https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vreznye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Джон Фанте
Подожди до весны, Бандини



Джон Фанте
Подожди до весны, Бандини

Эта книга посвящается моей матери Мэри Фанте с любовью и преданностью; и моему отцу Нику Фанте с любовью и восхищением.



Предисловие

Теперь, состарившись, я не могу оглядываться на «Подожди до весны, Бандини», не теряя следов этой книги в прошлом. Иногда я лежу ночью в постели, а фраза, абзац или персонаж из этой ранней работы просто гипнотизируют меня, и в полудреме я переплетаю их с нынешними фразами и черпаю из них какие-то мелодичные воспоминания о старой спальне в Колорадо, или о маме, или об отце, или о братьях и сестре. Мне трудно представить, что давно написанное способно успокоить меня так, как успокоит эта полудрема, и все же я не могу заставить себя оглянуться, открыть этот первый роман и прочесть его заново. Мне страшно, я не вынесу встречи с собственной работой. Я уверен, что никогда не прочту ее снова. Но вот в чем еще я уверен: всех людей в моей писательской жизни, всех моих персонажей можно найти в этой ранней книге. От меня самого ничего там больше не осталось – только память о старых спальнях да шуршанье шлепанцев моей мамы, идущей на кухню.

Джон Фанте

1

Он тащился по дороге, пиная глубокий снег. Вот человек, которому все обрыдло. Его звали Свево Бандини, жил он тремя кварталами ниже на той же улице. Он заколел, а в башмаках зияли дыры. Тем утром он залатал их изнутри кусками картона от коробки из-под макарон. За макароны в этой коробке еще не уплачено. Он вспомнил об этом, когда пихал картон в башмаки.
Снег он ненавидел. Он работал каменщиком, а от снега замерзал раствор между кирпичами, которые он клал. Теперь вот плелся домой, но в чем смысл – идти домой? Когда он был мальчишкой в Италии, в Абруцци, снега тоже терпеть не мог. Солнца нет, работы нет. Теперь же он – в Америке, в городе Роклин, штат Колорадо. Только-только вышел из Имперской Бильярдной. В Италии тоже есть горы вроде вон тех, белых, в нескольких милях к западу. Горы – огромное белое платье, отвесно сброшенное на землю. Двадцать лет назад, когда ему было двадцать, целую неделю голодал он в складках этого дикого белого платья. В гор-ном зимовье пытался развести огонь. Зимой там опасно. А он сказал: к черту опасности, потому что ему тогда было всего двадцать, а в Роклине у него осталась девушка, и ему нужны деньги. Однако крыша зимовья все равно прогибалась под тяжестью удушающего снега.
Он вечно его преследовал, этот красивый снег. Свево Бандини никак не мог понять, почему не поехал в Калифорнию. Надо же было остаться в Колорадо, в глубоком снегу – а теперь слишком поздно. Прекрасный белый снег похож на прекрасную белую жену Свево Бандини, такую белую, такую плодородную, – лежит сейчас в белой постели дома. На Ореховой улице, дом 456, Роклин, Колорадо.
Глаза у Свево Бандини слезились на холодном воздухе. Карие, мягкие, глаза женщины. При рождении он украл их у своей мамы – ибо, родив Свево Бандини, его мама больше не была прежней, вечно недужилась, глаза постоянно больные после родов, а потом умерла, и настала очередь Свево носить мягкие карие глаза.
Сто пятьдесят фунтов – вот сколько весил Свево Бандини, а еще у него был сын по имени Артуро: любил трогать Свево за плечи и нащупывать внутри змей. Прекрасный человек Свево Бандини – одни мускулы, а еще у него есть жена по имени Мария: стоило ей подумать о мускулах его чресел, как все ее тело и весь ее разум таяли вешними снегами. Она была такая белая, эта Мария, посмотришь на нее – и будто сквозь тончайшую пленку оливкового масла увидишь.
Diocane. Diocane. Это значит: Бог – собака, – и Свево Бандини повторял эти слова снегу. Зачем Свево нужно было проигрывать десять долларов в покер сегодня в Имперской Бильярдной? Он ведь такой бедный человек, трое детей к тому же, а за макароны не уплачено, за дом – тоже, за дом, где трое детей и макароны. Собака Бог – ох, собака.
У Свево Бандини жена была такая, что никогда не
говорила: дай мне денег купить еды для детей, – жена у него была с большущими черными глазами, болезненно яркими от любви, и в глазах этих виднелось что-то такое, лукавинка, с которой она заглядывала ему в рот, ему в уши, ему в желудок и ему в карманы. Глаза такие умные, что грустно: всегда знают, когда у Имперской Бильярдной дела идут хорошо. Такие глаза – и у жены! Они видели все: и чем он был, и чем надеялся стать, – но души его не видели.
Вот это-то и странно, поскольку Мария Бандини была из тех женщин, что рассматривали всех живых и мертвых как души. Уж Мария знала, что такое душа. Душа – та бессмертная штука, о которой она знала. Душа – та бессмертная штука, о которой она ни за что не хотела спорить. Душа – бессмертная штука. Ладно, чем бы она там ни была, душа все равно бессмертна.
Были у Марии белые четки – такие белые, что уронишь в снег и потеряешь навеки, – и она молилась за души Свево Бандини и своих детей. А поскольку времени больше не оставалось, надеялась она, что где-то в этом мире кто-нибудь – монахиня в какой-нибудь тихой обители, кто-то, все равно кто – найдет время и помолится за душу Марии Бандини.
Его ждала белая постель, где лежала жена, теплая, ждала, а он пинал снег и думал о том, что однажды изобретет. Просто вот такая мысль в голову пришла: снежный плуг. Модель он уже построил из сигарных коробок. Нет, что-то в этом есть. И тут он содрогнулся, как вздрагиваешь, когда ляжкой дотронешься до холодного железа, и неожиданно вспомнил, как забирался, бывало, зимними ночами в теплую постель к Марии, а крошечный холодный крестик у нее на четках прыснувшей холодной змейкой касался его тела, и он отпрядывал на холоднющую сторону постели, – и тут же подумал о спальне в том доме, за который не уплачено, о своей белой жене, бесконечно ожидающей страсти, – невыносимо, и сразу же в ярости оступился, попав ногой мимо тротуара, туда, где снег глубже, вымещая злость свою на снеге. Dio cane. Dio сапе.
У него был сын по имени Артуро: Артуро четырнадцать, и у него есть санки. Когда он сворачивал во двор дома, за который не уплачено, его ноги вдруг заспешили к верхушкам деревьев, и он оказался на спине, а санки Артуро все еще скользили прямо в сугроб, в утомленные снегом кусты сирени. Dio сапе! Говорил он этому мальчишке, маленькому мерзавцу, – не оставляй санки на дорожке. Свево Бандини почувствовал, как холод бросается на его руки, точно взбесившиеся муравьи. Он поднялся на ноги, воздел глаза к небу, погрозил Господу кулаком и чуть не рухнул в ярости обратно. Ах, этот Артуро! Ах, негодяй маленький! Он вытащил санки из-под сиреневого куста и с дьявольской методичностью отодрал полозья. Только завершив разгром, он вспомнил, что санки стоили семь пятьдесят. Он стоял, смахивал снег с одежды, со странным жаром в лодыжках, там, куда через верх башмаков набился снег. Семь долларов и пятьдесят центов раскурочено в куски. Diavolo! Пусть мальчишка сам себе теперь санки покупает. Все равно ему новые хотелось.


