Качество удивило, на этом сайте 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Особенно ожесточенную и упорную войну он вел с содержателями кабаков, которые всяческими плутнями и частой сменой стеклянной посуды пытались обойти закон. Страсть надзирать не только за правильной калибровкой посуды, но и за тем, чтобы она должным образом наполнялась, заставляла его ходить из трактира в трактир и следить, чтобы там, пользуясь мирным настроением посетителей, не наливали ниже черты. Тут он сам терял меру и выпивал такое множество полустопок, что уже ничего не мог разобрать, хотя строго и пристально рассматривал каждую из них, прежде чем отправить в рот. Сейчас, одетый по-будничному и еще не бритый, он поджидал свой утренний кофе, который молча готовила жена; она была женщина умная и потому откладывала свои колкие речи до тех пор, пока не выветрится последний остаток винного угара, из которого муж еще мог черпать силу для сопротивления, и не останется одна лишь слабость, пользуясь которой она каждый день без всякого толку хлестала его словами. Смотритель налил немного вишневки в цилиндрический стаканчик, служивший для тарирования и отвешивания небольших проб. Ничего более подходящего у него не было, так как жена из зависти или злобы разбила его последнюю рюмку.
Это метрическое угощение он поставил передо мной, себе же плеснул добрый глоток в большой стакан, стремясь хоть немного продлить свою способность к самозащите. Почесав в спутанных волосах, он, моргая, посмотрел на меня воспаленным взором, вздохнул и посетовал на скверный обычай поздно засиживаться в субботний вечер и тем самым портить себе воскресное утро. Потом он сказал:
— Я задолжал вашей матушке, господин Лее, последний взнос за квартиру. Поэтому неудобно мне было бы предлагать вам, по случаю вашего отъезда, хотя бы и самый скромный подарок. Зато я дам вам на дорогу добрый совет, который будет вам полезен, если вы захотите его придерживаться. Дорожите всегда хорошей компанией и бодростью духа. Вы можете быть богаты или бедны, заняты или праздны, искусны или неискусны,— но никогда не ходите в трактир днем, а дожидайтесь вечера! Вот правило всех степенных и благоразумных людей. Я к ним, увы, уже не принадлежу! Да и вечером ходите лучше поздно, чем рано. Нет ничего почтеннее и приятнее появления последнего посетителя, если только он не пришел из другого питейного заведения. Впрочем, не могут все добиваться этой чести, так как кто-нибудь должеп быть и первым, другие должны быть средними, и так далее. Придя, решительно выпейте свою скромную меру и так же решительно уходите или, по крайней мере, не оставайтесь надолго ради скучных пересудов за пустым стаканом. Дайте лучше еще раз вам его наполнить, вместо того чтобы подлым образом красть у хозяина ночь, как лодыри крадут у господа бога день! А теперь на прощание я еще хочу вас откалибровать, для того чтобы вы во всем соблюдали меру!
Он принес длинный футляр, вынул из него свою служебную мерную линейку, изящно изготовленную из блестящего металла, приложил ее концом к моей шее и сказал:
— До сих пор и не дальше могут доходить счастье и несчастье, радость и горе, веселье и уныние! Пусть они кипят и бурлят в груди, пусть сжимают горло. Голова должна быть выше — до самой смерти!
Гладкий металл холодил мне шею, и потому у меня было такое ощущение, будто я в самом деле испытал какое-то властное воздействие, и я не знал, глупость или мудрость говорит устами этого человека. К тому же смотритель, как и я, рассмеялся, после чего он наконец сел за свой завтрак, а я собрался уходить от него.
