https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/grohe-bauclassic-31234000-128457-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В глубине двора стояла такая же дряхлая, разваливающаяся церквушка с заколоченными оконными проёмами, и вместо куполов торчали одни голые рёбра каркасов, образуя ажурные луковицы.
Павел ничего не сказал, но про себя удивился, что Белоцерковский живёт теперь в таком доме, но ещё больше он удивился, когда тот повёл всех не вверх на крыльцо, а куда-то под него, в полуподвал, по скользкой каменной лестнице, облитой помоями.
Миновали тёмный тамбур, заваленный хламом, о который все по очереди споткнулись, свалили что-то, загрохотавшее жестью. Белоцерковский нащупал щеколду, открыл низкую, перекошенную дверь, и за ней оказалось жарко натопленное просторное помещение, оно же и передняя, и кухня, и жильё, судя по вешалкам, плите с кипящими чугунками и топчаном с матрацем и подушками.
На топчане сидел густо заросший чёрной бородой, цыганского вида мужчина, латал валенок. Сухопарая старуха шуровала в топке. Они не очень приязненно ответили на приветствия, подозрительно-хмуро уставились почему-то на Павла.
Белоцерковский непринужденно болтал, распоряжался, помогая девушкам снимать пальто, а старуха метнулась в соседнюю комнату и выволокла оттуда за руки двух детей, мальчика и девочку.
С полными руками провизии, с бутылками все проследовали туда. Было это узкое, но длинное помещение с признаками попыток поддержать порядок: этажерка застлана старой газетой, вытертый коврик на стене. Но пол был совсем прогнивший, с огромными зияющими щелями, а стены бугристые, в клочках сизых обоев. Под длинной стенкой стояли в ряд продавленный диван и узкая колченогая кровать с проржавевшими спинками. Свет в помещение едва проникал сквозь занесённые снегом полуподвальные окна, тусклая лампочка под потолком немного к тому добавляла.
Старуха вбежала, извиняясь, подобрала с пола куклу и игрушечный грузовичок без колеса, которыми, видимо, играли дети.
— Вот это и есть моя сногсшибательная хата, — объявил Белоцерковский, торжественно выставляя бутылки на шаткий стол, покрытый стёртой и порезанной клеёнкой. — Никто о ней не знает, особенно — леди и джентльмены, прошу учесть! — моя дражайшая жена. Только для посвящённых!
— Мда-а…— сказал Павел, озадаченно оглядываясь. — Чёрт возьми, я думал, такие уже не сохранились. А оно… не завалится?
— Нас с тобой оно, конечно, не переживёт, держится, как бы сказать, на пределе, но в том-то и экзотика, шик-модерн! И ужасно дёшево снимаю, почти задаром, но все довольны. Я могу сюда в любой момент приехать. Да вы рассаживайтесь. Девочки, вы — дома. Погодите… Тут у меня для полного шумового эффекта…
Он полез под кровать и вытащил проигрыватель «Молодёжный» с кипой пластинок и белых плёнок, вырезанных из «Кругозора». Загремели ритмы. С помощью девушек закипела хозяйственная деятельность: принесли от хозяев кипу разномастных, надколотых блюдец, гранёных стаканчиков, да заодно солёной капусты с огурцами. Резали колбасу, сыр, вскрывали банки, расставляли по столу. Белоцерковский распоряжался и торопился так, что, казалось, дрожал: одной рукой менял пластинку, а другой уже разливал коньяк.
— Взяли, леди и джентльмены. За английского короля! — возгласил он, молниеносно рассказал старый анекдот, и девушки охотно, несколько визгливо рассмеялись.
Павел выпил, надо сказать, с удовольствием, предвкушая тепло, последующее за сим, а закоченел он, пока сидел в машине, сильно, да и в подвале только сперва показалось тепло, а на самом деле чуть не пар изо ртов шёл, особенно когда закрыли дверь из проходной комнаты с плитой.
Коньяк сработал быстро и вкрадчиво, распустив тепло до самых костей. Но настроение не хотело подниматься. Видимо, это было заметно, потому что Белоцерковский обиженно закричал:
— Вот уж мне эти сложные натуры, сидит с постной рожей! Ты веселись! Восторгайся!
