https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Жмакин сел на кровати. Агамирзян повалился в кресло, руками, не без омерзения, развернул протез, откинулся на спинку, обтер лицо душистым платком.
– Нарочно так приоделся! – доверительно, почти шепотом сказал Агамирзян. – Чтобы не жалели. Знаешь эти разговоры – такой молодой, а уже без ноги. Старичку без ноги хуже, чем молодому, ты не согласен, ха? Пижона жалеют меньше. Ехал тебя навестить, сажусь в такси, шофер спрашивает: «В чем дело, молодой человек, откуда такая неприятность?» Я закурил папиросу с золотым обрезом, нахально пыхнул ему в лицо, сказал в ответ, что, будучи сильно пьяным, ударил на трамвайной площадке пожилую бабушку и за это был выкинут ее озверевшими родственниками прямо под колеса трамвая. И тю-тю ножку! Шофер на меня взглянул боком и больше не жалел. С другой стороны, он прав. За побитую старушку вполне справедливо молодому подлецу отрезать ногу…
Алексей слушал внимательно и вглядывался в Агамирзяна. Все это, конечно, вовсе не было так весело. И смеялся Агамирзян не очень от души. Щеки у него совсем запали, губы были синие, галстук бабочкой странно выглядел на цыплячьей шее…
– Что смотришь? – перестав улыбаться, спросил Агамирзян. – Плох, да, ха?
– Не очень чтобы очень, – ответил Жмакин. – Жрать тебе надо побольше.
– Жрать! – обиделся Агамирзян. – Жрать – это просто, а вот к этой сволочи привыкнуть – думаешь, легко? Есть такие – идут с костылем, смотрите все, какой-такой я пострадавший инвалид. А я не хочу! Я еще танцевать буду! Я эту механику одолею, а не она меня. Теперь новый мне протез сделают, тогда посмотрим, кто хозяин будет – я или он…
– Над кем хозяин? – не понял Жмакин.
– Над своей судьбой, – строго произнес Агамирзян. – Впрочем, это все пустяки. Я к тебе за делом приехал. Иди ко мне работать, сначала в лаборанты, а там видно будет.
– Это которые посуду моют? – вежливо, но с некоторым презрением в голосе осведомился Алексей.
– Почему непременно посуду?
– Все лаборанты всегда посуду моют, – сказал Жмакин. – И надеются впоследствии в люди выйти. Но только никогда не выходят. Это я читал в книге. Ну и, конечно, для вашей специфической работы анкетка моя не тянет. У меня даже паспорта нет.
– Сегодня нет – завтра есть!
– Это еще неизвестно, – медленно и значительно сказал Жмакин. – Совершенно неизвестно. И опять же вопрос прописки. Если человек сильно поднаврал в истории своей жизни, то с пропиской, дорогой товарищ Агамирзян, у нас долго и бдительно разбираются. А я, как тебе известно, поднаврал.
Глаза его смотрели задумчиво и чуть-чуть насмешливо.
Агамирзян осведомился:
– Что же вы предполагаете делать? Опять покончите с собой?
– Зачем?
– А как же! Вы вновь попали в тупик, Жмакин. А такие, как вы, очень любят тупики, это я заметил.
Жмакин, казалось, не заметил тона Агамирзяна. Потянувшись, он сказал:
– Получил я однажды в библиотеке в одной книжку. И так как временем располагал достаточным, то книжку эту хорошо изучил и даже сдал по ней экзамен одному здорово подкованному «бандиту за рулем».
– Кому-кому?
– А про него так написано было в газете. Он эту газету при себе всегда имел. Кудрявый ему фамилия была, шофер он. В пьяном виде сильно набезобразничал и получил хороший срок. Вот я ему всю теорию автомобильного дела и сдал. Отметка была ровно «пять».
– Автомобили будете конструировать?
– Ну, на это другие мозги нужны. Подучусь практически – дело невеликое – и стану шоферить. Шоферишка шоферит. Всего делов.
