https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/Roca/
Они тебя всегда любили.
Антон замолчал и задумался о семейной истории, о том, чего сын никогда не узнает.
— Однако в завещании тебя, пожалуй, не упомянут.
Родня его матери. Нет, он совершенно не помнил ни этих людей, ни этот дом. Мать все его детские годы хворала и жила в своей комнате, за закрытой дверью, и все, что принадлежало ей или имело к ней отношение, тоже было для него закрыто. Ее прошлое было для него как длинный неосвещенный коридор. Наверняка ему рассказывали семейные истории матери, но он их не помнил. Сейчас, когда мир вывернулся наизнанку, истории прошлого быстро испарялись, растворяясь в воздухе.
Пять
Автомобиль подпрыгнул и остановился среди каких-то баб с корзинами, недалеко от помещений ревкома на железнодорожном узле. Железнодорожный узел вырос в небольшой городок, где жизнь кипела сильнее и торговля шла бойчее, чем в самом Ломове. Вокруг станции разросся лабиринт навесов и временных сарайчиков, крытых гофрированным железом. Кое-где крыши отсутствовали: должно быть, украли, подумал Астапов. Одна стена вокзала была выбелена, но, как и бо?льшую часть провинциальной России, ее непременно вскоре должны были размалевать красной краской. Плотники сколачивали каркас для трибуны под открытым небом меж двумя железнодорожными путями, которые разбегались в стороны — один на восток, другой на юг. Агитпоезд с паровозом стоял среди этой неразберихи, как символ всемогущества советской власти, хотя и паровоз, и вагоны были выпущены много лет назад на заводе, принадлежащем капиталисту, скорее всего — за границей. Выбираясь из автомобиля, Астапов увидел, что ближайшие заборы облеплены плакатами: «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!» В первый момент лозунг показался Астапову омерзительно непристойным. Возможно, ему все еще было не по себе из-за беседы со священником.
Явившись в помещения Наркомпроса, он обнаружил, что там все вверх дном. В кои-то веки в конторе оказалось слишком много сотрудников, а работы на всех не хватало; от нечего делать сотрудники затеяли политические дебаты, причем довольно рискованные. Астапов торопливо разослал их на задания, не переставая спорить с одним из служащих по поводу правильного оформления заявки на технику, нужную Астапову для Грязи. Потом Астапов вышел на улицу покурить зловонной махорки, пока его шофер ездил с нужными бумагами на склад за генератором. Астапова поразило, сколько баб толчется на станции, в нескольких сотнях метров от рыночной площади. Некоторые бабы торговали съестным — по большей части овощами с огорода; они говорили, что у них нету никаких овощей, а теперь нагло продавали эти самые овощи по рыночным ценам. Но многие пришли просто поболтать, как будто революция уже даровала им обещанное право на отдых; как будто мужчины всего за несколько десятков верст отсюда не были заняты в вооруженном восстании и в подавлении восстания.
Он остановил бегущую мимо девицу — сотрудницу Наркомпроса; на ней была глаженая белая блузка, а в волосах синий бантик.
— Что там такое, товарищ?
— Женская пропаганда, — сказала она, робко улыбаясь. — Мы показываем новую киноленту. Я собираю зрителей.
Астапов рассеянно кивнул и задумался, кем завизирована программа. Со дня взятия Ломова им не присылали никаких новых лент. Он разрывался на части. Шишко, скорее всего, уже выдвинул войска к монастырю. В отсутствие Астапова он позволит своим людям полностью распоясаться. Кинолента может подождать. Но шофер Астапова до сих пор не прибыл с оборудованием; на складе никак не могли найти нужный электрический провод. А вагон, в котором показывали кино, был прямо перед ним, стоял на запасном пути, отделенный лишь полоской истоптанной земли.
Астапов забрался по ступенькам в вагон. Он всунул голову внутрь — и тут же отдернул, чуть не разбив ее о дверь. Елена Богданова, которая стояла, углубившись в работу — рассматривала какие-то кадры кинопленки, еще не заряженной в проектор, — тоже была поражена. Она была в вагоне одна и полностью поглощена своим фильмом. Она издала слабое, жалкое «о».
