https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я увидел длинный стол, на другом конце которого сидели два важных господина; перед ними лежали листы бумаги и перья и стояла чернильница. Один из них был попечитель нашей школы, сам преподавал в ней и хорошо знал меня, другой — какой-то большой начальник, который сидел с ученым видом и почти все время молчал. С попечителем у меня были весьма своеобразные отношения: он был добродушный ворчун, любивший прихвастнуть своим красноречием и радовавшийся, когда кто-нибудь из учеников позволял себе слегка поспорить с ним, что давало ему возможность пуститься в пространные объяснения по поводу затронутого предмета. Сначала он благоволил ко мне, так как на его уроках я вел себя как раз довольно благонравно; но потом моя привычка хранить упорное молчание, когда меня за что-нибудь бранили или наказывали, навлекла на меня его нерасположение. Я решительно не умел боязливо отрицать свою вину, бойко врать, чтобы уйти от наказания, или настойчиво вымаливать прощение; если я считал, что меня наказывают за дело, я молча покорялся своей участи; если же наказание казалось мне несправедливым, я тоже молчал, но не из упрямства,— я просто весело смеялся в душе над этим приговором и говорил себе, что мои наставники тоже не всегда отличаются большим умом. Вот почему попечитель считал меня непутевым мальчишкой с весьма опасными наклонностями; как только я вошел, он с грозным видом прикрикнул на меня:
— Ты тоже принимал участие в этом бесчинстве? Молчи! Не отпирайся, это не поможет!
Я чуть слышно сказал «да» и ждал, что будет дальше. Наверно, я сильно повредил себе в его глазах столь быстрым признанием,— ведь он так любил, когда с ним пререкались, и только дух противоречия мог привести его в хорошее настроение,— и вот, словно вознамерившись спасти меня, он сделал вид, будто ему послышалось, что я сказал «нет», и он закричал:
— Что? Что ты сказал? Говори все начистоту!
— Да,— повторил я чуть погромче.
— Ну ладно же,—сказал он,-—дай срок, и на тебя управа найдется; ты еще встретишь тот камень, о который ты расшибешь свой упрямый лоб!
Мне было обидно слышать эти слова; ведь я почувствовал в них не только полнейшее непонимание моих добрых намерений, но и неуместную попытку предсказать мое будущее, оскорбительную насмешку над моей личностью.
— Правда ли,— продолжал он,— что по пути туда ты предложил построиться в ряды и запеть песню, как в воинском строю?
Услыхав этот вопрос, я оторопел; так, значит, мои товарищи предали меня и наверняка уже успели снять с себя вину; я подумал было, не лучше ли будет, если я не признаюсь, но у меня опять вырвалось «да».
— Правда ли, что, подойдя к дому, ты призывал всех не расходиться поодиночке, и не только призывал, но и встал в дверях, чтобы никого не выпускать?
Не долго думая, я подтвердил и это, потому что не видел в таком поступке ничего зазорного и предосудительного. Эти два обстоятельства, всплывшие уже из первых показаний моих сообщников, внушили попечителю мысль о том, что я-то и являюсь главным зачинщиком; к тому же они были, пожалуй, единственными фактами, которые ему удалось установить в этом запутанном деле, они сразу же бросились в глаза, и весь дальнейший допрос он свел исключительно к тому, чтобы доказать мою виновность. Каждый, кому он задавал этот вопрос, отвечал на него утвердительно, радуясь, что ему не надо говорить о самом себе.
Затем меня отпустили, и я побрел домой, несколько встревоженный, но все же не ожидая большой беды; вся процедура допроса показалась мне какой-то несерьезной. Я глубоко раскаивался и чувствовал, что я не прав, но не прав только по отношению к несчастному учителю, которого мы так жестоко оскорбили. Придя домой, я рассказал матушке обо всем слупившемся, и она уже собиралась как следует отчитать меня, как вдруг в дверях показался рассыльный с большим конвертом в руках. В письме матушку уведомляли, что с сегодняшнего дня я исключен из школы, без права поступить в нее. Па моем лице сразу же изобразилось такое неподдельно!* чувство негодования и обиды за совершаемую надо мной несправедливость, что матушка ни одним словом не напомнила мне больше о моей вине, а отдалась своим собственным невеселым думам; да и как не призадуматься, когда всемогущая государственная власть выгоняет на улицу единственное дитя беспомощной вдовы, равнодушно сказав на прощание: «Из него все равно не будет толку!»
