Привезли из Wodolei
Но такие уж времена нынче, увы. Мы оскверняем умирающих и пренебрегаем мертвыми.
Чертков побледнел, и верхняя губа его дергалась, словно под электрическим током.
— Мы делаем для графа все, что в наших силах. Простите, мне нужно идти.
Воробьев взял Черткова за плечо:
— Владимир Григорьевич, что может быть лучшим памятником человеку, как не он сам? Вот человек, который писал книги, вот человек, который пахал рядом со своими крепостными, вот человек, бросивший вызов казенной религии! Он жил! Две трети населения России неграмотны. Мужики не могут читать графских книг. Я сам — чрезвычайно занятой человек и знаком с его трудами лишь поверхностно. Но публика в состоянии понять основные идеи графа. Чтобы добиться этого понимания, вы должны показать ей самого графа, вы должны показать, что он когда-то был настоящим живым человеком.
— Все знают, что он живой человек, — резко ответил апостол.
Воробьев фыркнул — довольно оскорбительно, подумал Грибшин.
— В самом деле? А что будет через сто лет, через тысячу? Ведь кое-кто не верит, что Христос жил на свете и ходил меж людей. Разве не может быть, что в один прекрасный день кто-то начнет оспаривать реальность существования графа?
— Я не понимаю, кто вы такой и что вы предлагаете, — сказал Чертков.
Профессор приятно улыбнулся:
— Сударь, я профессор медицины, ученый, известный, авторитетный исследователь. Я предлагаю не что иное как навечно законсервировать тело графа при помощи химических веществ, для того, чтобы увековечить его идеи и идеалы.
По лицу Черткова невозможно было понять, что он думает. Пока Воробьев говорил, глаза Черткова темнели. Он, казалось, уходит куда-то глубоко в себя, слепнет и глохнет, не слыша речей профессора, не видя съемочной группы «Патэ», синематографического оборудования и прохожих. Грибшину почудилось, что Чертков пытается войти в телепатический контакт с графом.
Через несколько секунд Чертков заговорил:
— Как вы намерены это сделать?
— Посредством новейшей биологической процедуры, разработанной у меня в лаборатории.
— Вы хотите набить из графа чучело?
Теперь пришел черед Воробьеву оскорбиться.
— Владимир Григорьевич, меня очень удивляют такие предвзятые слова из ваших уст. Граф на протяжении всей своей жизни был открыт всему новому, и это было благотворно для вас и других его сотрудников. Мой подход — чисто научный, он не имеет никакого отношения к… набивке чучел.
Воробьев отпустил руку Черткова, уверенный, что теперь тот уже никуда не денется. И действительно, главный адепт повернулся к Воробьеву. Чертков впервые посмотрел прямо на Воробьева, словно оценивая, будет ли от него какая-то польза. Грибшин разглядел в Черткове те же имперские амбиции, какие были у другого человека, незнакомца с Кавказа. Кавказца сегодня не было поблизости, но Грибшин чувствовал: тот каким-то образом слушает их разговор.
— Граф прожил жизнь истиной, и эту истину мы распространяем через его писания. Мы напечатали миллионы листовок и брошюр с его важнейшими трудами. Мы их раздаем бесплатно или продаем по копейке за штуку.
Профессор улыбнулся.
— Да, я их видел на полу в зале ожидания, на станции. Не обижайтесь, Владимир Григорьевич — мы, ученые, не боимся фактов. Подумайте лучше, сколько набожных российских крестьян когда-либо читали Нагорную проповедь. Сколько крестьян поймет в ней хоть что-нибудь, если ее прочитать им вслух? Их считают христианами, а посмотрите, как они живут — как дикари, язычники! 95 % христианства — да нет, 99,9 %! — это просто авторитет церкви, основанный на зданиях, обрядах, одеяниях, богослужениях.
Чертков слегка просветлел лицом. Эта тема была ему знакома, и он заговорил тихим, размеренным голосом.
— Именно против этого граф и боролся, — сказал он. — Как христианин, он в первую очередь хотел донести до людей главную весть Христа — о любви и милосердии. Потому он и был не в ладах с церковниками, ведь они исказили учение Христа, подменили его своим собственным учением, чтобы удержаться у власти. Потому графа предали анафеме, и потому же он не желает примириться с Церковью. Вы знаете, сегодня утром граф отказался собороваться. И меньше всего он хотел бы, чтобы вокруг него самого построили новую религию.