Теперь я подошел к запертой двери, что, собственно, для меня и не было неожиданностью. Здесь жил мелкий чиновник-холостяк, который каждое воскресенье, если только позволяла погода, рано уходил и весь день пропадал, лишь бы его не вызвали для исполнения какой-нибудь непредвиденной работы. Да и в будние дни, как только било шесть часов, он откладывал перо и покидал помещение, какое бы спешное дело ни было у него на руках. Свою должность он непрестанно проклинал, хотя годами ее добивался и чуть ли не на коленях вымаливал. Он называл себя жертвой «разочарованных принципов» и посещал только такое общество, где поносили его начальников. В таких случаях он рассказывал, будто его лишь потому не переводят на лучшие места, что он не умеет гнуть спину. Действительно же причина его неудач заключалась в неумении исполнять сколько-нибудь ответственную работу; впрочем, и постоянные цветистые его речи о «разочарованных принципах» доказывали, что он даже не владеет как следует языком. Несмотря на все свое недовольство, он цеплялся за свою должность как репей, и его нельзя было бы оторвать от нее пожарными крюками, ибо она обеспечивала ему если и не блестящее, то все же верное и спокойное существование. А поскольку его лень была злонамеренной и степень ее зависела от его воли, он был осторожен и никогда не преступал того предела, за ко торым ему грозило бы увольнение; постоянные же замечания и понукания тревожили его весьма мало. Этого жильца я недолюбливал, тем более что он, при всех своих далеко не образцовых качествах, иной раз служил мне безмолвным укором, ибо матушка, видя его беззаботную и размеренную жизнь, уже не раз робко заговаривала о том, не лучше ли было бы нам в конце концов последовать совету того члена магистрата, который рекомендовал для меня подобную карьеру. Ведь вот жилец, такой глупый человек, чувствует себя на этом пути отлично, а я должен пуститься в широкий мир, не ведая, что это мне принесет. Но я ограничивался тем, что указывал, какую жалкую фигуру представляет собой этот субъект, не знающий никаких высших стремлений и ничего в жизни не испытавший. Стоя теперь у двери перед изящной медной табличкой с его именем и обозначением его ничтожной должности, я слышал, как за этой дверью медленно и мирно качался взад и вперед маятник степных часов. В комнате царили такая глубокая тишина и такой покой, что казалось, будто даже маятник радуется отсутствию вечно недовольного хозяина. Прислонившись к косяку двери я с минуту прислушивался к однотонной и многозначительной песенке измерителя времени, никогда не отмечающего дважды одно мгновение. Я кое-что уловил в этих звуках, но, по молодости лет, не то, что нужно, и наконец побежал наверх, в нашу квартиру.
Там ждала матушка, приготовившая в последний раз маленькую совместную трапезу; обедать ей уже предстояло в одиночестве. Утреннее солнце наполняло комнату своим светом, и, пока мы сидели за столом, обмениваясь односложными замечаниями, будто отчужденные тишиной, я рассматривал простые белые занавески, старые панели стен, домашнюю утварь так, словно больше не надеялся их увидеть. Завтрак был несколько обильнее обычного, главным образом чтобы я не проголодался в ближайшие же часы и не должен был тратить деньги, а кроме того, матушка собиралась питаться излишками завтрака весь остальной день,— сегодня она не хотела стряпать еще и для себя. Когда она мимоходом упомянула об этом, я очень смутился и хотел возразить, что она не должна так делать, чтобы мне не увозить с собой столь грустное впечатление. Но я не произнес ни слова, так как не привык к подобным высказываниям, а мать в это время подыскивала слова, чтобы обратиться ко мне с теми последними увещаниями, которые обычно лежат на обязанности отца. Но, не зная ни более отдаленного мира, ни деятельности и образа жизни, ожидавших меня, а в то же время хорошо чувствуя, что с моими переживаниями и надеждами что-то неладно,— хотя ей трудно было это доказать,— она в конце концов ограничилась краткой просьбой, чтобы я не забывал бога. Это общее пожелание, которое, правда, охватывало и выражало все, что она могла сказать мне, носившему в себе нетронутую веру и набожное чувство, я принял с молчанием, которое само по себе уже знак согласия. Тут как раз в быстром чередовании зазвучали церковные колокола, и потому это осталось последним, что было сказано между нами; ибо настал миг, когда мне пора было уходить. Я вскочил, взял плащ и сумку и на прощание подал матери руку. Выходя из дверей и видя, что матушка хочет пойти меня провожать, я мягко оттеснил ее назад, притянул дверь и поспешил один на почтовую станцию. Через несколько минут я уже сидел в тяжелом, запряженном пятью лошадьми скором дилижансе, который каждое утро с грохотом катился по плохо вымощенным улицам горного города.
Часов пять спустя мы проезжали по длинному деревянному мосту. Высунувшись из дверцы, я увидел струившуюся внизу мощную реку. Ее светло-зеленая вода, отражая покрывавшую береговые склоны молодую листву буков и глубокую синеву майского неба, блистала такими удивительными сине-зелеными бликами, что все это показалось мне каким-то чудом, и лишь после того, как волшебное зрелище вскоре исчезло и соседи сказали: «Это был Рейн!» — сердце забилось у меня сильными толчками. Ведь я находился на немецкой земле и отныне мог и даже обязан был говорить на языке тех книг, которые направляли мое юношеское образование и вдохновляли мои любимейшие мечты. Хотя весь ход истории и заставлял забыть об этом, но, в сущности, я лишь перешел из одной области древней Алемании в другую, из одной части старой Швабии в другую часть старой Швабии, и поэтому восхитительное сверкание сине-зеленого пламени рейнских вод казалось призрачным приветом таинственного волшебного царства, в которое я вступал.