Вот сейчас надо извиниться за все, в чем Астапов предположительно был виноват, но он не находил слов, и тем более не мог выдавить их из себя. Мужчина и женщина склоняются над монтажным столом; он хватает ее за плечи; теперь оба полураздеты; она бежит, схватив блузу; это были кадры их собственной истории. Однако несмотря на удивление, растерянность и странный стыд, Астапов был почти рад видеть Елену. Он опять пробормотал:
— Товарищ.
Вагон был третьего класса; его почти не переделывали под нужды Наркомпроса, только замазали окна красной краской (по настоянию Астапова; в солнечные дни экран принимал кровавый оттенок, но этот цвет не мешал показу) и той же краской намалевали на стене над окнами другой большевистский лозунг: «ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!» Белое полотно, прибитое к дальней двери, служило экраном. Елена стояла возле проектора («Био-Пиктороскоп» фирмы «Хьюз»), и в одной руке у нее была открытая жестянка с кинолентой; другой рукой она держала целлулоидную полоску против света голой электрической лампочки. Сейчас она прижала эту руку к груди.
— Что за лента? — отрывисто спросил он, нарушая служебную корректность.
Казалось, Елену может унести неосторожным порывом ветра — она выглядела еще более хрупкой, чем тогда, когда, полумертвая от голода, впервые появилась в Самаре. Щеки запали, белая блуза свободно, ровно стелилась спереди. Ей всего шестнадцать или семнадцать лет — она слишком молода для такой работы и для таких условий. Она посмотрела на него, как сегодня утром — несфокусированным взглядом.
Наконец она ответила:
— Женская пропаганда, товарищ Астапов.
Значит, она помнит, как его зовут. Астапова это не обрадовало. Однако она никак не показала, что помнит тот постыдный эпизод — Астапову бы вздохнуть с облегчением, поскольку ему страстно хотелось начисто стереть это воспоминание и из своей, и из ее памяти. Жизненная борьба — не в том, чтобы управлять событиями, а в том, чтобы контролировать, что от них остается в памяти. Но все же… ему была чем-то обидна такая забывчивость.
— Что за лента? Откуда она взялась?
— Я ее сделала.
Астапов растерялся. Синематографического оборудования не хватало, и доступ к нему был строго ограничен. Астапов думал, что знает местонахождение почти каждой кинокамеры, принадлежащей Наркомпросу; его подразделению дали только одну. Но идеологическая борьба все усиливалась, и Наркомпрос увеличивался быстрее, чем любое другое ведомство советской власти. Белые отступали (по крайней мере, в здешних местах); Наркомпрос спешил заполнить оставшуюся после них идеологическую пустоту. Каждый день прибывали все новые работники Наркомпроса, многие — без конкретных заданий. Он ничего не знал ни про текущее задание Елены, ни про то, какими средствами создана кинолента. Как проявлялась пленка? Кто завизировал сценарий? О чем вообще фильм? Сейчас ему было не до этих вопросов. Его ждал Шишко.
Он сказал:
— Киноленту надо зарегистрировать в Москве, получить разрешение Наркомпроса, а потом, до показа, я должен ее завизировать. Вы не можете показывать ленту, пока я ее не видел.
Теперь глаза Елены сфокусировались на нем. Он впервые заметил, что ее опухшее, больное лицо — живой сосуд яростного гнева.
— У меня разрешение от Женотдела, — объявила она железным голосом. — И лично от самой товарища Крупской.
За последнюю минуту она удивила его уже второй раз. Далекая жена Ильича теперь возглавляла Главполитпросвет Наркомпроса и приходилась Астапову начальницей. Что делала Елена после Самары? Как она попала в Москву? К Крупской? Что она сказала про него в Москве? Знает ли Сталин?
— Разрешение на эту ленту?