— Хорошо, хорошо, — откликнулся Воробьев, энергично кивая. — Конечно, он прав. Но почему христиане отклонились от идей подлинного христианства? Потому что сам Христос был изгнан из Церкви. Если вы хотите, чтобы влияние графа пережило его самого, одними листовками тут не отделаться. Посмотрите на нынешнюю Россию: нищета, невежество, грубость! Граф нужен России как никогда. Вы и ваши коллеги должны пойти по России и напрямую обратиться к крестьянам. Читайте им Евангелие, читайте им притчи, написанные графом, говорите с ними от чистого сердца и от собственной веры. Но станут ли они внимать? Сколько народу соберется вас послушать? — Воробьев умолк, собираясь с мыслями. Он поднял руку и продолжал почти шепотом: — А теперь представьте себе, Владимир Григорьевич, что, когда вы говорите, граф рядом с вами — видимо, материально присутствует, заключенный в хрустальный саркофаг, окутанный теплым, живым электрическим светом. Сотни и тысячи людей придут на такую лекцию, твердо зная, что нетленное тело нерастленного графа также будет присутствовать на лекции, полностью ее одобряя.
Красивое лицо Черткова окаменело.
— Профессор, это интересная фантазия, когда-нибудь потом непременно надо будет ее обдумать.
— Ха! — презрительно гаркнул Воробьев. — Потом! Завтра мухи отложат яйца у графа в кишках! Diptera! Lucila! Calliphora erythrocephala! В первый же час после смерти графа произойдет дюжина необратимых процессов. Позаботиться о его физическом бессмертии нужно сразу, в ту же секунду, когда врачи констатируют смерть.
С главного апостола слетела всякая снисходительность.
— Вы хотите сказать, что это возможно сейчас?
В этот момент Грибшин, стоявший рядом, подал знак Мейеру: кивнул головой и чуть заметно крутнул указательным пальцем у бедра. Они с Мейером замечательно сработались. Мейер тихо завертел ручку камеры, а профессор в это время встал на колени у сундука. Тут Грибшин заметил кавказца, который стоял невдалеке на перроне и пристально наблюдал.
— Да, это возможно, — ответил Воробьев, крутя защелки запиравшего сундук кодового замка. — Я прошу только одного: чтобы вы посмотрели то, что я хочу вам показать. Вы должны понять, что это плод многолетних трудов. Более того, за последнюю неделю, находясь вдали от лаборатории, я продвинулся еще дальше, просто обдумывая свою проблему, и капитально улучшил процедуру. Должно быть, благотворное влияние деревенского воздуха. Только сейчас я понял, что необходимо поднять содержание некоторых щелочей в консервирующем растворе, и еще я понял, как важно начать процедуру, не откладывая, в первые же минуты после прекращения жизненных процессов. Это определит успех всего дела.
Грибшин, стоявший более чем в пяти метрах, чуть не одурел от острого запаха, донесшегося из приоткрытого сундука.
— Что вы делаете? — спросил Чертков, отступая.
Воробьев полез в сундук, вглядываясь в глубину его, словно в пещеру.
— Я желаю продемонстрировать вам свою процедуру, чтобы доказать, что тело графа можно сохранить на бесконечно долгий срок — если мы будем готовы действовать немедля, как только он испустит дух.
— А что вы хотите мне показать?
Вместо ответа Воробьев вытащил из сундука большой белый предмет, существенно больше крысы. Это был человеческий ребенок, мальчик, завернутый до плеч в грубое одеяло. У мальчика были темные, очень тонкие младенческие волосики и острый, большой, как у взрослого, нос. Глаза были закрыты. Воробьев прижал младенца к себе, словно хотел согреть и старался не разбудить. Синематографическая камера все работала, хотя сотрудники «Патэ» знали, что эта пленка никогда, никогда в жизни не будет показана.
— Боже мой, — прошептал Чертков.