Впрочем, мне было суждено неожиданным образом пробудиться от грез, а моей дальнейшей поездке — превратиться в пренеприятное странствие. У первой же подставы на земле соседнего государства находилась и таможня с княжеским гербом и короной, п, хотя багаж прочих путешественников был едва вскрыт и проверен весьма поверхностно, мой нескладный сундук привлек особое внимание чиновников. То, что мы накануне так тщательно упаковывали, было безжалостно выкинуто наружу, вплоть до книг, лежавших на самом дне, которые таможенники перелистывали с удвоенным старанием. Так появился на свет и череп бедного Цвихана, тоже возбудивший любопытство, но уже иного рода. И вот все содержимое сундука было раскидано по чужой земле. С холодной усмешкой воинственные стражи границы наблюдали потом, как я торопливо и огорченно кидал свои пожитки обратно и уминал их, чтобы кое-как уместить вновь, в то время как остальные пассажиры уже сидели в новой почтовой карете, а кучер стоял у меня над душой. Все же он помог мне прижать и закрыть крышку, но когда тяжелый сундук наконец унесли, на пустом месте забелел череп, о котором забыли,— он не был виден за сундуком. Впрочем, для него и не нашлось бы места. Поэтому я взял его под мышку, снес в дилижанс и всю оставшуюся часть пути держал на коленях, завернув в шарф, взятый с собой на случай ночною мороза. Какое-то природное чувство приличия или боязнь укоров совести не позволили мне просто выбросить или где-нибудь оставить этот неудобный предмет, после того как я легкомысленно похитил его с кладбища, подобно тому как даже отпетый негодяй все-чаки находит еще случай проявить, хотя бы и самым странным образом, какую-то долю человечности.
На исходе второго дня я достиг цели своего путешествия, огромного столичного города, раскинувшего свои каменные массивы и сады по широкой равнине. Неся в руке череп, закутанный в шарф, я вскоре отыскал гостиницу, адрес которой у меня был записан; в поисках ее я прошел значительный путь по городу. В последних вечерних лучах алели греческие фронтоны и готические башни. Ряды колонн еще купали свои украшенные главы в розовом блеске, новехонькие статуи из светлой бронзы мерцали в полумраке, как будто еще испуская теплые дневные лучи, между тем как расписные открытые галереи уже освещались фонарями и в них гуляло множество нарядных людей. Каменные изваяния длинными рядами устремлялись с высоких стен в темно-синее небо; дворцы, театры, церкви, новые и пышные, создавали большие ансамбли всевозможных стилей, чередуясь с темными массами куполов и крыш общественных зданий и жилых домов. Из церквей и гигантских пивных неслись музыка и колокольный звон. Звуки органа и арфы долетали до слуха. Из часовен, двери которых были расписаны всевозмояшой религиозной символикой, проникали на улицу ароматы курений. Мимо меня кучками проходили художники — красивые или уродливые, попадались студенты в узких куртках и затканных серебром шапочках, всадники в латах неспешно и гордо выезжали в ночную стражу, тогда как куртизанки с обнаженными плечами направлялись в залитые светом танцевальные залы, откуда гремели литавры и трубы. Толстые старухи кланялись тощим черным священникам, коих множество бродило по улицам. На открытых верандах домов за блюдами жареных гусей и огромными кружками восседали упитанные бюргеры. Мимо меня катились экипажи с неграми и егерями на запятках... Короче говоря, куда я ни шел, мне приходилось видеть столько, что я устал и был рад, когда наконец уже мог положить в отведенном мне номере гостиницы и плащ и череп.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ХУДОЖНИКИ
Восстанавливая в памяти мое тогдашнее бытие, я вижу, что оно приобретает некоторую определенность лишь после того, как я около полутора лет прожил, более или менее инкогнито, в городе муз. Я так мало знал и мой жизненный опыт был так скуден, что за краткий срок я не мог рассчитывать на сколько-нибудь осязаемые результаты.
Вглядываясь в сумрак этого переходного времени, взор мой останавливается на одном светлом вечере; я скоблю палитру и мою кисти — с их помощью я пытался одолеть живопись маслом, о которой знал лишь понаслышке. Вижу еще, как беру простую широкополую шляпу, которую уже давно носил вместо сентиментального бархатного берета, и собираюсь к новому знакомому, чтобы застать его еще за работой и немного последить за ней, прежде чем отправиться в условленную прогулку за город. Приехав без всяких рекомендаций, а также без средств, чтобы сговориться об учении у какого-нибудь преуспевающего мастера, я был обречен стоять в преддверии храма и лишь украдкой заглядывать туда сквозь завесы, что было сопряжено с трудностями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119


А-П

П-Я