https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Стешка! Стешка! – Яшка прыгнул за ней и, нагнав ее у подножья горы, вновь обнял. – Да ты что? Ума рехнулась? Я это, это ведь я…
– Уйди… Уйди-и!..
– Куда? – хотел пошутить он, но, видя, как побледнела она, и чувствуя толчки в грудь, отступил, затем и сам побледнел, дергая коротко обрубленными усиками, проговорил: – Нашла? Другого нашла? А?
Но Стешка уже не отвечала. Она, перепрыгивая через выкорчеванные корни, бежала в поле, к Богданову.
2
Яшка не в силах был сидеть у подножья горы и издали смотреть на Стешку. Он поднялся и, вновь чувствуя себя чужим, направился во двор коммуны. Понимая нелепость своего положения, зная, что все коммунары, особенно Степан Огнев, давно осудили его за его прежние проделки, он не смел поднять глаза и шел в коммуну, опустив голову. То, что его осудили все коммунары, он знал еще там, в исправтруддоме, но, отправляясь на «Бруски», все-таки считал: несмотря ни на что, его приветливо встретят Стешка и маленькая Аннушка. Он часто забивался в угол камеры и тосковал по ним, твердо веря, что и они тоскуют по нем.
Ему было стыдно. У него горело лицо. Он вернется на «Бруски» и будет жить по-другому, совсем по-другому. Он покается перед Стешкой во всем, и она простит его – она добрая, а ему только этого и надо, только этого. Стешка оттолкнула его – лопнула последняя зацепка, и он не знал, что ему делать, чувствуя себя совсем чужим, незванным гостем на пиру. Бежать отсюда? И бежать не может: он еще надеется – Стешка вернется к нему или по крайней мере скажет, что с ней стряслось там, на горе.
В коммуне о Яшке знали уже все.
Первым к нему подбежал Шлёнка и, чему-то радуясь, протянул руку.
– Мое почтение тебе, Яков Егорыч, друг ты мой. Что? На побывку пришел?
– Совсем.
– Совсем? – спросил удивленный Шлёнка.
Они помолчали. Яшка смотрел в поле, на Богданова и Стешку.
«С ним спуталась, – решил он, глядя на Богданова. – Нашла… Кто это такой?»
Шлёнка первое время не знал, о чем заговорить, затем, желая угодить Яшке, шепнул:
– С дражайшей-то виделся? Эх, как она один раз при мне Кирилла Сенафонтыча оборвала! Он, знашь-ка, дескать, баба холостая, в охоте, подкатил к ней. «Помолодела, слышь, ты…» – и все такое. Она его и обрезала, – аж у меня в ушах зашумело. Вот баба: закон мужа блюла!
– Да-а? Блюла, говоришь, и ничего?
– Ну! Что говорить. Мы ведь как на ладошке живем: всех видать…
«Что же с ней там, на горе-то стряслось?» – успокаиваясь, подумал Яшка и, понимая, что глупо об этом спрашивать, все-таки не мог оторваться от Шлёнки.
– С Богдановым? Да он у нас до баб-то… и не нюхает… Это агроном… Чудила, страх!
Яшка раздраженно повел ухом на крик. К нему двигались коммунары.
Впереди всех, широко шагая (Яшка еще подумал: «Как разъелась!»), шла Анчурка Кудеярова и гоготала:
– Я вам баила, я вам баила, – придет Яков Егорыч… Баила? А-а-а, – она поджала губы и закачала головой, глядя на Яшку. – А я думала: худ ты, рван ты, а ты белый… на белом пироге тебя держали.
– Анчурка! И ты тут? – Яшка улыбнулся и, пожимая руки коммунарам, обрадовался тому, что они не забыли его, не гнушаются им и совсем нет того, чего он ожидал – этакого молчаливого и злого упрека. Он жал им руки и, ощущая их крепкие ответные пожатия, совсем расчувствовался. – Вернулся, – говорил он с дрожью в голосе. – Живете, строитесь?… А побелел я не от белого пирога, а оттого, что нам в пищу давали белки и жиры… питались мы… – и покраснел, понимая, что его слова коммунары могут принять за хвастовство, чего он вовсе не хотел.