Мейер тоже был шокирован — Грибшин понял по глазам. Но сам Грибшин оставался безмятежен. Ни желудочных спазмов, ни желания отвернуться. Даже наоборот, его охватила какая-то слабость, и он не мог отвести глаз от тела. Это было лишь первое из всех, которые ему суждено было увидеть.
— Ребенок умер сразу после рождения, менее двенадцати часов назад, неподалеку отсюда, — объяснил Воробьев. — Заметьте, какие у него розовые щеки: убедитесь сами, что я не пользовался никакими румянами. — Чертков не двигался. Воробьев продолжал: — Тело холодное на ощупь, но выглядит словно теплое и живое, и сохранит такой вид сколь угодно долго. Процедура была выполнена в течение первых минут после смерти, что позволило мне в полной мере зафиксировать сущность младенца, словно на фотографии.
— Это чудовищно! — вскричал Чертков, попятившись. — Это непристойно!
— Будущее, — парировал Воробьев.
Главный адепт бросился назад к дому начальника станции, спасаясь бегством от очередного сумасшедшего, из тех, что наводнили Астапово в минувшие недели. Он споткнулся на ступеньке и исчез в доме.
Мейеру было противно, однако он сделал вид, что ему смешно.
— Россия, — сказал он.
Грибшин смотрел на младенца, которого все еще бережно держал на руках Воробьев. Если бы мальчик не умер, он дожил бы до кульминации века и увидел бы множество чудес. Грибшин представил себе, как ребенок растет, при этом все такой же мертвый и завернутый в одеяло, как лицо его увеличивается, чтобы лучше подходить по размеру к носу.
Воробьев не показал, что разочарован отпором Черткова. Он опять сделал ехидное лицо. Осторожно и с достоинством положил экспонат в сундук, как в колыбельку. Он не глядел на двух сотрудников «Патэ», пока не провернул замок. Затем он встал, слегка поклонился и удалился по перрону.
Семнадцать
Грибшин не стал возвращаться на почтовую станцию. Всю ночь напролет, пока зверски холодное шестое ноября переходило в еще более холодное седьмое (по старому стилю), жизнь графа висела на волоске, хоть Маковицкий в вечернем докладе и не выразился так прямо. Съемочная группа несла вахту у дома начальника станции, и Мейер внезапно стал экономить пленку, на случай, если утром произойдут массовые беспорядки, восстания или еще что-нибудь зрелищное. Вульгарная и равнодушная толпа зевак на станции все множилась. Никто не уходил спать. Репортеры ежечасно посылали сводки в газеты, и эти сводки публиковались на первых полосах. В полночь подобно электрическому току пробежал слух, который вскоре подтвердился: Чертков все же допустит графиню повидаться с графом.
Грибшин ненадолго обиделся. Трюк, совершенный им прошлой ночью, грозил обернуться правдой, по крайней мере в том смысле, что графиню пустят в дом, а Грибшин предпочел бы, чтобы ее визит был искусно созданной видимостью. Чертков тем временем продолжал сопротивляться фирме «Патэ» и синематографическим камерам. Он пустит графиню в комнату, где лежит в беспамятстве граф, но никакой прессы там не будет, так что для вечности останется образ, созданный руками Грибшина.
В доме начальника станции всю ночь горел свет. Врачи, родные графа, помощники графа сменялись у одра больного, и тени их плясали на заклеенных газетами окнах. Толпа на перроне следила, как завороженная.
Чертков, пользуясь своим временным могуществом, вызвал графиню из вагона. Она протолкнулась мимо репортеров, зажав в кулаке подобранный край платья, а потом ее заставили необъяснимо долго ждать, прежде чем допустили к больному. Согласно слухам, передававшимся из уст в уста среди зрителей, она рыдала над графом, бормотала нежные слова, упрекала его за бегство из Ясной Поляны и за то, что «шайка бандитов» не пускала ее с ним повидаться. Наконец она окончательно сломалась, и кто-то из дочерей вывел ее из комнаты на холодное крыльцо. Графиня ждала там еще два часа — скорчившаяся, одинокая фигурка.
Толпа вокруг крыльца состояла в основном из репортеров, большей частью фотографов — они были в отчаянии, лица блестели от беспокойства. Грибшин протиснулся меж ними. Он тоже боялся что-нибудь пропустить. Внезапно его сильно пихнули, чуть не сбив с ног.