* * *

За дом не уплачено. Это враг его – дом. Со своим голосом, и всегда с ним разговаривает, как попугай, долдонит вечно одно и то же. Всякий раз, когда ноги заставляли скрипеть половицы крыльца, дом надменно произносил: ты не хозяин мне, Свево Бандини, и я никогда не буду тебе принадлежать. Стоило взяться за ручку входной двери – то же самое. Пятнадцать лет уже дом над ним насмехается и раздражает своей идиотской независимостью. Бывало, ему очень хотелось подложить под него динамит и взорвать к чертям. Когда-то в этом был вызов: дом так похож на женщину, дразнящую, мол, овладей мною. Но за тринадцать лет он устал и ослаб, а у дома заносчивости только прибавилось. Свево Бандини было уже все равно.
Банкир, владевший этим домом, – один из злейших врагов. Когда перед глазами вставало лицо этого банкира, сердце у Свево Бандини начинало колотиться таким голодом, что готово было пожрать в бешенстве самое себя. Хелмер, банкир. Грязь земли. Время от времени он вынужден стоять перед Хелмером и говорить, что денег у него не хватает, чтобы семью кормить. Перед Хелмером с его аккуратным седым пробором, мягкими руками, банкирскими глазами, похожими на устрицы, когда Свево Бандини говорил, что у него нет денег на взнос за дом. Приходилось проделывать это много раз, и мягкие руки Хелмера выводили его из себя. Он не мог разговаривать с таким человеком. Он ненавидел Хелмера. Ему хотелось сломать Хелмеру шею, вырвать у Хелмера сердце и прыгать на нем обеими ногами. О Хелмере он думал и бормотал про себя так: грядет день! грядет! Это не его дом, и достаточно лишь коснуться дверной ручки, чтобы вспомнить – дом ему не принадлежит. Ее звали Мария, и тьма казалась светом перед ее черными глазами. Он на цыпочках прошел в угол, к креслу возле окна с опущенной зеленой шторой. Когда он уселся, оба колена щелкнули. Как два колокольчика звякнули Марии, и он подумал: глупо, что жена так сильно любит мужа. В комнате холодрыга. Раструбы пара выкатывались из его дышавших губ. Он по-борцовски хрюкнул, запутавшись в шнурках. Со шнурка-ми вечно ерунда какая-то. Diavolo! Он, наверное, стариком на смертном одре лежать будет, а шнурки так и не научится завязывать, как другие мужчины.
– Свево?
– Ну.
– Не рви их, Свево. Зажги свет, и я развяжу. Только не злись и не рви их.
Иже еси на небеси! Матерь Божья! Как это на нее похоже! Злиться? На что тут злиться? Ох Господи, ему захотелось шарахнуть кулаком в окно! Ногтями он вгрызся в узел на шнурках. Шнурки! Зачем они вообще нужны – шнурки? Уннх. Уннх. Уннх.
– Свево.
– Ну.
– Я сделаю. Зажги свет.
Когда мороз загипнотизировал тебе пальцы, узел на бечевке становится упрямым, будто колючая проволока. Со всей мощью своей руки и плеча он дал выход нетерпению. Шнурок, клацнув, лопнул, и Свево Бандини чуть не вывалился из кресла. Он вздохнул, и жена его вздохнула.
– Ах, Свево. Ты их опять порвал.
– Ба, – сказал он. – Ты что, думаешь, я в постель в ботинках лягу?
Он спал нагишом, презирал исподнее, но раз в году, только снег замельтешит, всегда находил на стуле в углу разложенное для него длинное белье. Однажды фыркнул над такой заботой: то был год, когда он чуть не умер от гриппа и пневмонии; то была зима, когда он поднялся со смертного ложа, в бреду, в жару, тошнит от пилюль и микстур, шатаясь, добрел до кладовки, впихнул себе в глотку, давясь, полдюжины головок чеснока и вернулся в постель выгонять с потом смерть. Мария верила, что его спасли ее молитвы, а его религией лекарств был чеснок, но Мария утверждала, что чеснок – от Бога и, значит, Свево Бандини бессмысленно это оспаривать.