– И шел бы к жирам.
Яшка дрогнул, промолчал.
– Шел бы отсюда, – проговорил Николай Пырякин и крепко стиснул американский ключ.
– Л сынок как у тебя живет? – Яшка сознавал, что этого ему вовсе не следовало бы спрашивать, но в нем все клокотало и слова выливались сами собой.
Веселые лица коммунаров посерели, ощерились и через несколько секунд на него посыпались оскорбительные слова:
– Каторжник.
– Прихвостень…
– Отродье чухлявское.
– Зачем пришел?…
Яшка, крепко зажав лицо руками, точно ожидая удара, опустился на приступок крыльца конторы.
– Убийство, убийство может произойти! – слышал он, как кричала Анчурка Кудеярова. Ее крик тонул в общем озлобленном гаме.
– Коля, брось! Коля, аль еще не веришь? – уговаривала Катя Николая.
– Вот она, – почему-то проговорил Яшка, когда услышал голос Кати Пырякиной, и еще ниже склонился, словно добровольно подставляя шею под удар… И вдруг вскрикнул:
– Что собрались? Медведь вам? – и выскочил из круга.
Но, выскочив из круга, он натолкнулся на Богданова и Стешку. Стешка улыбалась. Яшке вначале показалось, что она улыбается ему, и он уже хотел крикнуть: «Стешка, затравили! Больно ведь!» – но тут понял, что она улыбается какой-то иной, холодной и расчетливой улыбкой, и вовсе не ему, а Богданову. Она вслушивается в слова Богданова и намеренно отвернулась от Яшки. Яшка чуточку попятился.
– Что? – говорил Богданов. – Вот то самое и надо. Мы можем засеять сто, полтораста гектаров… Мы получим тысяч пятьсот пудов корней…
Яшке надо было что-нибудь делать. Стоять так, разиня рот, перед Стешкой – значит уже выдать коммунарам все то, что произошло между ними.
– В чем же дело, товарищ агроном? Давайте сеять, – проговорил он, вовсе еще не понимая Богданова.
Богданов исподлобья посмотрел на него и нехотя ответил:
– В людях дело. Люди перемерзли.
– Пустяки! – решительно заявил Яшка и почему-то кругом обошел Богданова, как петух курицу. – Пустяки! Град ведь им руки не оторвал, – сказал он тоном Степана Огнева, хладнокровно, чуть-чуть шутя (и все оглянулись на избушку в парке). – Кой черт за коммунары, если сами себе смерти ищут? Вот мы их растревожим…
Он кинулся к столбу и начал бить в колокол.
В колокол вовсе не надо было бить: коммунары все – и пожилые и молодежь – толпились во дворе. Среди молодежи Яшка узнал Феню, дочь Давыдки Панова, и намеренно подчеркнуто, предполагая, что это растревожит Стешку, козырнул ей. Стешка поняла его уловку, насмешливо повела глазами и отвернулась к Богданову.
– Давай слово! Ты!.. – с остервенением крикнул Яшка Богданову. – Ты говори!
Богданов засмеялся и, не веря во всю эту затею, взобрался на крыльцо, несколько секунд молчал, затем встряхнул головой, – подбирая слова, заговорил:
– Вот что… Стукнула нас стихия, природа… А человек, борясь с природой, переделывая ее, переделывает и себя. – Он передохнул и спохватился: «Что это я им говорю? Это же, что такое… Эх, ты, чертушка!» – упрекнул он себя за неумение говорить с коммунарами, когда их много. – Проще говоря, – продолжал он, – и человек себе не хозяин, коли, – подчеркнул он это простое народное слово «коли», – коли человек выбит из производственных отношений…
– Ну, «проще говоря»! Загнул… Ты, Богданыч, по-русски нам, по-русски… Что на конце-то у тебя стоит, то и скажи… Понятней будет, – посоветовал Шлёнка.