— Пардон, — сказал Хайтовер, британский репортер, который пытался пролезть вперед. В глазах его был холодный блеск, по-видимому, означавший, что репортер трезв и страдает от этого. Он беззлобно добавил: — Вечно вы путаетесь под ногами.
Грибшин пригвоздил его злобным взглядом.
— Я должен записать последние слова, — объяснил журналист.
— Гёте сказал «Больше света». Так что фраза уже занята.
Хайтовер фыркнул:
— «Больше девок» — вот в это я готов поверить. А что с вами такое? Вас что, не пускают внутрь?
Явился Мейер с двумя подручными, несущими небольшую репортажную камеру. Он услышал Хайтовера.
— Мсье Патэ требует, чтобы мы любой ценой засняли графа на смертном одре. Придется снимать с теми лампами, которые есть в спальне.
Однако они не могли продвинуться вперед. Предрассветный холод заползал под пальто Грибшина. Мейер терял терпение и ругался по-немецки.
Потом по толпе пробежала дрожь. Грибшин знал, что это: какая-то новость, хотя ни одного официального слова еще не было произнесено. Он посмотрел на часы: пять минут седьмого. Ему загораживали обзор, и он не видел, как из дома вышел Маковицкий, но услышал его шепот, его запоздалое сообщение. Конец наступил. Давление толпы вокруг Грибшина внезапно ослабло. Репортеры помчались на телеграф.
По всему миру в типографиях останавливались прессы, и газеты срочно переверстывали первую полосу. В Европе и Нью-Йорке кончину графа подадут утром к завтраку. В наборном цеху «Империала» на Флит-стрит наборщики доставали для заголовков жирный шрифт четырнадцатого кегля.
Мейер, Грибшин и с ними Хайтовер всё стояли у входа в дом. Репортер заранее написал статью о смерти графа и нанял мальчишку, чтобы тот вставил в текст настоящий час смерти и отослал по телеграфу.
— Последние слова! — крикнул Хайтовер Маковицкому. — Каковы были его последние слова?
Маковицкий уставился на Хайтовера и моргнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Чертков побледнел, и верхняя губа его дергалась, словно под электрическим током.
— Мы делаем для графа все, что в наших силах. Простите, мне нужно идти.
Воробьев взял Черткова за плечо:
— Владимир Григорьевич, что может быть лучшим памятником человеку, как не он сам? Вот человек, который писал книги, вот человек, который пахал рядом со своими крепостными, вот человек, бросивший вызов казенной религии! Он жил! Две трети населения России неграмотны. Мужики не могут читать графских книг. Я сам — чрезвычайно занятой человек и знаком с его трудами лишь поверхностно. Но публика в состоянии понять основные идеи графа. Чтобы добиться этого понимания, вы должны показать ей самого графа, вы должны показать, что он когда-то был настоящим живым человеком.
— Все знают, что он живой человек, — резко ответил апостол.
Воробьев фыркнул — довольно оскорбительно, подумал Грибшин.
— В самом деле? А что будет через сто лет, через тысячу? Ведь кое-кто не верит, что Христос жил на свете и ходил меж людей. Разве не может быть, что в один прекрасный день кто-то начнет оспаривать реальность существования графа?
— Я не понимаю, кто вы такой и что вы предлагаете, — сказал Чертков.
Профессор приятно улыбнулся:
— Сударь, я профессор медицины, ученый, известный, авторитетный исследователь. Я предлагаю не что иное как навечно законсервировать тело графа при помощи химических веществ, для того, чтобы увековечить его идеи и идеалы.
По лицу Черткова невозможно было понять, что он думает. Пока Воробьев говорил, глаза Черткова темнели. Он, казалось, уходит куда-то глубоко в себя, слепнет и глохнет, не слыша речей профессора, не видя съемочной группы «Патэ», синематографического оборудования и прохожих. Грибшину почудилось, что Чертков пытается войти в телепатический контакт с графом.
Через несколько секунд Чертков заговорил:
— Как вы намерены это сделать?
— Посредством новейшей биологической процедуры, разработанной у меня в лаборатории.