— На эту тему. Это общее разрешение. — Она вытащила из заплечного мешка письмо и протянула Астапову. У него едва не подогнулись ноги, когда он подумал о происхождении этого документа. Жена Ильича! Он не сразу заставил себя направить взгляд на письмо и провести глазами по строкам, чтобы извлечь из них хоть какой-нибудь смысл. Когда он это сделал, он понял, что в руках у него не официальное разрешение, а письмо, в общих словах поощряющее просвещение женщин через пропаганду посредством кино. Но как бы там ни было, письмо было адресовано лично Елене и подписано товарищем Крупской. Он вернул письмо девушке, а она добавила:
— Мы собрали несколько десятков крестьянок. Это было непросто, особенно сейчас, в страду. Надо пользоваться моментом.
— Нет. Ни в коем случае. Я не могу разрешить показ фильма, которого я не видел, а сейчас у меня нет времени его смотреть. Отмените сеанс или покажите что-нибудь другое. Фильм про урожай. Да, покажите про урожай, пусть готовятся к прибытию продотрядов.
— У меня разрешение от товарища Крупской!
Он выматерился. Это было новшество, принесенное гражданской войной: возможность непринужденно материть женщин.
— Она не видела киноленту. Ленту должны одобрить в Москве.
— Ну пожалуйста, только здесь, в Ломове. Я должна увидеть реакцию крестьян, прежде чем подам ленту в Наркомпрос.
Он вырвал кинопленку у нее из рук. Жестянка осталась у нее. Рывок притянул Елену так близко, что Астапов чувствовал жар ее тела. Он не был с женщиной с той ночи в Самаре.
Держа большим пальцем за перфорацию, он поднес пленку к свету и попытался понять, что изображено на горизонтальной последовательности прямоугольных кадриков, каждый из которых имел микроскопическое различие с соседними. Действие происходило в помещении, и на переднем плане виднелась серая человеческая фигура. Астапов не мог разобрать, что она делает. Интертитров он не нашел.
Он вернул пленку Елене. Теперь он был в еще более сложном положении, поскольку видел пленку. Он никогда не докажет, что не разобрал сюжета ленты и не мог установить ее соответствие с линией Партии. Нынче все что угодно может быть поставлено тебе в вину.
— Ладно. Заряжайте проектор. Сколько времени идет лента?
— Девять минут.
Он открыл дверь вагона. Его шофер стоял возле «торникрофта», курил дорогую заграничную сигарету и смотрел в никуда. Астаповское оборудование было загружено в машину. Отряд Шишко, должно быть, уже вошел в монастырь.
В вагоне погас свет. Несколько секунд царила полная тьма, и Астапов всем телом впитывал близость Елены. Совсем как тогда, когда они работали вместе в Самаре — ее присутствие было физически ощутимо. Он сделал шаг вперед, и беглая прядь ее волос защекотала ему лицо. У него в животе что-то перевернулось. Елена отчетливо дышала.
Зажужжал проектор, резкий луч света пронзил вагон по центру и упал на экран. Сразу, безо всяких титров и названия, появилась призрачная серая фигура. Елена протянула руку и подкрутила объектив. Фигура обрела четкость — кажется, это девушка? — опять расплылась и наконец снова стала четкой. Стала видна девушка, лежащая на диване. Астапов вздрогнул, поняв, что это сама Елена, и до него не сразу дошло, что она, господи помилуй, абсолютно голая. В Самаре она так и не согласилась раздеться, стояла насмерть за нижнее белье. Теперь, на экране, плоская, она почти утратила женственность. Она смотрела в камеру — виднелись ее крохотные груди, ноги были задраны, и черные волосы на лобке выглядели дефектом экрана — словно он в этом месте был порван и заштопан. Она подняла указательный палец, демонстрируя его зрителям, как если бы они раньше никогда не видели указательного пальца.
— Что это?
— Просвещение для женщин.
У Астапова пересохло во рту — он смотрел, как экранная Елена потянулась рукой вниз. Она с силой вставила палец в дефект экрана и стала медленно прощупывать его, совершая рукой пилящие движения. Левой рукой она при этом мяла свои груди. Лицо ее, по-прежнему лишенное всякого выражения, смотрело в объектив. Признаков физического возбуждения заметно не было, но частота движений правой руки усилилась, и зад Елены заерзал в такт.
Елена, стоя так близко, что он чувствовал ее дыхание, сказала:
— Вы не поверите, сколько женщин в среде рабочих и крестьян не умеют или стыдятся заниматься самостимуляцией.