Бывшая лыжница, ныне теща и домашняя хозяйка Александра Андреевна принесла Жмакину обильный завтрак, а Агамирзяну, как гостю, стакан крепкого чаю с лимоном. Агамирзян галантно поблагодарил, выпил чай, записал Жмакину все свои телефоны и поднялся. Жмакин на прощание сказал задумчиво:
– Ты меня, друг, прости, но я имел время для рассуждений и решил так: ежели завязать, как у нас говорится, ежели начисто завязать, то нужно самому подыматься. И не через конторскую работу, а лаборант – это вроде в конторе. У меня теперь семья, подниматься нужно на ноги, заработок нужен приличный. Заимею права, получу грузовичок, буду и шоферить, и грузить – я мальчичек здоровый, управлюсь…
Агамирзян, стоя у двери, помахал рукой. Ему было немножко обидно, что он ничем не помог этому странному парню, но он понимал, что Жмакин прав. Предложить, что ли, денег? Нет, не таков Жмакин.
А Жмакин сидел и покуривал, размышляя. Ох, о многом следовало ему еще подумать, об очень многом…

Окошкин женился

В субботу поздно вечером Окошкин официально сообщил Лапшину и Ханину, что женится, а в воскресенье прямо с ночного дежурства пришел домой за вещами.
– Ух, у тебя вещей! – говорила ему Патрикеевна, швыряя на середину комнаты носки, старый ремень и грязные гимнастерки. – За твоими вещами на грузовике надо приезжать. На, бери вещи! Ве-щи ему подай!..
– И синий штатский пиджак, – плачущим голосом просил Василий Никандрович, – там в кармане был такой футлярчик металлический…
Лапшин и Ханин сидели на стульях рядом, и обоим было жаль, что Васька уезжает.
– Жалованье мне заплатил! – сказала Патрикеевна. – В чем дело?
– И была у меня еще такая вещичка из клеенки, – ныл Василий, – что ты, правда, Патрикеевна?..
– А сам ищи! – сказала Патрикеевна. – Раз так, то ищи сам! Хоть бы десятку подарил: дескать, на, старуха, купи себе пряничков, пожуй. Не буду искать!
Она села и с победным видом встряхнула стриженой головой. Только что у себя в нише она выпила мерзавчик водки, и теперь ей казалось, что ее всегда обижали и что надо наконец найти правду.
– Тяпнула небось, – сказал Окошкин, запихивая все свое добро в корзинку и в чемодан.
– На свои тяпнула, – сказала Патрикеевна. – На твои не тяпнешь.
– Ура! – сказал Васька.
Уложив вещи, Окошкин сел на свою кровать, на которой уже не было матраца и подушек, и помолчал. Ему было чего-то неловко и казалось, что Лапшин недоволен.
– На свадьбу не зовешь? – спросил Ханин.
– После получки, – сказал Васька, – обязательно.
Патрикеевна вдруг засмеялась и ушла в нишу.
– Психопатка! – обиженно сказал Окошкин. – И чего смешного?
Он вообще был склонен сейчас к тому, чтобы обижаться.
Поговорили о делах, о комнате, в которой молодые будут теперь жить, о теще.
– Теща замечательная, – вяло произнес Окошкин. – Культурная и хозяйка – таких поискать. Пироги печет – закачаешься…
Ханин вдруг засмеялся.
– У одной народности, – сказал он, – не помню у какой, читал я: когда что-либо утверждают, то головой качают отрицательно, и наоборот. Для нас тут ужасающее несоответствие жеста и содержания. Так же и с твоими рассуждениями по поводу тещи.
Василий сделал непонимающее лицо и стал надевать перед зеркалом фуражку. Лапшин тихонько насвистывал «Кари очи». Фуражка у Окошкина была новая, и надевал он ее долго: сначала прямо, потом несколько наискосок и кзади. Ханин долго и серьезно следил за ним, потом поднял руку и крикнул, как кричат, когда на веревках подтягивают вывеску или что-нибудь в этом роде:
– О-то-то! Стоп! Хорош!