— Вы хотите набить из графа чучело?
Теперь пришел черед Воробьеву оскорбиться.
— Владимир Григорьевич, меня очень удивляют такие предвзятые слова из ваших уст. Граф на протяжении всей своей жизни был открыт всему новому, и это было благотворно для вас и других его сотрудников. Мой подход — чисто научный, он не имеет никакого отношения к… набивке чучел.
Воробьев отпустил руку Черткова, уверенный, что теперь тот уже никуда не денется. И действительно, главный адепт повернулся к Воробьеву. Чертков впервые посмотрел прямо на Воробьева, словно оценивая, будет ли от него какая-то польза. Грибшин разглядел в Черткове те же имперские амбиции, какие были у другого человека, незнакомца с Кавказа. Кавказца сегодня не было поблизости, но Грибшин чувствовал: тот каким-то образом слушает их разговор.
— Граф прожил жизнь истиной, и эту истину мы распространяем через его писания. Мы напечатали миллионы листовок и брошюр с его важнейшими трудами. Мы их раздаем бесплатно или продаем по копейке за штуку.
Профессор улыбнулся.
— Да, я их видел на полу в зале ожидания, на станции. Не обижайтесь, Владимир Григорьевич — мы, ученые, не боимся фактов. Подумайте лучше, сколько набожных российских крестьян когда-либо читали Нагорную проповедь. Сколько крестьян поймет в ней хоть что-нибудь, если ее прочитать им вслух? Их считают христианами, а посмотрите, как они живут — как дикари, язычники! 95 % христианства — да нет, 99,9 %! — это просто авторитет церкви, основанный на зданиях, обрядах, одеяниях, богослужениях.
Чертков слегка просветлел лицом. Эта тема была ему знакома, и он заговорил тихим, размеренным голосом.
— Именно против этого граф и боролся, — сказал он. — Как христианин, он в первую очередь хотел донести до людей главную весть Христа — о любви и милосердии. Потому он и был не в ладах с церковниками, ведь они исказили учение Христа, подменили его своим собственным учением, чтобы удержаться у власти. Потому графа предали анафеме, и потому же он не желает примириться с Церковью. Вы знаете, сегодня утром граф отказался собороваться. И меньше всего он хотел бы, чтобы вокруг него самого построили новую религию.
— Хорошо, хорошо, — откликнулся Воробьев, энергично кивая. — Конечно, он прав. Но почему христиане отклонились от идей подлинного христианства? Потому что сам Христос был изгнан из Церкви. Если вы хотите, чтобы влияние графа пережило его самого, одними листовками тут не отделаться. Посмотрите на нынешнюю Россию: нищета, невежество, грубость! Граф нужен России как никогда. Вы и ваши коллеги должны пойти по России и напрямую обратиться к крестьянам. Читайте им Евангелие, читайте им притчи, написанные графом, говорите с ними от чистого сердца и от собственной веры. Но станут ли они внимать? Сколько народу соберется вас послушать? — Воробьев умолк, собираясь с мыслями. Он поднял руку и продолжал почти шепотом: — А теперь представьте себе, Владимир Григорьевич, что, когда вы говорите, граф рядом с вами — видимо, материально присутствует, заключенный в хрустальный саркофаг, окутанный теплым, живым электрическим светом. Сотни и тысячи людей придут на такую лекцию, твердо зная, что нетленное тело нерастленного графа также будет присутствовать на лекции, полностью ее одобряя.
Красивое лицо Черткова окаменело.
— Профессор, это интересная фантазия, когда-нибудь потом непременно надо будет ее обдумать.
— Ха! — презрительно гаркнул Воробьев. — Потом! Завтра мухи отложат яйца у графа в кишках! Diptera! Lucila! Calliphora erythrocephala! В первый же час после смерти графа произойдет дюжина необратимых процессов. Позаботиться о его физическом бессмертии нужно сразу, в ту же секунду, когда врачи констатируют смерть.
С главного апостола слетела всякая снисходительность.
— Вы хотите сказать, что это возможно сейчас?
В этот момент Грибшин, стоявший рядом, подал знак Мейеру: кивнул головой и чуть заметно крутнул указательным пальцем у бедра. Они с Мейером замечательно сработались. Мейер тихо завертел ручку камеры, а профессор в это время встал на колени у сундука. Тут Грибшин заметил кавказца, который стоял невдалеке на перроне и пристально наблюдал.
