https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прометей был большим мучеником, чем святой Петр. В Гвиану меня привезли в 1912 году на борту корабля «Le Martiniere», но вовсе не в каюте, а в стальной клетке с девятью десятками другими заключенными в ней. Обычно каторжная колония означает место, где осужденные могут быть перевоспитаны и реабилитированы. Вы можете поверить в то, что официальное наименование этих островов было Оles du Salut — Острова Спасения? Но, как и все организованное людьми, цель и этой организации была полностью искажена. Когда меня посылали туда, каторжная философия состояла в том, что если человек хоть раз сделался преступником, то таковым он навсегда и останется, нет ему исправления, он зверь, так что пускай уже страдает и гниет до самой смерти, и никогда ему не позволят вернуться в общество, чтобы беспокоить его вновь.
— Тем не менее, вы же здесь.
— Я здесь только лишь потому, что я очень желал быть здесь, — злобно сказал Лебрун. — У меня была причина выжить, о чем вы вскоре узнаете. Но не сначала. Поначалу, когда я еще считал себя человеком и пытался вести себя как таковой, мне все время напоминали, что я был только животным, даже меньше, чем животное. Как мне объяснить вам эти первые два года? Сказать, что жизнь была жестокая — назвать ее нечеловеческой — это так, болтовня. Слушайте. Днем москиты, роями, питающиеся кровью из язв, покрывающих все ваше обнаженное тело, их личинки проникают вам под ногти, а красные муравьи кусают ваши ноги. А ночью летучие мыши, вампиры, высасывающие из вас кровь. И вечная дизентерия, лихорадка, болезни крови, цинга. Глядите.
Открыв рот, он отвернул губы, обнажив покрасневшие десны над дешевыми зубными протезами.
— Как я потерял свои зубы? Они сгнили от цинги. Я вынимал их по два-три за раз. Вместе с четырьмя другими осужденными на пожизненное заключение, меня классифицировали как relйguйs, такого, который из колонии уже никогда не выйдет. На острове Святого Иосифа, на палящем солнце, я работал в каменоломне с рассвета до заката, а если я протестовал, то меня бросали в одиночку. Знаете, что означала одиночка на Сен-Жозеф? Там было три тюремных блока: обычные камеры, одиночки и место, где держали сошедших с ума — и одиночка была самой бесчеловечной. Меня бросали в цементную яму двенадцать на восемь футов. Крыши не было. Только железные прутья над головой. В камере деревянные нары, параша, одеяло, которое менялось один раз в два года. Вонь гнилого воздуха и человеческих испражнений режет глаза. В одиночке, в этой цементной яме, я проводил двадцать три с половиной часа, и только полчаса давали на прогулку. Но обычная тюрьма не была намного лучше. Иногда там бывало даже хуже, особенно по ночам, когда ты пытаешься заснуть на своих деревянных нарах, а на тебя нападают извращенцы, гомосеки. Что начало дня, что конец — пища одна и та же; на завтрак только кофе и ничего больше. Пинта горячей воды с овощной кашей называлась супом, корка хлеба, три унции гнилого мяса днем, а вечером или сухие бобы, или полусырой рис. Я доработался до того, что превратился в мешок с костями, вечно избиваемый, толкаемый, насилуемый охранниками, большинство из которых было либо порочными корсиканцами, либо бывшими легионерами из Иностранного Легиона, либо бывшими фликами <Презрительная кличка французских полицейских, нечто вроде наших «мусоров» — Прим. перевод.>, и я мечтал только о самоубийстве, о том спокойствии, что прийдет вместе со смертью, чтобы спокойно лежать в Бамбуках — так называлось кладбище для заключенных на Сен-Лорент. И потом, в один прекрасный день произошло чудо — мне так показалось — и у меня появилась причина для того, чтобы жить.
Священник, вспомнилось Ренделлу. Де Фроом упоминал о католическом священнике, французе, который подружился с Лебруном в самое тяжкое для того время.
— Приблизительно милях в десяти от Сен-Лорент-дю-Марони, рядом с рекой Марони, у колонии имелась поляна, окруженная малярийными болотами и непроходимыми джунглями, — продолжил свой рассказ Лебрун. — Здесь находились административные здания, бараки для охранников, лесопилка, лазарет, каменная тюрьма и одно специальное здание, и вот эта зона называлась Лагерем Святого Иоанна или же Тюрьмой Сен-Жан. Для трех сотен осужденных, с их язвами, ранами, гниющими глазами — это было ужасное место. Они спали на бетонном полу, покрытом гноем и человеческими экскрементами. Их кормили только жидким супчиком и незрелыми бананами. Они пахали как рабы с шести утра до шести вечера, вырубали деревья в джунглях и надрывались вместо лошадей, вытаскивая их из чащи к поселению. Именно в Сен-Жан меня послали, и именно здесь произошло чудо, давшее мне причину для жизни.