– Хорош?
– Хорош! – подтвердил Лапшин.
– Ладно! – сказал Василий Никандрович. – До свиданьица!
У него было такое чувство, что его все время разыгрывают. Подойдя к Лапшину, Вася подщелкнул каблуками и козырнул, глядя вбок.
– Будь здоров, Вася! – сказал Лапшин и подал Окошкину руку.
– Будь здоров, не кашляй! – из ниши сказала Патрикеевна.
– Не поминайте лихом! – сказал Васька, по-прежнему глядя вбок.
– Чего там! – сказал Лапшин.
Попрощавшись с Ханиным, Васька взял корзину, чемодан и постель. Лицо у него сделалось совсем обиженное.
– Легкой дороги! – сказала Патрикеевна из ниши и захохотала.
– Счастливо оставаться! – ответил Васька.
Лапшин и Ханин сидели на своих стульях. Ханин морщил губы.
– Заходи в гости! – сказал Лапшин.
Васька ушел, и Патрикеевна сказала:
– Баба с возу – кобыле легче.
Она достала со шкафа постель Ханина, разложила ее на пустой кровати и повесила в изголовье бисерную туфлю для часов.
– А на него я жаловаться буду, – сказала она, – напишу куда следует. Повыше групкома тоже есть начальство.
Солнце ярко светило во все большие окна, с улицы доносилась глухая музыка – проходила военная часть с духовым оркестром, – и настроение у Лапшина было и приподнятое, и печальное. Он сидел на венском стуле, подобрав ноги в новых сапогах, и жевал мундштук папиросы. А Ханин все расхаживал по комнате со стаканом боржома в руке и говорил:
– Почему-то похоже на Первое мая, правда? От оркестра, наверное? Ты как провел нынче праздник? Я, кстати, довольно глупо все злился из-за вашего Занадворова. Порядочная он дубина и в то же время какой-то гуттаперчевый. Нажмешь – поддается, а отнимешь палец – все опять как было. Я с ним буквально измучился. Уперся с концом очерка. «Вы, говорит, как хотите, а нам совершенно незачем этот пессимизм разводить. Это, говорит, как понять – что наших товарищей даже сейчас убивают? Это значит, что у нас переразвит бандитизм?» Так и выразился – переразвит. И попросил смерть Толи Грибкова изъять. Но ты ведь знаешь, как товарищи типа Занадворова просят. «У нас такая точка зрения». У кого – у вас? «У нас!» – И хоть плачь.
– Убрал смерть? – спросил Лапшин.
– И не подумал. Он еще, знаешь, как всю эту главу назвал?
– Не знаю.
– «Расхолаживающий момент»!
– Брось! – не поверил Лапшин.
– А вот ей-богу!
Выпил боржом и спросил у Патрикеевны:
– Ну как, поедем или нет, начальница?
– Если так цветы везти – не поеду, – ответила она из ниши, – а если сначала за рассадой – тогда с пользой. У меня рука легкая, от меня любые цветочки растут…
Ханин вопросительно взглянул на Лапшина. Тот молча встал, позвонил в гараж и велел Кадникову приехать. По дороге взяли с собой Катерину Васильевну, долго все вместе ходили за Патрикеевной по душной оранжерее и смотрели, как она выбирает рассаду и препирается с маленьким, корявым и сердитым цветоводом. Балашова ела миндаль. Она еще больше осунулась за это время, и еще больше веснушек выступило на ее лице.
На кладбище она не подошла близко к Ликиной могиле, а стояла, опершись плечом на ствол молодой березы, и смотрела на Ханина, который, сидя на корточках без шляпы, помогал Патрикеевне сажать цветы.
Было очень тепло, пахло влажной землей и молодыми березами, и за белыми крестами и белыми стволами деревьев ходили люди, и порой женский, сильный голос пел:

Погост, часовенка над склепом,
Венки, лампадки, образа,
И в раме, перевитой крепом, –
Большие, ясные глаза…

– Пойдемте к Толе Грибкову! – сказала Катерина Васильевна Лапшину.