— Да, это возможно, — ответил Воробьев, крутя защелки запиравшего сундук кодового замка. — Я прошу только одного: чтобы вы посмотрели то, что я хочу вам показать. Вы должны понять, что это плод многолетних трудов. Более того, за последнюю неделю, находясь вдали от лаборатории, я продвинулся еще дальше, просто обдумывая свою проблему, и капитально улучшил процедуру. Должно быть, благотворное влияние деревенского воздуха. Только сейчас я понял, что необходимо поднять содержание некоторых щелочей в консервирующем растворе, и еще я понял, как важно начать процедуру, не откладывая, в первые же минуты после прекращения жизненных процессов. Это определит успех всего дела.
Грибшин, стоявший более чем в пяти метрах, чуть не одурел от острого запаха, донесшегося из приоткрытого сундука.
— Что вы делаете? — спросил Чертков, отступая.
Воробьев полез в сундук, вглядываясь в глубину его, словно в пещеру.
— Я желаю продемонстрировать вам свою процедуру, чтобы доказать, что тело графа можно сохранить на бесконечно долгий срок — если мы будем готовы действовать немедля, как только он испустит дух.
— А что вы хотите мне показать?
Вместо ответа Воробьев вытащил из сундука большой белый предмет, существенно больше крысы. Это был человеческий ребенок, мальчик, завернутый до плеч в грубое одеяло. У мальчика были темные, очень тонкие младенческие волосики и острый, большой, как у взрослого, нос. Глаза были закрыты. Воробьев прижал младенца к себе, словно хотел согреть и старался не разбудить. Синематографическая камера все работала, хотя сотрудники «Патэ» знали, что эта пленка никогда, никогда в жизни не будет показана.
— Боже мой, — прошептал Чертков.
Мейер тоже был шокирован — Грибшин понял по глазам. Но сам Грибшин оставался безмятежен. Ни желудочных спазмов, ни желания отвернуться. Даже наоборот, его охватила какая-то слабость, и он не мог отвести глаз от тела. Это было лишь первое из всех, которые ему суждено было увидеть.
— Ребенок умер сразу после рождения, менее двенадцати часов назад, неподалеку отсюда, — объяснил Воробьев. — Заметьте, какие у него розовые щеки: убедитесь сами, что я не пользовался никакими румянами. — Чертков не двигался. Воробьев продолжал: — Тело холодное на ощупь, но выглядит словно теплое и живое, и сохранит такой вид сколь угодно долго. Процедура была выполнена в течение первых минут после смерти, что позволило мне в полной мере зафиксировать сущность младенца, словно на фотографии.
— Это чудовищно! — вскричал Чертков, попятившись. — Это непристойно!
— Будущее, — парировал Воробьев.
Главный адепт бросился назад к дому начальника станции, спасаясь бегством от очередного сумасшедшего, из тех, что наводнили Астапово в минувшие недели. Он споткнулся на ступеньке и исчез в доме.
Мейеру было противно, однако он сделал вид, что ему смешно.
— Россия, — сказал он.
Грибшин смотрел на младенца, которого все еще бережно держал на руках Воробьев. Если бы мальчик не умер, он дожил бы до кульминации века и увидел бы множество чудес. Грибшин представил себе, как ребенок растет, при этом все такой же мертвый и завернутый в одеяло, как лицо его увеличивается, чтобы лучше подходить по размеру к носу.
Воробьев не показал, что разочарован отпором Черткова. Он опять сделал ехидное лицо. Осторожно и с достоинством положил экспонат в сундук, как в колыбельку. Он не глядел на двух сотрудников «Патэ», пока не провернул замок. Затем он встал, слегка поклонился и удалился по перрону.