— Чем?
— Коньяком, женщинами, хатой, мной, собой, наконец, чучело! Леди и джентльмены, давайте сразу, с ходу по следующей. За жизнь и за отсутствие в ней смысла!
— Послушай, Виктор, — сказал Павел. — Ты прикидываешься или ты в самом деле такой дремучий пошляк?
Виктор на секунду раскрыл рот, как бы задохнулся, всё ещё весело глядя на Павла, но в глазах его появились ледяные искры. Молча, залпом он выпил свою рюмку.
— Прикидываюсь, — криво улыбнувшись, не то сознался, не то сыронизировал он. — Ну, слушай, ну, нельзя же постоянно быть вечно серьёзным, вечно умным. А куда глупость девать? Пьянка тем прекрасна, что всем глупостям дает выход. О, господи, я тебе ещё не то выдам! Это я ещё мудрый. «За отсутствие в жизни смысла» — разве это такая уж глупость?
— Махровая, — сказал Павел.
— Ах, смысл в жизни е-есть?! — кривляясь, закричал Белоцерковский. — Ах, мамочки-папочки, я-то думал, нет. А, оказывается, есть?
— Есть, — сказал Павел, не принимая его предложения перевести всё в клоунаду. — Просто некоторые люди не всегда его видят.
— Ага. Это я. Я не вижу. Ни черта, никакого смысла. То есть он есть, условный, порой до того условный — лопнешь со смеху, то есть смешно до белого ужаса, поэтому я и условного подыскать не могу, как это ни печально.
— Ну, тогда на какого лешего ты живёшь? — зло сказал Павел. — Что тебя тут, на земле, держит?
Белоцерковский перестал паясничать, вдруг сразу погрустнел.
— А я сам не знаю. Неизвестно, зачем, — просто сказал он. — Ничто не держит.
«Вот оно, значит, что, — подумал Павел. — Ну и ну».
— Паршиво это, — мрачно сказал он.
— Да, паршиво… А что ты мне предложишь?
— Изложи сперва посылки. Популярно.
— Изволь! Популярно, как для школьников, от печки. Остап Бендер сказал: бога нет. Нет бога?
— Нет.
— Научный факт. Нет того света, нет рая, нет ада, ни черта нет.
— Ну и отлично.
— Отлично-то отлично, но что в нашем распоряжении? Нет, ты меня прости, но я по-школьному, от печки… В моём распоряжении смехотворный, юмористически короткий отрезок жизни на земле. Родился — покопошился — смерть. Весь отрезок.
— А неплохой отрезок! — заметил Павел. — Довольно большой, интересный, ну и… живи в нём.
— Я живу, живу. Дышу, ем, сплю, добываю блага, боюсь наказаний, развесив уши, слушаю ханжей и фарисеев, уверяющих кто в шутку, кто всерьёз, что во всём этом есть какой-то смысл. Говорят: борись за добро, за какое-то гипотетическое светлое будущее, на черта оно мне, спрашивается, сдалось?
— Ну, знаешь, старик, позволь! — вскричал Павел. — Есть вещи для человечества святые, и если ты свинья и если ты хочешь ею быть, то я просто встаю и…
Тут даже девицы возмутились, закричали:
— Витя, не надо так, нельзя так! Сядьте, сядьте, не ссорьтесь!
— Не кричите так, хозяевам всё слышно!
— Нет, я выскажусь! — ещё громче закричал Белоцерковский, залпом выпивая коньяк. — Пейте все и слушайте. Ты спросил о посылках, так дай же мне высказаться!
Павел молча сел, весь кипя. «Не хотел я ездить, — думал он. — Но нет, ничего, пусть он высказывается. Слушать».
— Я считаю, — торжественно провозгласил Белоцерковский, — что живу в мире бессмысленном, жестоком, лживом и ханжеском. Ладно, чёрт с ним, крохотный отрезок жизни у каждого — пусть каждый переводит его, как хочет. Так нет. Выясняется, что даже в этом я не свободен, мне велят жить только так и этак, а не иначе.