— Вы нашли повод для того, чтобы жить? В этом аду?
— Да. По причине особенного здания, — сказал Лебрун. — Я же говорил про этот специальный дом, скорее, хижину, правда?
— Вы упоминали его.
— Это была лагерная церковь — единственная церковь, известная мне во всей каторжной колонии, если не считать заброшенной часовни на острове Ройяль, — сказал Лебрун. — Хижина-церковь была поставлена на столбах. Если не считать двухскатной деревянной крыши, она была выстроена из камня, с пятью окнами по каждой боковой стене. Церковь не была предназначена для нужд заключенных, это было место богослужений для охранников, французской администрации и членов их семей. Там же имелся назначенный священник… — Лебрун прервал рассказ, вспоминая священнослужителя, потом заговорил опять:
— Звали его Пакен, отец Пакен, худой, анемичный и весьма благочестивый французский кюре из Лиона, именно он и служил в церкви Сен-Жан. Он же навещал заключенных в лазарете, и, время от времени, ездил по отделениям колонии на суше и на островах.
— Вы хотите сказать, что он был единственным священником во всей каторжной колонии?
— Единственный, — подтвердил Лебрун. — Он подумал и поправился:
— Нет, когда я только прибыл, были и другие. Понимаете, каторжная колония в Гвиане существовала около ста лет, и поначалу там были иезуиты, но потом их заменили членами французского ордена Конгрегации Святого Духа из Парижа. Когда я только прибыл в Гвиану, там имелся апостольский викарий, что-то вроде епископа, чья резиденция находилась в Кайене, он отвечал перед Ватиканом. В подчинении у викария имелись кюре, руководившие религиозной деятельностью в одиннадцати приходах во всей Французской Гвиане. Но через три года, в те времена, о которых я рассказываю, все они были высланы, за исключением одного. Остался один отец Пакен.
— А почему выслали священников?
— Потому что, как мне рассказывал сам кюре, они решили помочь гвианским отторгнутым овечкам — так они называли нас — начав международный крестовый поход верующих, цель которого состояла в том, чтобы обратить внимание общества на страдания осужденных. Французское правительство воспротивилось этому, и священников отозвали, позволив вести религиозную активность всего лишь одному кюре.
— Этому вашему отцу Пакену?
— Да, — ответил Лебрун. — И вот именно под его началом и находилась эта церковная хижина в Сен-Жан. Поскольку церквушка была совершенно без украшений и мебели, если не считать алтаря и нескольких деревянных скамеек, однажды отец Пакен решил исправить это. Он хотел вставить в окна витражи, а на стенах повесить религиозные картины, чтобы сделать святилище более привлекательным и духовным. Ему был нужен художник, и тут он услыхал, что я был единственный художник, которого можно было найти среди восьми тысяч заключенных колонии. Поэтому он потребовал, чтобы меня перевели с острова Святого Иосифа в Сен-Жан на суше. Понятное дело, я вовсе не был художником, если не считать того, что иногда гравировал портреты La Belle France на поддельных банкнотах. Но сам факт того, что меня знали как такого, кто подделывал иллюстрированные средневековые Библии, позволил официальным лицам рекомендовать меня. Перемена, позволившая мне вырваться из лап грубых охранников на острове и помогать этому кюре, была столь огромной, что я даже не мог поверить в нее.
— Как это? — спросил Ренделл.
— Отец Пакен, если не считать его религиозного фанатизма, был весьма разумным человеком, он очень хорошо относился ко мне и дивился моим талантам. Больше меня уже никто не терроризировал. Ко мне относились даже вежливо и по-доброму. Мне предоставили медицинскую помощь, свежую тюремную одежду, чуть более лучшую пищу. Поскольку я не был по-настоящему художником, я предложил написать на окнах цитаты из Нового Завета на греческом и латинском языках, а стены церкви разукрасить древними христианскими символами вроде рыбы и агнца. Кюре это очень понравилось, он предоставил мне приличную библиотеку справочной литературы с различными версиями Библий, грамматик латинского, греческого и арамейского языка, иллюстрированными историями ранней церкви и тому подобными изданиями. Я тщательно просмотрел каждую книгу, поглотил каждое слово, не раз и не два, но бесконечное множество. Целый год я провел, украшая церковь. Посетителям она очень нравилась, и отец Пакен был горд за свою церковь и за меня. В течение всего этого времени, сам того не понимая, я обратился к Христу. Под руководством кюре я начал считать, будто единственная надежда у меня была в Боге, в Его Сыне, в добродетели и любви. Впервые за три года бесчеловечных условий и бесправия в аду, у меня появился проблеск надежды, я вновь захотел жить и возвратиться на родину, вновь стать человеком. Но меня приговорили быть на каторге до самой смерти — тем не менее, благодаря этому священнику, мне хотелось жить. И вот тут подвернулась возможность.