Семнадцать
Грибшин не стал возвращаться на почтовую станцию. Всю ночь напролет, пока зверски холодное шестое ноября переходило в еще более холодное седьмое (по старому стилю), жизнь графа висела на волоске, хоть Маковицкий в вечернем докладе и не выразился так прямо. Съемочная группа несла вахту у дома начальника станции, и Мейер внезапно стал экономить пленку, на случай, если утром произойдут массовые беспорядки, восстания или еще что-нибудь зрелищное. Вульгарная и равнодушная толпа зевак на станции все множилась. Никто не уходил спать. Репортеры ежечасно посылали сводки в газеты, и эти сводки публиковались на первых полосах. В полночь подобно электрическому току пробежал слух, который вскоре подтвердился: Чертков все же допустит графиню повидаться с графом.
Грибшин ненадолго обиделся. Трюк, совершенный им прошлой ночью, грозил обернуться правдой, по крайней мере в том смысле, что графиню пустят в дом, а Грибшин предпочел бы, чтобы ее визит был искусно созданной видимостью. Чертков тем временем продолжал сопротивляться фирме «Патэ» и синематографическим камерам. Он пустит графиню в комнату, где лежит в беспамятстве граф, но никакой прессы там не будет, так что для вечности останется образ, созданный руками Грибшина.
В доме начальника станции всю ночь горел свет. Врачи, родные графа, помощники графа сменялись у одра больного, и тени их плясали на заклеенных газетами окнах. Толпа на перроне следила, как завороженная.
Чертков, пользуясь своим временным могуществом, вызвал графиню из вагона. Она протолкнулась мимо репортеров, зажав в кулаке подобранный край платья, а потом ее заставили необъяснимо долго ждать, прежде чем допустили к больному. Согласно слухам, передававшимся из уст в уста среди зрителей, она рыдала над графом, бормотала нежные слова, упрекала его за бегство из Ясной Поляны и за то, что «шайка бандитов» не пускала ее с ним повидаться. Наконец она окончательно сломалась, и кто-то из дочерей вывел ее из комнаты на холодное крыльцо. Графиня ждала там еще два часа — скорчившаяся, одинокая фигурка.
Толпа вокруг крыльца состояла в основном из репортеров, большей частью фотографов — они были в отчаянии, лица блестели от беспокойства. Грибшин протиснулся меж ними. Он тоже боялся что-нибудь пропустить. Внезапно его сильно пихнули, чуть не сбив с ног.
— Пардон, — сказал Хайтовер, британский репортер, который пытался пролезть вперед. В глазах его был холодный блеск, по-видимому, означавший, что репортер трезв и страдает от этого. Он беззлобно добавил: — Вечно вы путаетесь под ногами.
Грибшин пригвоздил его злобным взглядом.
— Я должен записать последние слова, — объяснил журналист.
— Гёте сказал «Больше света». Так что фраза уже занята.
Хайтовер фыркнул:
— «Больше девок» — вот в это я готов поверить. А что с вами такое? Вас что, не пускают внутрь?
Явился Мейер с двумя подручными, несущими небольшую репортажную камеру. Он услышал Хайтовера.
— Мсье Патэ требует, чтобы мы любой ценой засняли графа на смертном одре. Придется снимать с теми лампами, которые есть в спальне.
Однако они не могли продвинуться вперед. Предрассветный холод заползал под пальто Грибшина. Мейер терял терпение и ругался по-немецки.
Потом по толпе пробежала дрожь. Грибшин знал, что это: какая-то новость, хотя ни одного официального слова еще не было произнесено. Он посмотрел на часы: пять минут седьмого. Ему загораживали обзор, и он не видел, как из дома вышел Маковицкий, но услышал его шепот, его запоздалое сообщение. Конец наступил. Давление толпы вокруг Грибшина внезапно ослабло. Репортеры помчались на телеграф.
По всему миру в типографиях останавливались прессы, и газеты срочно переверстывали первую полосу. В Европе и Нью-Йорке кончину графа подадут утром к завтраку. В наборном цеху «Империала» на Флит-стрит наборщики доставали для заголовков жирный шрифт четырнадцатого кегля.
Мейер, Грибшин и с ними Хайтовер всё стояли у входа в дом. Репортер заранее написал статью о смерти графа и нанял мальчишку, чтобы тот вставил в текст настоящий час смерти и отослал по телеграфу.
— Последние слова! — крикнул Хайтовер Маковицкому. — Каковы были его последние слова?
Маковицкий уставился на Хайтовера и моргнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33