Жар, исходивший от нее, усилился, и в голосе появилась чуть заметная хрипотца — живая Елена возбудилась при виде своего поддельного возбуждения на экране. Астапову тоже стало жарко. Она добавила:
— Первый шаг к эмансипации женщины — научить ее удовлетворять собственные потребности. У меня в сценарии это всё объясняется, с цитатами из трудов Маркса и Ильича.
— Нет! — воскликнул Астапов. — Это непристойно!
— Непристойность — буржуазное понятие.
Сцена, безо всяких интертитров, сменилась другой. Астапову опять потребовалось несколько секунд, чтобы понять происходящее на экране. Елена, все еще голая, стояла на четвереньках, прогнув хрупкую спину и выпятив ягодицы. Сцена кончилась до того, как на экране появилась соответствующая часть мужского тела, и замелькали другие изображения: грудь, язык, потом, кажется, влагалище, кажется, задний проход, эрегированный член, еще несколько снимков грудей под разными углами, нелепо невинный локоть и очень крупный план каких-то мокрых, сцепленных между собою, синхронно движущихся органов, которые Астапов не смог опознать. Обнаженное тело внушало ему отвращение, изображать наготу — аморально и непристойно, а оправдывать это цитатами из Маркса и Ильича — немыслимо, но Астапов понял, что эта кинолента дополнительно оскорбляет его своей кошмарной несвязностью.
Здесь не было никакого сюжета, даже буржуазно-банального совращения и покорения. Однако фильм был цельный. Елена отказалась от сюжета, чтобы создать этюд без слов, эротический балаган, действующий на уровне подсознания и абсолютно непозволительный. Отсутствие причинно-следственных связей делало фильм неподконтрольным научно-историческому процессу. В таком фильме могло произойти что угодно. Фильм без текста позволял распоясаться воображению. Он открывал дверь безумию; и контрреволюции тоже. Астапов почувствовал, что его охватывает некогда знакомый трепет, что его тянет вперед, туда, где кишели несвязные образы, сочась похотью и шумом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Антон замолчал и задумался о семейной истории, о том, чего сын никогда не узнает.
— Однако в завещании тебя, пожалуй, не упомянут.
Родня его матери. Нет, он совершенно не помнил ни этих людей, ни этот дом. Мать все его детские годы хворала и жила в своей комнате, за закрытой дверью, и все, что принадлежало ей или имело к ней отношение, тоже было для него закрыто. Ее прошлое было для него как длинный неосвещенный коридор. Наверняка ему рассказывали семейные истории матери, но он их не помнил. Сейчас, когда мир вывернулся наизнанку, истории прошлого быстро испарялись, растворяясь в воздухе.
Пять
Автомобиль подпрыгнул и остановился среди каких-то баб с корзинами, недалеко от помещений ревкома на железнодорожном узле. Железнодорожный узел вырос в небольшой городок, где жизнь кипела сильнее и торговля шла бойчее, чем в самом Ломове. Вокруг станции разросся лабиринт навесов и временных сарайчиков, крытых гофрированным железом. Кое-где крыши отсутствовали: должно быть, украли, подумал Астапов. Одна стена вокзала была выбелена, но, как и бо?льшую часть провинциальной России, ее непременно вскоре должны были размалевать красной краской. Плотники сколачивали каркас для трибуны под открытым небом меж двумя железнодорожными путями, которые разбегались в стороны — один на восток, другой на юг. Агитпоезд с паровозом стоял среди этой неразберихи, как символ всемогущества советской власти, хотя и паровоз, и вагоны были выпущены много лет назад на заводе, принадлежащем капиталисту, скорее всего — за границей. Выбираясь из автомобиля, Астапов увидел, что ближайшие заборы облеплены плакатами: «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!» В первый момент лозунг показался Астапову омерзительно непристойным. Возможно, ему все еще было не по себе из-за беседы со священником.
