава богу, не написано, о чем мы думаем. К примеру, как бы там заблокировать ту или другую станцию, — поднимется крик, ругань, и два дня пройдет, пока пробка рассосется. Или — до чего скверна смазка военного времени! И кто виноват, если загораются буксы? У нас станция забита списанными вагонами и парализованными паровозами; так что не извольте бесноваться по телеграфу, ничего нельзя сделать, не можем дать ни одного состава. Затаив дыхание, прислушиваешься, как трещит военная мaшина.У старика тестя случилось несчастье: на его станции образовалась пробка, и на застрявшие составы налетел эшелон со скотом для фронта; столкновение некрупное, — всего несколько раненых, да коров пришлось прирезать на месте, — но старик, истый железнодорожник, от этого помутился разумом и вскоре помер. Ночью жена рыдала у меня на плече, я гладил ее, и было мне безмерно грустно. Видишь ли, не могу я сказать тебе, о чем думаю и что делаю; так ладно мы с тобой жили, и вот — так страшно далеки друг от друга. Как же это случается, что люди вдруг делаются до ужаса чужими! … XIX Конец войне, конец монархии; пока жена плакала и всхлипывала (это было у нее в роду — служение государю императору), я получил из Праги приглашение в новое министерство путей сообщения — мне предлагали отдать свой выдающийся опыт делу устройства железных дорог молодого государства. Я принял приглашение — я действительно обладал этим самым «выдающимся опытом»; к тому же за годы войны станция моя до того была разорена, что мне не жаль было покинуть ее.Вот и последний абзац незатейливой моей жизни. С двадцати двух лет служил я на железной дороге, и делал это с любовью; тут обрел я свой мир, свой семейный очаг, а главное — чувство удовлетворения оттого, что исполняю работу, которую умею делать хорошо и надежно. И вот меня призвали применить опыт всей моей жизни. Ага, значит, он был не напрасен. Я так хорошо все знаю — начиная от взрывных работ на прокладке дорог, от последней на свете станцийки и деревянной будки ламповщика и кончая суматохой и грохотом крупных железнодорожных узлов; знаю вокзальные залы, подобные каменным замкам, и полустанки среди полей, пахнущие купавкой и тысячелистником, знаю красные и зеленые огоньки, потные туши паровозов, семафоры, сигналы и перестук колес на стрелках; ничто не пропало даром, все сложилось, слилось в этакий единый, обширный опыт; я понимаю железные дороги, и это понимание и есть я сам, есть моя жизнь. Теперь все, чем я жил, соединено в моем опыте; и я могу опять, в полной мере, использовать его — это как если б мне было дано еще раз прожить мою жизнь в ее итоге. И на новой своей службе я чувствовал себя не могу сказать счастливым, — слишком уж много для этого тут было хаоса, — но на своем месте. То была обыкновенная, но цельная и по-своему законченная жизнь; и когда я теперь оглядываюсь на нее, то вижу, как во всем, что было, осуществляется некий порядок или за «...» XX Три недели не писал; опять накатились неприятности с сердцем; когда я сидел за письменным столом, захватило на полуслове (какое слово я хотел написать — закон? Или замысел? Не помню). Вызвали ко мне врача, тот не сказал в общем ничего — какие-то изменения в сосудах, принимайте вот это, а главное — покой, сударь, покой. Вот лежу и размышляю — не знаю, в этом ли необходимый мне покой, однако другого занятия у меня нету. Теперь несколько полегчало, и потому хочу дописать начатое; осталось немного, а я никогда не оставлял незаконченной работы. Перо выпало из моих пальцев как раз, когда я собирался написать великую ложь; поделом мне был сердечный припадок. Незачем мне и некому лгать.Правда, я любил железную дорогу, но я перестал ее любить, когда ее запакостила война, перестал любить, когда устраивал на ней саботаж, а больше всего перестал любить ее, когда попал в министерство.Поперек души была мне эта бумажная и по большей части бесплодная работа, которую называли реорганизацией наших дорог; с одной стороны, я слишком хорошо видел всякие безобразия и снизу и сверху, которых ужасалась моя службистская совесть, с другой стороны — я начинал предчувствовать нечто более неотвратимое, трагедию железнодорожного транспорта, который ждет участь конных фургонов и дилижансов; что делать, великая эпоха железных дорог уходит… Короче, меня вовсе не радовала новая работа; радовало меня только то, что теперь я крупная шишка, есть у меня звание и я многим людям могу показать свою власть. Ибо в конце-то концов это и есть подлинная и единственная цель в жизни: забраться как можно выше и наслаждаться собственным положением и почетом. Так-то — вот и вся правда.