– На конце? Ах, да, да, на конце… Вот что… Вот… Турнепс. Турнепсом поля засеять…
– Турнепс?… Что за птица такая?
Все так удивленно посмотрели на Богданова, как будто только теперь первый раз увидели его… Что это – турнепс? Они никогда не видели, не знают, что такое турнепс… И вообще – сеять, когда люди собираются жать? Не выпил ли он – этот чудила?
– Ума рехнулся, – сказал кто-то. – Кирилла Сенафонтыча надо дождаться.
– Вот. Эй ты, быстрый, – обратился Богданов к Яшке. – Видел?
Яшке тоже предложение Богданова показалось нелепостью, но он знал – уступить сейчас значит быть высмеянным, и тогда ему непременно без оглядки надо бежать с «Брусков».
– Товарищи! – обратился он ко всем. – Мягкотелая интеллигенция всегда нос вешает, когда ей подопрет. Она – самая эта интеллигенция и стало быть… как это?… – Яшка сознавал, что он путается, тянет, и все-таки продолжал барахтаться:– Это, значит…
– Эй! Зря понес. Не туда поехал, – обрезала Стешка.
– Вот тебе и «это», – поддел Богданов.
Яшка растерянно смолк. Молчали и коммунары, и в это молчание врезался голос Ивана Штыркина.
Он, держа за рукав Чижика, рассказывал ему случай из своей жизни:
– Вот как жили… Раз меня в лесу бык хватил. Хотел я его со своего загона с проса отогнать… Ну, выгнал в лес да по заду его ладошкой как тресну! Он повернись да поддень меня – ребро мне и помял. Ну, в больницу. Лежу месяц, другой. Из дому весть – голодают. Хлеб в поле убрали да за жнитво, за молотьбу, то да ее – в амбар охвостья только и привезли. Идти надо. Доктор мне и говорит: «У тебя еще хрящи не срослись. Отстанут». Чего там, мол, хрящи? До хрящей ли тут? Пришел домой. Работать надо – чужой дядя работать на тебя не будет, хоть подыхай. Работаю. Начал я в то время ведра делать… Раз молотком стукнул – сижу: дышать нечем, хрящи эти самые, действительно, отстают… Эх, плюнул я на них и давай молотком по железу наяривать… Раз десять стукнул и присел – ни взад ни вперед, ни вздохнуть ни крикнуть. Хорошо, баба догадалась: молчит что-то, дескать, мужик не стучит. Прибежала ко мне под сарай, а я ни жив ни мертв… И опять в больницу… Пролежал до весны, вышел – и хоть по миру иди… Вот как жили… А ты – пчелки…
3
Рассказ Штыркина отбросил всех в прошлое – к своим избам, к своим дворикам, к одиночеству. Анчурка Кудеярова вспомнила своего Петю, восемь пудов муки, которые он приволок ночью, накануне того дня как повесился, зарезанного племянника Чижика и – сапожную колодку, которой Петя бил ее по голове.
Но что со Шлёнкой? Он стоит рядом с Яшкой, мигает слезящимися глазами. Его лицо, красное, как мякиш переспелого арбуза, покрылось белыми пятнами, точно от мороза… Он порывается что-то всем сказать, у него ведь тоже ухо отрезано… вот у него вместо уха торчит хрящик… Да не только у Шлёнки: у каждого в прошлом нашлось такое же пятно, как у Анчурки Кудеяровой, у Шлёнки, у Николая, – все были там, под соломенными крышами, в тесных избах, все не ложились спать без ругани из-за куска хлеба, из-за прута… И разом все, что случилось с коммуной за последние дни, приняло иную окраску…
– Это… Как бишь, в могилку… ежели тебя силком в могилку, то ты тогда…
Выкрик Шлёнки подхлестнул всех. Шлёнка еще не успел докончить волнующую его мысль, как коммунары побежали к конюшням, к лабазам. Из-под навеса выползали тракторы и один за другим, наполняя двор грохотом и запахом гари, тронули в поле. А на конюшне Штыркин, взяв на себя главенство, запряг тридцать» лошадей в десять двухлемешных плужков и двинулся вслед за тракторами. Шлёнка отобрал коров, выволок сваленные за ненадобностью старые сохи, впряг коров и выехал со своей своеобразной «конницей».