— Ты живёшь не один на каком-нибудь астероиде, ты живёшь в обществе, — сказал Павел. — Но прошу не путать. Ты ещё живёшь в таком обществе, которое именно восстало против бессмыслия, жестокости, лжи, эксплуатации, ханжества. Общество это даёт тебе великие цели, даёт смысл, а ты, как паршивый поросёнок, ещё обливаешь его грязью. Это просто подло, наконец!
— Я хочу жить так, как я хочу, — упрямо и пьяно крикнул Белоцерковский. — Я хочу свободы!
— Какой свободы? Ходить с дубиной и бить всех по головам? Или скопить миллион золотых монет? Тогда ты просто опоздал родиться.
— Нет, свободы не отрезать себе нос, когда все вокруг отрезают себе носы. Ладно, пусть я опоздал родиться, я изгой. К счастью, у меня есть ещё вот такая хата, и я могу в ней быть самим собой, высказываться в своё удовольствие, выпить в своё удовольствие, и вообще я чайник!
Он изобразил из себя чайник, усиленно улыбаясь.
— Такой прорвы пошлостей я, кажется, никогда не слышал, — сказал Павел с омерзением. — Я сейчас же ухожу. Мне противно всё это слушать!
— Ну, ладно, ладно, прости, я сам виноват, завёлся, сам не знаю, куда я заехал. Да, да, я глупости порю! Девочки вот наши совсем приуныли.
— Пластинка кончилась, — сказала Зоя. — Завели всякие разговоры… И на работе голова пухнет от этих разговоров.
— Кончили! Мы с тобой, Пашка, ещё поговорим, в другое время. Сейчас надо пить. Наливайте! Дамы, подняли бокалы! Подняли, подняли!
— Не насилуй ты их.
— Да что ты? Им только дай кирнуть да погулять. На свои ведь не здорово разгуляешься, особенно если такие вот… чулочки. Где покупала?… Они ведь, знаешь, кто? Продавщицы. Только жаль, в овощном магазине, бред собачий. Вот ты бы перешла в винный, а ты — в комиссионный! Тогда бы мы зажили… Пашка, не сердись и выпей, не будем больше о серьёзных материях, выпей просто как друг. Мы же были друзья! Ну, отрежь мне язык, вот он, вот он, без костей.
«А, к чёрту, — подумал Павел. — Я тоже хорош. Он просто паясничает, а я воспринимаю всё всерьёз…» Павел налил себе полный бокал и выпил, сразу приведя этим Виктора в восторг. Стало ещё теплее.
— Скоро танцевать? — нетерпеливо спрашивала Таня.
Проигрыватель зарыдал какой-то душу вынимающий мотив. Павел встал и пригласил Зою. Она была выше его на голову, худая, так что чувствовались все рёбра. Она стеснялась своей длины, горбилась и приседала, виновато хлопая слипшимися от краски ресницами.
— Вы видели кинофильм «Леди Гамильтон»? — спросила она, делая глаза «с поволокой» и сильно сжимая его левую руку. — Когда его убили, я так плакала, смотреть не могла, все на меня оборачивались даже… А какая она, красивая, скажите?
— Да.
— А он, правда, был некрасивый? Я не люблю таких мужчин. Он был, смотрите, совсем калека, а она его любила, вот была любовь!…
— Сколько вам лет, Зоя?
— Девятнадцать.
— Сегодня у вас что, выходной?
— Ага, отгул.
Он подумал и не нашел ничего лучше, чем спросить:
— А что вы продаёте?
— Картошку, — сказала она. — Ну, потом ещё огурцы, лук, лимоны, а вы приходите, посмотрите. Ой, с этой картошкой намучишься так, что потом вся спина болит. Пойдёшь в кино, посмотришь, как люди живут!…
— Самой так хочется?
— Кому не хочется? Да что ж, куда нам… Вы, правда, из Москвы?
— Да.
— А то, бывает, командировочный из Епифани какой-нибудь, выдаёт из себя, строит прынца иранского!… В Москве вам хорошо, одних ресторанов сколько.