***
Написал — и смотрю несколько испуганно. Как, неужели — вся правда?Да, так; вся правда о том, что мы называем: достичь жизненной цели. Никакой радости не было в сидении на министерской службе; было только удовлетворение — вот, мол, вскарабкались-таки, — да еще ревнивая злость на то, что другие, половчее, политически пооборотистей, забрались еще выше. Вот и вся история обыкновенной жизни.Постой, постой, не вся история! (Это спорят два голоса, я их отчетливо различаю; тот, который говорит сейчас, будто что-то защищает.) В моей жизни ведь карьера и тому подобное — не важное!Ах, не важное?Не важное! Я был слишком обыкновенный человек, чтоб иметь хоть какое-то честолюбие. Никогда мне и не хотелось выделяться; я жил своей жизнью, делал свое дело…Зачем?Затем, что хотел делать его хорошо. Провести большим пальцем по лицу и изнанке — славно сработано. Это и есть настоящая обыкновенная жизнь.Ах, вот как; значит, и в министерстве мы заботились только о своем удовлетворении?Н— ну… это другое дело; это уже, строго говоря, не имеет отношения ко всему, что было раньше. Человек меняется к старости…Или — в старости выдает себя?Чепуха. Если б я рвался вперед или что там — это бы должно проявиться гораздо раньше.Ладно! А кто же был тот мальчик, который мучился оттого, что не может возвыситься над своими товарищами? Кто так жарко, до боли, ненавидел сына маляра за то, что тот сильнее и смелее, — помнишь?Погоди, не совсем так; ведь мальчик тот по большей части играл один; он нашел свой мирок, свой дворик из щепочек, свой угол между досок — с него было вполне достаточно, и там он забывал обо всем. Я-то ведь знаю.А почему он играл один?Потому что это было в нем заложено. Всю жизнь он строил свой маленький, замкнутый мир. Уголок для своего одиночества, для своего обыкновенного счастья. Свою ограду из щепочек, свою станцию, свой домик — видишь, это всегда было в нем заложено!То есть — потребность оградить свою жизнь?Да потребность в своем обособленном мире.А знаешь, зачем ему нужна была ограда из щепочек? Да потому, что он не мог возвыситься над другими мальчишками. Это он назло, это он так уходил, потому что был недостаточно силен и смел, чтоб тягаться с остальными. Мир свой он строил от слабости, от печали, предчувствовал, что в большом-то, в открытом-то мире никогда не бывать ему таким большим и отважным, каким он хотел бы быть. Честолюбивый трусишка, вот в чем дело. Прочитай-ка внимательно, что ты о нем написал!Ничего такого там нету!Есть, и очень много. Только ты спрятал все это между строк, чтобы скрыть от самого себя. Например, послушный, прилежный ученичок начальной школы: до чего же не умеет он слиться со своим классом, какой он зажатый и робкий! Он послушен — потому что ему тоскливо, и он хочет отличиться. А как этот примерный ученик едва не лопается от гордости, когда его похвалит господин учитель или господин священник! У него тогда навертываются «слезы еще не изведанного счастья»; позднее дело пойдет и без слез, но как будет распирать его грудь, когда он будет вскрывать пакеты с назначениями! Помнишь, с каким невыразимым блаженством носил он домой табели с круглыми пятерками?Это потому, что покойный отец так радовался им.Отец? Ладно, посмотрим, кто такой отец. Такой он был сильный, большой, сильнее всех, правда? Но — «почитал господ». Точнее говоря, кланялся им подобострастно, До того подобострастно, что даже этот самый мальчик за него краснел. И без конца растроганно проповедовал: лишь бы, сынок, из тебя что-нибудь да вышло; единственный смысл жизни — кем-то стать. Надо работать до упаду, копить деньги, богатеть, чтоб другие тебя уважали и чтоб кем-то быть. Что верно, то верно — у мальчика был пример в семье; и все это — от отца.Отца оставь! Отец — это совсем другой пример: быть сильным, жить в своем труде…Да, а в воскресенье мерить по вкладным книжкам, до чего дотянули. В свое время будет этот мальчик сидеть в министерстве и самого себя мерить званием, до которого дотянул к старости. То-то бы порадовался бедный папочка; теперь я уже выше нашего нотариуса и прочей городской знати. Наконец-то мальчик стал кем-то, наконец-то обрел себя, претворился в жизнь «великий и новый факт», который он установил в детстве: факт, что существуют два мира, один — высший, где только господа, и второй — смиренный мир обыкновенных людей. Наконец-то мы стали вроде как господами, но в ту же минуту выяснилось, что над нами есть и побольше господа, и сидят они за столами куда выше нашего, а мы опять-таки всего лишь маленький обыкновенный человек, которому не суждено подняться над другими.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я