Все было поднято иа ноги… и побитое, искалеченное градом поле с невероятной быстротой стало покрываться черными, мягкими пластами.
К черным, мягким пластам прибежал Захар Катаев. Ероша руками волосы, тыкаясь то к одному, то к другому коммунару, он упросил их принять его артель в коммуну.
– Отрезанный ломоть мы… Отрезанный. Так и нас возьмите за один стол, – глухо говорил он.
И в поле выехала новая партия лошадей, вышла новая партия людей – и в коммуне все смешалось, как на большом базаре, куда люди съезжаются за одним – купить и продать – и, оглушенные торгом, в беспорядке мечутся…
Метались и в коммуне.
В первый же день пали три лошади. Они пали во время обеденного перерыва. Кто-то не доглядел, еще горячих пустил их к воде, и лошади легли на землю, вздулись. У озера утонул трактор. В ночь же загорелся стог клеверного сена в поле. Он вспыхнул моментально, и его не удалось залить водой. Затем в эту же ночь от надрыва преждевременно родила жена Петра, племяша Чижика. И в эту же. ночь кто-то открыл калду, с калды ушли в парк коровы и поломали там деревья.
Все смешалось в коммуне, и в этом смешении трудно было отыскать виновника того, кто опоил лошадей, кто открыл калду, кто поджег сено, – все кружились, метались, бегали.
А Яшка считал себя героем: за три дня коммунары перевернули поле, посеяли турнепс, просо. За три дня они проделали огромную работу, и все это Яшка приписывал себе. Он и в поле ходил передом за тройкой лошадей, и только иногда останавливался, видя перед собой бурлящий котел и то, как на огородах, во главе баб, Стешка лопатой копает землю. Он ждал – у Стешки прорвется, и она снова, как там, на горе, приползет к нему… Поздно вечером, когда все валились от устали, он кружился около избушки в парке, около детского дома, караулил Стешку и ждал – она придет. В эти дни, переполненные надеждой, он работал, напевая песенку, и песенкой напоминал коммунарам былые времена, а вечером брал на руки Аннушку и, потешаясь ее рассказами, носил ее по парку… Но на четвертый день надежды у него лопнули, развеялись как пыль в бурю. На четвертый день из города приехал Давыдка Панов. Он привел с собой обоз с мануфактурой, с кроватями, с матрацами, он привез с собой кучу чеков, письма Богданову и Степану Огневу. Письмо на имя Степана он передал Стешке. – Ну-ка, вот, прочти и передай нашему мученику от Кирилла Сенафонтыча, – сказал он.
«Дядя Степа, – писал Кирилл, – все идет как нельзя лучше. Дали аванс десять тысяч рублей. Договорился я на цементном заводе – они берут у нас пятьсот тысяч пудов торфа… Я не знаю, наберется ли у нас столько такого добра, а согласился. Сколько, мол, уж наберем, столько и наберем».
Яшка, по тому, как у Стешки заблестели глаза, как она сложила письмо, сунув его за кофточку на грудь, и по тому, как она спросила Давыдку: «Скоро ли приедет Кирилл?» – понял все: он увидел Стешу радостной и помолодевшей, Она даже не взглянула на него: быстро, подпрыгивая, перебежала двор и скрылась в избушке с башенкой наверху… А поздно ночью он слышал – она пела на горе у Вонючего затона… Она пела, и Яшка не подошел к ней… Он бродил по парку, по полю, иногда останавливался, – как безумный, бормотал: – Не чую… земли не чую…
4
Яшка проснулся успокоенный, радостный, пригретый восходящими лучами солнца, и все, что свершилось за последние дни, показалось ему сном – далеким и ненужным, и ему было приятно. Не открывая глаз, он стал прислушиваться к шороху в овраге. Где-то далеко замычал теленок – с хрипотой и задором.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я