И взяла его под руку робким и доверчивым движением.
Толина мама, как всегда, сидела на скамеечке и думала о чем-то, подперев подбородок ладонями. Балашова и Лапшин тоже сели, и Толина мама спросила, нет ли у Ивана Михайловича покурить. Они закурили оба и долго молчали, но здесь было такое место, что невозможно, казалось, болтать, а говорить было не о чем. Впрочем, уходя, Лапшин вспомнил, что именно следовало непременно сказать Толиной маме.
– Одно словцо Анатолия очень нынче привилось у нас. Говорил он, ежели кого сильно осуждал, – «посторонний». Так вот, этим словом у нас теперь часто пользуются…
– Да, посторонний, – мягко улыбнулась Толина мама. – Это он часто говорит. Это он не переносит…
Она так и произнесла – в настоящем времени: «говорит», «переносит».
Немного побродив по кладбищу, они вернулись к Ликиной могиле. Патрикеевна выговаривала Ханину, что он ничего делать не умеет, даже на малые цветочки давит и жмет их, а он робко улыбался, и почему-то, глядя на него, казалось, что он сейчас замахает своими длинными руками и улетит, и в этом не будет ровно ничего удивительного, а удивительно, что он сажает цветы и сидит на корточках. Балашова сказала об этом Лапшину, он улыбнулся и согласился.
– На кузнечика похож.
Лапшин кивнул: действительно, Ханин сейчас чем-то напоминал кузнечика.
– А что такое смерть? – неожиданно спросила Катерина Васильевна.
– Черт ее знает, – ответил Лапшин. – Я про нее думать не люблю.
– И не думаете?
– Бывает – думаю, – неохотно отозвался он. – Но стараюсь не слишком о ней раздумывать.
За березами сильный голос опять запел:

Венки, лампадки, пахнет тленьем…
И только этот милый взор
Глядит с веселым изумленьем
На этот погребальный вздор.

– Вот именно – погребальный вздор! – вздохнув, сказал Лапшин. – Не понимаю я ничего про эту самую смерть…
– А я думала, вы все понимаете и на все у вас есть ответы, – лукаво сказала Катерина Васильевна. – И Ханин так считает…
– В том смысле, что готовые?
Она поняла, что обидела его, и горячо воскликнула:
– Вы только, пожалуйста, Иван Михайлович, не думайте, что это я нехорошо сказала. В вас самое главное – это что вы такой… Понимаете? Вы как… ну, как скала…
Щеки ее вспыхнули, а он, не улыбнувшись, кивнул:
– Понятно. Как вроде каменный. Что ж, не так плохо иногда.
– Ах, я всегда все не так говорю, – быстро зашептала она. – Не в том смысле, что камень, а вот именно скала, гранит. С вами спокойно, и, если видеть и думать, как вы, тогда ничего не страшно, и все имеет свой смысл, и жить всегда есть для чего, и люди хорошие… И на обиды не надо обижаться, и на… впрочем, все это не то, не умею я с вами говорить…
– А разве со мной нужно как-то особенно говорить?
Она совсем смешалась и не нашлась, что ответить. Ответил за нее он сам:
– Это я не раз замечал, что вы мне вроде бы с одного языка на другой переводите или даже громко очень говорите, будто я тугоухий. А я русский, и слух у меня нормальный.
Глаза его твердо смотрели на Балашову, и говорил он будто прощаясь. Она поняла эту особую интонацию, поняла, как ему трудно сейчас, и поняла, что случится, если этот человек решит больше не разговаривать с ней. И, потянув его за рукав, она сказала голосом, исполненным отчаяния, что он не смеет так думать, что все это совсем иначе и что она не понимает, как это произошло, какая-то чепуха, которая затянулась в узел и душит их обоих.
– Почему же чепуха? – ровным голосом возразил Лапшин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я