Явившись в помещения Наркомпроса, он обнаружил, что там все вверх дном. В кои-то веки в конторе оказалось слишком много сотрудников, а работы на всех не хватало; от нечего делать сотрудники затеяли политические дебаты, причем довольно рискованные. Астапов торопливо разослал их на задания, не переставая спорить с одним из служащих по поводу правильного оформления заявки на технику, нужную Астапову для Грязи. Потом Астапов вышел на улицу покурить зловонной махорки, пока его шофер ездил с нужными бумагами на склад за генератором. Астапова поразило, сколько баб толчется на станции, в нескольких сотнях метров от рыночной площади. Некоторые бабы торговали съестным — по большей части овощами с огорода; они говорили, что у них нету никаких овощей, а теперь нагло продавали эти самые овощи по рыночным ценам. Но многие пришли просто поболтать, как будто революция уже даровала им обещанное право на отдых; как будто мужчины всего за несколько десятков верст отсюда не были заняты в вооруженном восстании и в подавлении восстания.
Он остановил бегущую мимо девицу — сотрудницу Наркомпроса; на ней была глаженая белая блузка, а в волосах синий бантик.
— Что там такое, товарищ?
— Женская пропаганда, — сказала она, робко улыбаясь. — Мы показываем новую киноленту. Я собираю зрителей.
Астапов рассеянно кивнул и задумался, кем завизирована программа. Со дня взятия Ломова им не присылали никаких новых лент. Он разрывался на части. Шишко, скорее всего, уже выдвинул войска к монастырю. В отсутствие Астапова он позволит своим людям полностью распоясаться. Кинолента может подождать. Но шофер Астапова до сих пор не прибыл с оборудованием; на складе никак не могли найти нужный электрический провод. А вагон, в котором показывали кино, был прямо перед ним, стоял на запасном пути, отделенный лишь полоской истоптанной земли.
Астапов забрался по ступенькам в вагон. Он всунул голову внутрь — и тут же отдернул, чуть не разбив ее о дверь. Елена Богданова, которая стояла, углубившись в работу — рассматривала какие-то кадры кинопленки, еще не заряженной в проектор, — тоже была поражена. Она была в вагоне одна и полностью поглощена своим фильмом. Она издала слабое, жалкое «о».
Вот сейчас надо извиниться за все, в чем Астапов предположительно был виноват, но он не находил слов, и тем более не мог выдавить их из себя. Мужчина и женщина склоняются над монтажным столом; он хватает ее за плечи; теперь оба полураздеты; она бежит, схватив блузу; это были кадры их собственной истории. Однако несмотря на удивление, растерянность и странный стыд, Астапов был почти рад видеть Елену. Он опять пробормотал:
— Товарищ.
Вагон был третьего класса; его почти не переделывали под нужды Наркомпроса, только замазали окна красной краской (по настоянию Астапова; в солнечные дни экран принимал кровавый оттенок, но этот цвет не мешал показу) и той же краской намалевали на стене над окнами другой большевистский лозунг: «ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!» Белое полотно, прибитое к дальней двери, служило экраном. Елена стояла возле проектора («Био-Пиктороскоп» фирмы «Хьюз»), и в одной руке у нее была открытая жестянка с кинолентой; другой рукой она держала целлулоидную полоску против света голой электрической лампочки. Сейчас она прижала эту руку к груди.
— Что за лента? — отрывисто спросил он, нарушая служебную корректность.
Казалось, Елену может унести неосторожным порывом ветра — она выглядела еще более хрупкой, чем тогда, когда, полумертвая от голода, впервые появилась в Самаре. Щеки запали, белая блуза свободно, ровно стелилась спереди. Ей всего шестнадцать или семнадцать лет — она слишком молода для такой работы и для таких условий. Она посмотрела на него, как сегодня утром — несфокусированным взглядом.
Наконец она ответила:
— Женская пропаганда, товарищ Астапов.
Значит, она помнит, как его зовут. Астапова это не обрадовало. Однако она никак не показала, что помнит тот постыдный эпизод — Астапову бы вздохнуть с облегчением, поскольку ему страстно хотелось начисто стереть это воспоминание и из своей, и из ее памяти. Жизненная борьба — не в том, чтобы управлять событиями, а в том, чтобы контролировать, что от них остается в памяти. Но все же… ему была чем-то обидна такая забывчивость.