Если вокруг вопроса о законности применения смертной казни давно уже ведутся страстные и непримиримые споры, то почему бы не поспорить кстати и о том, вправе ли государство исключать из своей воспитательной системы ребенка или молодого человека,— конечно, если только он не является опасным для окружающих сумасшедшим. Ведь если в будущем я еще раз окая^усь замешанным в подобную неприятную историю и мою судьбу будут решать такие же судьи, а существующие порядки не изменятся, то, исходя из того, как со мной поступили в тот раз, мне, пожалуй, и впрямь могут голову отрубить; ибо отнять у ребенка возможность учиться, как учатся его сверстники, перестать его воспитывать,— разве это не значит морально казнить его, убить в нем все зародыши духовного развития? Что же касается взрослых, то им и в самом деле нередко приходится платиться головой за участие в так называемых беспорядках, которые подчас, право же, мало чем отличаются от безобидных ребяческих сборищ, вроде устроенного нами уличного шествия.
Государству незачем знать, есть ли у исключенного средства на то, чтобы продолжить свое образование частным образом, отвергнет ли сама жизнь отвергнутого им питомца или, может быть, еще сделает из него что-нибудь путное,— все это не касается государства; от него требуется только, чтобы оно всегда помнило о своем долге — следить за воспитанием каждого своего юного гражданина и доводить это воспитание до конца. В конечном счете здесь важна не столько судьба самих исключенных, сколько нечто другое: ведь эти порядки свидетельствуют о том, что является больным местом даже лучших учебных заведений, а именно о косности и душевной лени ведающих этими делами людей — людей, которые тем не менее выдают себя за воспитателей.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ БЕГСТВО НА ЛОНО ПРИРОДЫ
Впрочем, сам я не очень-то унывал и печалился о том, что со мной произошло. Мне надо было отдать несколько книг нашему учителю французского языка, который благосклонно ссужал меня томиками французских классиков в добротных кожаных переплетах. Кроме того, оп несколько раз водил меня в одну из больших библиотек, благоговейно сообщая мне первоначальные сведения о необъятном мире книг. Когда я пришел к нему, он выразил мне свое сожаление по поводу случившегося и дал понять, что мне не стоит принимать это так близко к сердцу, так как, насколько ему известно, большинство учителей, точно так же как и он сам, отнюдь не считают меня дурным учеником. Затем он сказал, что всегда рад меня видеть и готов помочь мне советом, если мне вздумается продолжить мои занятия французским. С тех пор я больше не видел его,— так сложились обстоятельства; однако его слова доставили мне известное удовольствие, и теперь я чувствовал себя вольной птицей, тем более что я не мог предвидеть, какой важной вехой в моей жизни станет это событие.
Зато матушка была совершенно подавлена; она прекрасно понимала, что мое образование наверняка не закончилось бы так рано, будь сейчас в живых мой отец; однако ее ограниченные средства не позволяли ей нанять для меня домашних учителей или послать меня учиться в другой город, и в то же время она никак не могла придумать, за какое дело мне лучше всего взяться; сам я^е я тоже не мог еще разумно и самостоятельно решить вопрос о выборе профессии, так как для этого мне не хватало того более широкого взгляда на жизнь, который я смог бы приобрести именно в старших классах, если бы путь туда не был для меня закрыт. В последнее время мои домашние занятия заключались главным образом в том, что я рисовал, карандашом или красками, и в этой области мои взаимоотношения со школой были тоже весьма своеобразными. В школе меня отнюдь не считали способным к рисованию. Целыми месяцами с моей чертежной доски не сходил все один и тот же лист: работа с карандашом казалась мне скучным занятием; срисовывая какую-нибудь огромных размеров голову или орнамент, я подолгу мучился и досадовал на себя; мне приходилось стирать по десять линий, чтобы найти одну правильную, измазанная и протертая до дыр бумага свидетельствовала о том, с какой неохотой трудился над ней ленивый ученик. Но стоило только прийти домой, как я сразу же забывал об неудачных школьных художествах и с жаром брался за мое домашнее искусство. После той первой попытки скопировать ландшафт я продолжал изготовлять подобного рода акварели; но так как у меня не было больше готовых образцов, то мне самому приходилось изобретать сюжеты, и я долгое время усердно занимался этим. На расписных изразцах стоявшей в нашей комнате печки я обнаружил множество пейзажных мотивов: замок, мост, колоннаду на берегу озера и прочее в этом роде; девичий альбом моей матушки, а также небольшое собрание старомодных альманахов времен ее юности таили богатейшие запасы сентиментальных