— Вы ошибаетесь. Совсем не в том дело…
— А в чём же, здрасте! У нас вон пойдёшь, так тебе и нахамят и нагрубят, одно разочарование. Хорошо, что вот Витя хату снял!
— Он вас всегда зовёт сюда, когда у него гость?
— Что вы! Что вы о нас думаете? Мы не такие!
Что-то случилось с Павлом. Как-то он вдруг сразу стал покладистее. Ему захотелось сказать этой девушке нечто чрезвычайно важное, что она жестоко ошибается, что неправ Белоцерковский, — но мозги у него стали словно ватные, а глаза пытались уставиться в одну точку. «Опьянел я, кажется, — тупо подумал он. — Хватит пить». Но тут же и забыл. Стал разглядывать всех и улыбаться.
Коньяк давно кончился, пили водку. Белоцерковский наливал, настойчиво вставлял в руку Павлу стопку, которую Павел машинально выпивал, не протестуя, не закусывая, но всё силясь вспомнить что-то такое важное, важнее этой чертовщины, до боли, до крика важное и нужное, и ему казалось, что ещё вот-вот, и он вспомнит.
Девицы куда-то уходили, возвращались, и вот оказалось, что уже и толстая Таня намазана и разукрашена. Почему-то полетела на пол и разбилась тарелка с капустой.
— Ты обещал рассказать про завод, подожди, — сказал Павел. — Подожди, ты обещал про завод, сядь.
— Что завод? — сказал Белоцерковский, тупо царапая клеенку вилкой. — Масса людей, объединённых тем, что тут за работу дают зарплату. Получить побольше, избежать нагоняя. Каждый в поте лица бьётся за свой кусок,
— Ты что, в самом деле так думаешь? — сказал Павел. — Врёшь, циник!
— А скажи, если б кусок можно было добыть, не ударяя пальцем о палец, строились бы эти домны?
— Да.
— Нет. Все бы сидели, не ударяя пальцем о палец! Но нужно загребать расплавленный металл, денежки-то платят за это, вот они и загребают.
— Погоди, — возражал Павел. — А куда ты относишь радость творчества, радость созидания?
— А ты скажи, пошёл бы кто-нибудь созидать, если б давали деньги просто так, ни за что? Просто каждому человеку такая стипендия, допустим, тысяча рублей в месяц? Работали бы?
— Да.
— Кто?!
— Я первый!
— Разве что ты… с жиру и скуки. Да, кое-кто пошёл бы, чтоб ещё одну тысячу дали.
— Ох, дура-ак ты, ох, дура-ак! — ошеломленно сказал Павел. — Интересно, что сказали бы тебе по этому поводу те, про кого ты тискаешь в газету «полста строк» и чьи фото сдаёшь на первую полосу!
В этот момент хмель ударил в голову Павлу, будто обухом оглушил; он плохо слышал и старательно удерживал сознание, готовое провалиться в яму.
— За-бавно! — сказал кто-то, и Павел с трудом сообразил, что это говорит он сам. — За-бавно, как тебя такого держат в газете?
— А я пишу, — донёсся издалека голос Белоцерковского, — то, что им надо. Специально выучился.
— Кому это — «им»?
— А чёрт его знает, неизвестно! Если начать доискиваться, честное слово, концов не найти! Никому это не надо. Никому не надо, ни мне, ни редактору, ни читателю.
Слова его показались Павлу отвратительными, он решил ударить Виктора и уйти, ибо ещё минута, и он задохнётся в этом дымном подвале.
— Ты… ты…— сказал он, — ты… хамелеон! Таких гадов не только к газете, к заводу близко подпускать нельзя. На твоих глазах вырос город, строятся такие домны, каких мир не видел, куда ни глянешь — люди работают, творят, созидают, а ты жрёшь их хлеб и смердишь, смердишь…
Павел вскочил, шатаясь, прошёл через кухню, где старики и дети испуганно на него посмотрели, высадил плечом дверь и очутился во дворе.
Он распустил галстук, подставил лицо редким летающим снежинкам и стал жадно дышать, глотая воздух, как ключевую воду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я