— Что за лента? Откуда она взялась?
— Я ее сделала.
Астапов растерялся. Синематографического оборудования не хватало, и доступ к нему был строго ограничен. Астапов думал, что знает местонахождение почти каждой кинокамеры, принадлежащей Наркомпросу; его подразделению дали только одну. Но идеологическая борьба все усиливалась, и Наркомпрос увеличивался быстрее, чем любое другое ведомство советской власти. Белые отступали (по крайней мере, в здешних местах); Наркомпрос спешил заполнить оставшуюся после них идеологическую пустоту. Каждый день прибывали все новые работники Наркомпроса, многие — без конкретных заданий. Он ничего не знал ни про текущее задание Елены, ни про то, какими средствами создана кинолента. Как проявлялась пленка? Кто завизировал сценарий? О чем вообще фильм? Сейчас ему было не до этих вопросов. Его ждал Шишко.
Он сказал:
— Киноленту надо зарегистрировать в Москве, получить разрешение Наркомпроса, а потом, до показа, я должен ее завизировать. Вы не можете показывать ленту, пока я ее не видел.
Теперь глаза Елены сфокусировались на нем. Он впервые заметил, что ее опухшее, больное лицо — живой сосуд яростного гнева.
— У меня разрешение от Женотдела, — объявила она железным голосом. — И лично от самой товарища Крупской.
За последнюю минуту она удивила его уже второй раз. Далекая жена Ильича теперь возглавляла Главполитпросвет Наркомпроса и приходилась Астапову начальницей. Что делала Елена после Самары? Как она попала в Москву? К Крупской? Что она сказала про него в Москве? Знает ли Сталин?
— Разрешение на эту ленту?
— На эту тему. Это общее разрешение. — Она вытащила из заплечного мешка письмо и протянула Астапову. У него едва не подогнулись ноги, когда он подумал о происхождении этого документа. Жена Ильича! Он не сразу заставил себя направить взгляд на письмо и провести глазами по строкам, чтобы извлечь из них хоть какой-нибудь смысл. Когда он это сделал, он понял, что в руках у него не официальное разрешение, а письмо, в общих словах поощряющее просвещение женщин через пропаганду посредством кино. Но как бы там ни было, письмо было адресовано лично Елене и подписано товарищем Крупской. Он вернул письмо девушке, а она добавила:
— Мы собрали несколько десятков крестьянок. Это было непросто, особенно сейчас, в страду. Надо пользоваться моментом.
— Нет. Ни в коем случае. Я не могу разрешить показ фильма, которого я не видел, а сейчас у меня нет времени его смотреть. Отмените сеанс или покажите что-нибудь другое. Фильм про урожай. Да, покажите про урожай, пусть готовятся к прибытию продотрядов.
— У меня разрешение от товарища Крупской!
Он выматерился. Это было новшество, принесенное гражданской войной: возможность непринужденно материть женщин.
— Она не видела киноленту. Ленту должны одобрить в Москве.
— Ну пожалуйста, только здесь, в Ломове. Я должна увидеть реакцию крестьян, прежде чем подам ленту в Наркомпрос.
Он вырвал кинопленку у нее из рук. Жестянка осталась у нее. Рывок притянул Елену так близко, что Астапов чувствовал жар ее тела. Он не был с женщиной с той ночи в Самаре.
Держа большим пальцем за перфорацию, он поднес пленку к свету и попытался понять, что изображено на горизонтальной последовательности прямоугольных кадриков, каждый из которых имел микроскопическое различие с соседними. Действие происходило в помещении, и на переднем плане виднелась серая человеческая фигура. Астапов не мог разобрать, что она делает. Интертитров он не нашел.
Он вернул пленку Елене. Теперь он был в еще более сложном положении, поскольку видел пленку. Он никогда не докажет, что не разобрал сюжета ленты и не мог установить ее соответствие с линией Партии. Нынче все что угодно может быть поставлено тебе в вину.
— Ладно. Заряжайте проектор. Сколько времени идет лента?
— Девять минут.