Он был мужчиной и терпеть не мог себя в длинном белье. Она была Марией, и от каждого пятнышка на его исподнем, от каждой пуговки и каждой ниточки, от каждого запаха и каждого касания кончики ее грудей болели радостью, исходившей из самой сердцевины земли. Женаты пятнадцать лет, и язык у него подвешен, и говорить он умел, и говорил часто о том и о сем, но едва ли когда произносил: я люблю тебя. Она, его жена, разговаривала редко, но частенько утомляла его этим своим «я тебя люблю».
Он подошел к кровати, пропихнул руки под одеяло и нащупал эти странствующие четки. Затем скользнул под одеяло сам и схватил ее неистово, сжав ее руки своими, обхватив ее ногами. Не страсть – просто холод зимней ночи, а она – печурка, а не женщина, чья печаль и чье тепло привлекли его с самого начала. Пятнадцать зим, ночь за ночью, и женщина – теплая и манящая к своему телу ноги как лед, руки и плечи как лед; он подумал о такой любви и вздохнул.
А незадолго до этого Имперская Бильярдная забрала его последние десять долларов. Если б только у этой женщины был хоть какой-нибудь недостаток, что скрыл бы своею тенью его собственные слабости. Взять, к примеру, Терезу Деренцо. Он женился бы на Терезе Деренцо, только она была экстравагантна, говорила слишком много, а изо рта у нее пахло, как из сточной канавы, и она – сильная мускулистая женщина – любила напускать на себя водянистую слабость в его руках: подумать только! К тому же Тереза Деренцо была выше его ростом! Что ж, с такой женой, как Тереза, он бы с удовольствием отдавал Имперской Бильярдной десять долларов за покером. Он бы думал об этом запахе, об этом трепливом рте и благодарил бы Господа за шанс спустить свои горбом заработанные денежки. Но не с Марией.
– Артуро разбил окно в кухне, – сказала она.
– Разбил? Как?
– Сунул в него голову Федерико.
– Сукин сын.
– Он не нарочно. Просто баловался.
– А ты что сделала? Ничего, я полагаю.
– Я намазала Федерико голову йодом. Царапина. Пустяки.
– Пустяки! Что ты хочешь сказать, пустяки? Что ты сделала с Артуро?
– Он разозлился. Хотел сходить в кино.
– Хотел и пошел.
– Детишки любят кино.
– Мерзкий сучонок.
– Свево, к чему так говорить? Твой собственный сын.
– Ты его избаловала. Ты их всех избаловала.
– Он на тебя похож, Свево. Ты тоже был плохим мальчишкой.
– Я был – черта с два! Ты не ловила меня, когда я братниной головой окна бил.
– У тебя не было братьев, Свево. Зато ты столкнул своего отца с лестницы, и он сломал себе руку.
– А что было делать, если отец… Ох, да ну его.
Он проерзал поближе и уткнулся лицом в ее заплетенные волосы. С самого рождения Августа, их третьего сына, правое ухо жены отдавало хлороформом. Она принесла этот запах с собой из больницы десять лет назад, или это просто воображение? Он ссорился с ней из-за этого годами, ибо она вечно отрицала, что из ее правого уха пахнет хлороформом. Даже дети пробовали нюхать – опыт не удался, они ничего не почувствовали. Однако запах там был, постоянно, совсем как той ночью в палате, когда он наклонился поцеловать ее после того, как она выкарабкалась – так близко к смерти, однако живая.
– И что с того, что я столкнул отца с лестницы? Какое это имеет значение?
– Тебя это избаловало? Ты избалован?
– Откуда мне знать?
– Ты не избалован.
И что это, к чертям собачьим, за логика? Разумеется, он избалован! Тереза Деренцо вечно талдычила, что он порочный, себялюбивый и избалованный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я