— Возможность чего?
— Быть прощенным. Быть свободным.
Лебрун прервал рассказ, чтобы сделать большой глоток своего коктейля, после чего продолжил:
— Это был уже 1915 год, и вся Европа уже завязла в войне, кровавом водопаде начала Первой Мировой Войны, — рассказывал француз. — Директор Администрации каторжников собрал condamnйs, заключенных с небольшими сроками и некоторых relйguйs, пожизненных, неисправимых, но отличавшихся хорошим поведением, и я был один из них, поскольку находился под покровительством кюре. Нам сообщили, что если мы вызовемся добровольцами в специальный батальон французской армии, чтобы служить пехотинцами на Западном фронте в Европе и сражаться против гуннов, то после войны наши дела пересмотрят и к нам проявят снисхождение. Все это было настолько странно и неожиданно, что вызвались лишь немногие. Когда мой кюре, отец Пакен не мог понять, почему я не воспользовался этой возможностью, я сказал, что переговорил с другими заключенными, и никто не желает рисковать, подставляя собственные головы, без гарантий на вознаграждение. Мой приятель кюре посоветовался с чиновниками и вернулся с положительным предложением. Если я вызовусь добровольцем, чтобы сражаться во Франции, и если я постараюсь убедить моих приятелей-заключенных поступить так же, французское Военное министерство гарантируют нам амнистию и свободу через неделю после окончания войны. “И при этом”, — пообещал мне отец Паке, — “как слуга Нашего Господа, от имени Иисуса Спасителя, вы имеете мое личное поручительство принять правительственное обещание. Я даю вам личное слово, что если вы пойдете добровольцем на войну, то получите прощение, вам возвратят гражданство и свободу. Даю вам свое слово не только от имени французского правительства, но и от имени Церкви”. Этого для меня было достаточно — и, отчасти по причине моих усилий по убеждению, для других. Правительство — это одно дело. Но вот кюре и церковь были достойны доверия. И таким вот образом, вместе с другими заключенными, я вызвался служить.
Ренделл не мог поверить в это.
— Мсье Лебрун, вы говорите мне, что у каторжной колонии Дьявольского острова имелась специальная часть, которую выслали во Францию сражаться с немцами?
— Именно.
— Но почему ни в одной исторической книге я не читал об этом?
— Сейчас вы поймете, почему об этом не распространялись, — ответил на это Лебрун. Он начал массировать свое бедро, где, как полагал Ренделл, протез крепился на культе, и продолжил:
— Вдохновленные нашим священником, мы записались в пехоту. Мы отплыли из Французской Гвианы, и в июле 1915 года прибыли в Марсель, где еще раз вступили на землю нашей любимой Франции. Там был сформирован наш полк. Офицерами были наши надзиратели с Дьявольского Острова. У нас были все привилегии солдат, за исключением одного: нам было запрещено покидать армейские ряды. Называли нас Экспедиционными Силами Дьявольского Острова, а командовал нами никто иной как генерал Анри Петен <Анри Петен — французский маршал, “прославившийся” сотрудничеством с гитлеровцами во время Второй Мировой войны. Казнен как военный преступник>.
— И куда вас послали сражаться?
— Прямо на фронт, в окопы Фландрии. Мы оставались на фронте, без какого-либо отпуска, в течение трех лет. Крови и страданий было столько, что и не перечесть. Но все равно, это было гораздо лучше того, что осталось за нами, и, вдохновленные свободой, обещанной моим священником, мы оставались там и дрались как тигры. Поскольку мы все время были на первой линии, и нам никогда не давали отпусков, две трети из наших восьми сотен погибли в бою. Те же, кто выжил, продолжали сражаться. За шесть месяцев до конца войны мою ногу раздробила шрапнель после разрыва немецкого снаряда. Ногу ампутировали, но меня спасли. Это была слишком большая цена за свободу, но когда я пришел в себя в госпитале, то решил, что овчинка стоит выделки. К тому времени, когда я излечился и научился ковылять на примитивном деревянном протезе, наступило Перемирие, потом мир, и война закончилась. Я был молод. Моя новая жизнь только начиналась. С шестью сотнями оставшихся в живых из Экспедиционных Сил Дьявольского острова я праздновал на обратной дороге в Париж, где мы должны были ожидать объявления амнистии. Сразу же по прибытию нас направили в тюрьму Санте. Понятное дело, что такого мы не ожидали, и я послал за своим кюре — отцом Пакеном, который был военным капелланом на командном посту за линией фронта — и спросил у него, что происходит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103


А-П

П-Я