Он открыл дверь вагона. Его шофер стоял возле «торникрофта», курил дорогую заграничную сигарету и смотрел в никуда. Астаповское оборудование было загружено в машину. Отряд Шишко, должно быть, уже вошел в монастырь.
В вагоне погас свет. Несколько секунд царила полная тьма, и Астапов всем телом впитывал близость Елены. Совсем как тогда, когда они работали вместе в Самаре — ее присутствие было физически ощутимо. Он сделал шаг вперед, и беглая прядь ее волос защекотала ему лицо. У него в животе что-то перевернулось. Елена отчетливо дышала.
Зажужжал проектор, резкий луч света пронзил вагон по центру и упал на экран. Сразу, безо всяких титров и названия, появилась призрачная серая фигура. Елена протянула руку и подкрутила объектив. Фигура обрела четкость — кажется, это девушка? — опять расплылась и наконец снова стала четкой. Стала видна девушка, лежащая на диване. Астапов вздрогнул, поняв, что это сама Елена, и до него не сразу дошло, что она, господи помилуй, абсолютно голая. В Самаре она так и не согласилась раздеться, стояла насмерть за нижнее белье. Теперь, на экране, плоская, она почти утратила женственность. Она смотрела в камеру — виднелись ее крохотные груди, ноги были задраны, и черные волосы на лобке выглядели дефектом экрана — словно он в этом месте был порван и заштопан. Она подняла указательный палец, демонстрируя его зрителям, как если бы они раньше никогда не видели указательного пальца.
— Что это?
— Просвещение для женщин.
У Астапова пересохло во рту — он смотрел, как экранная Елена потянулась рукой вниз. Она с силой вставила палец в дефект экрана и стала медленно прощупывать его, совершая рукой пилящие движения. Левой рукой она при этом мяла свои груди. Лицо ее, по-прежнему лишенное всякого выражения, смотрело в объектив. Признаков физического возбуждения заметно не было, но частота движений правой руки усилилась, и зад Елены заерзал в такт.
Елена, стоя так близко, что он чувствовал ее дыхание, сказала:
— Вы не поверите, сколько женщин в среде рабочих и крестьян не умеют или стыдятся заниматься самостимуляцией.
Жар, исходивший от нее, усилился, и в голосе появилась чуть заметная хрипотца — живая Елена возбудилась при виде своего поддельного возбуждения на экране. Астапову тоже стало жарко. Она добавила:
— Первый шаг к эмансипации женщины — научить ее удовлетворять собственные потребности. У меня в сценарии это всё объясняется, с цитатами из трудов Маркса и Ильича.
— Нет! — воскликнул Астапов. — Это непристойно!
— Непристойность — буржуазное понятие.
Сцена, безо всяких интертитров, сменилась другой. Астапову опять потребовалось несколько секунд, чтобы понять происходящее на экране. Елена, все еще голая, стояла на четвереньках, прогнув хрупкую спину и выпятив ягодицы. Сцена кончилась до того, как на экране появилась соответствующая часть мужского тела, и замелькали другие изображения: грудь, язык, потом, кажется, влагалище, кажется, задний проход, эрегированный член, еще несколько снимков грудей под разными углами, нелепо невинный локоть и очень крупный план каких-то мокрых, сцепленных между собою, синхронно движущихся органов, которые Астапов не смог опознать. Обнаженное тело внушало ему отвращение, изображать наготу — аморально и непристойно, а оправдывать это цитатами из Маркса и Ильича — немыслимо, но Астапов понял, что эта кинолента дополнительно оскорбляет его своей кошмарной несвязностью.
Здесь не было никакого сюжета, даже буржуазно-банального совращения и покорения. Однако фильм был цельный. Елена отказалась от сюжета, чтобы создать этюд без слов, эротический балаган, действующий на уровне подсознания и абсолютно непозволительный. Отсутствие причинно-следственных связей делало фильм неподконтрольным научно-историческому процессу. В таком фильме могло произойти что угодно. Фильм без текста позволял распоясаться воображению. Он открывал дверь безумию; и контрреволюции тоже. Астапов почувствовал, что его охватывает некогда знакомый трепет, что его тянет вперед, туда, где кишели несвязные образы, сочась похотью и шумом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33