пейзажей, которые вполне гармонировали с помещенными под ними стишками; здесь были храмы, алтари, лебеди на пруду, влюбленные пары в лодке и темные дубравы, где каждое дерево казалось мне несравненным образцом граверного искусства. Все эти до крайности наивные и, как говорится, доморощенные красоты составляли целый поэтический мирок, в котором я черпал мои замыслы и проводил счастливые часы, усердно трудясь над их выполнением. Я стал выдумывать пейзажи самостоятельно, нагромождая в них чуть ли не все понравившиеся мне поэтические мотивы сразу, а затем перешел к ландшафтам другого рода, где преобладала какая-нибудь отдельная тема, но в каждом из них неизменно присутствовала одна и та же фигура одинокого странника, в котором я полубессознательно изображал самого себя. После непрерывных неудач, которыми оканчивались все мои попытки общения с окружающим миром, у меня стала развиваться дурная привычка к самовлюбленному созерцанию своего собственного «я»; сердце мое грустно сжималось от жалости к самому себе, и мне нравилось переносить символическое изображение своей особы в эффектную обстановку придуманных мною пейзажей. Романтически задрапированный в зеленый плащ, с дорожной котомкой за спиной, этот странник то задумчиво глядел на небо, где догорала вечерняя заря или сияла радуга, то тихо брел по кладбищу или по лесу, а иногда разгуливал даже в райских кущах, среди цветов и пестрых птиц. У меня уже накопилась порядочная коллекция таких картинок, но все они по-прежнему представляли собой жалкую мазню и свидетельствовали о крайней неопытности их автора и полном отсутствии необходимых знаний; лишь известная бойкость и сноровка в наложении отдельных ярких мазков, приобретенная мною путем непрерывных упражнений, да смелый размах моих замыслов несколько отличали мои художества от обычного детского баловства с карандашом и красками, и это-то, вероятно, и побудило меня заявить матушке, что я хотел бы стать художником. Однако матушка не стала обсуждать эти планы, а решила отправить меня в деревню, к своему брату пастору; ей думалось, что на новом месте я лучше всего смогу оправиться от свалившейся на меня беды, и я должен был прогостить там несколько ближайших месяцев, пока матушка не подыщет для меня какого-нибудь дельного занятия на будущее.
Деревня, где родились отец и мать, находилась в одном из самых отдаленных уголков страны; я никогда в ней не бывал, матушка тоже много лет не навещала родные места, а жившие там родственники, за исключением лишь очень немногих, никогда не показывались в городе. Только дядюшка пастор приезжал раз в год верхом на своей лошадке, чтобы принять участие в съезде духовенства, и, отправляясь в обратный путь, каждый раз горячо убеждал нас выбрать время и в конце кон-цов наведаться к нему. У него было полдюжины сыновей и дочерей, которых я знал так же мало, как и их мать, мою энергичную тетушку — пасторшу, так и оставшуюся на всю жизнь крестьянкой. Кроме того, там жила многочисленная родня отца, прежде всего его мать, женщина преклонного возраста, уже много лет назад вышедшая замуж во второй раз за богатого крестьянина, угрюмого, безжалостно тиранившего ее человека, в доме которого она жила настоящей затворницей, и лишь порой, стосковавшись по людям, передавала издалека поклоны и приветы осиротевшей семье безвременно умершего сына. Деревенский люд влачил все такое же безрадостное существование, как и два-три века тому назад, когда даже близкие родственники, особенно женщины, жившие в соседних деревнях, разделенных расстоянием в какой-нибудь десяток миль, подчас навсегда теряли друг друга из виду или же встречались очень редко, только в особо важных случаях, и когда свидевшиеся родичи плакали от полноты чувств и от нахлынувших воспоминаний; в таких встречах было что-то от древнего эпоса. Мужчины же хотя и не все время сидели на одном месте, но, будучи людьми положительными и деловыми, переступали порог дома своих полузабытых родственников лишь тогда, когда те просили в чем-нибудь помочь или же когда они сами нуждались в их совете. Теперь крестьянин снова стал легче на подъем, более совершенные средства передвижения, вновь пробудившаяся общественная жизнь, многочисленные народные празднества — все это не дает ему засиживаться дома; он радостно пускается в путь, чтобы снова почувствовать себя молодым и обогатить себя новыми впечатлениями, и только очень недалекие люди все еще осуждают его за это, с жаром доказывая, что его дело ходить за плугом, а не бродить по дорогам да отплясывать на праздниках, подавая дурной пример своим детям.
Моя мать наказала мне как можно чаще навещать бабушку,— ведь она так одинока и уже доживает свой век, поэтому должен быть с нею особенно почтителен и ласков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119


А-П

П-Я