шкаф над стиральной машиной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Хозяин поставил пластинку. Она ядовито пошипела и грянула. Казалось, завибрировал сам воздух, звякнули стекла в окнах, задрожал пол, и в животе у Павла шевельнулись кишки. Это было не просто громко, но стереофонически громко.
— Туист эгейн!!! — завопила радиола. — Туист, туист!!
Тёща что-то убедительно заговорила, жестикулируя, разевая рот, как рыба, но голоса её не было слышно. Жена, выразив отчаяние на лице, заткнула уши. Бухающие волны звука обхватили Павла щекочущими лапами, шевельнули волосы на голове.
— Туист эге-ейн!!! — ревела радиола.
— Вот же бабьё, тьма, ничего не понимают! — заорал Рябинин в ухо Павлу. — А скажи, машина, а? -
Он блаженствовал. Постукивал ладонью в такт по столу, откидывался на спину, словно купаясь в музыке.
Жена подхватила тёщу, и обе поспешно скрылись вон, плотно прикрыв за собой двери.
— Так, — сказал Рябинин в короткой передышке. — Теперь Иерихон, исполняет Рид.
— Джерикон!!! — завопила радиола, подпрыгивая на ножках.
Где-то после пятой пластинки Павел взмолился:
— Мишка, дорогой, а нельзя ли чего-нибудь… философского? -
— Могём! — сказал Рябинин. — Пассакалия и фуга. Софийский эстрадный оркестр.
В фуге были тоже куски довольно мощные, но они чередовались с такими философскими, что иногда можно было разговаривать.
— А каким ты ожидал меня увидеть? — — спросил Рябинин. — Интересно. Тружеником, перевыполняющим нормы? — Идеалистом, кладущим живот на благо общества? — Свой единственный живот за неимением ничего другого? -
— Честно сказать, я озадачен, даже ошарашен, — сказал Павел. — Мне совершенно не ясны… совершенно не ясны твои цели.
— В чём не ясны? -
— Ты сам говоришь, что живём один раз, но занимаешься в этой жизни ненавистным делом? -
— А ты покажи мне человека, который занимается не ненавистным делом.
— Гм… Чтоб далеко не ходить — смотри на меня, что ли.
— Ты? — Врёшь, конечно.
— Нет. Мы, может, видимся с тобой единственный раз. С какой мне стати врать? -
— Хотя вообще-то… Да, я понимаю. У вас другое дело: интересно бороться за славу, популярность.
— И это у тебя такой примитивный взгляд? -!
— Я не кончил. Деньги! Уж зашибаете не то, что мы, грешные!
— Ну, преувеличено. У меня такого дома нет, к примеру.
— Да, да, прибедняйся!
— Если я скажу тебе, что Толстой писал для славы и денег, поверишь? — Для славы лучше пойти в футболисты.
— Но не для своего же удовольствия ты работаешь!
— Я работаю для людей. Да, да, да, для людей. Не строй такую мину на лице. Очень жаль, что ты дожил до седины в волосах, но так и не понимаешь, что это единственная подлинно достойная цель любой работы.
— Не понимаю…
— Где ты вырос? — Как? — Ну, хорошо, вот Горький однажды сказал, что дать приятнее, чем взять. Неужели не слышал? -
— Может, и слышал, но чушь всё это. Демагогия.
— Жаль мне тебя: ты сам себя здорово обокрал. Тебе скажут: прекрасно море. Ты в ответ: «Демагогия!» Скажут: цени любовь. Ты в ответ: «Демагогия!»
— И то, что ты говоришь сейчас, — демагогия! — закричал Рябинин.
— Ну и ну…— поразился Павел. — Непробиваем!
— Да, я непробиваем! — стукнул Рябинин кулаком по столу. — Я знаю, вот то, что у меня есть, то у меня есть. И пошли вы со своим Горьким знаешь куда? -! Отдать приятнее, чем взять! Ха-ха! Это мне, значит, надо дом отдать, радиолу отдать? -
— Да нет…— с досадой сказал Павел. — Было бы достаточно, если б ты делал хорошие котлеты.
— Тейк файв, — сказал Рябинин. — Вещь гипнотическая.
Пластинка была большая и долгоиграющая. От начала до конца она состояла из одной и той же фразы с короткими вариациями и, правда, действовала гипнотически. Сначала фраза долбила, потом вгоняла в задумчивый транс, потом становилось страшно. Если бы не эта жутковатая пластинка, Павел бы ещё сидел, слушал. Но у него взвинтились нервы.
— Я понял так, — сказал он, вставая. — Всё, что ты мне продемонстрировал, — на всё это ты сделал свою генеральную ставку жизни.
— Точно подмечено. Да.
— Благородные идеи, высокие идеалы — в них ты решил не верить? -
— Нет.
— Ладно. Скажи, ты при этом поклянёшься, что чувствуешь себя хорошо? -
— А кто чувствует себя хорошо? — Не знаю… я живу земными целями, я достиг чего хотел, захочу — буду иметь больше. Что ещё? -
— А то, что большая, именно большая и главная половина мира осталась для тебя «терра инкогнита», — тебя это даже не тревожит? -
— Что такое «терра инкогнита»? -
— Неведомая земля.
— А! Нет. В гробу, в белых тапочках.
— Даже во сне? -
— Во сне… Мало ли что во сне может приплестись…
— А знаешь, кто из нас демагог? — Ты.
— Что-что? -
— Именно потому, что ты чувствуешь себя препаршиво, что ты подспудно понимаешь: жизнь твоя идёт ужас на что! Так вот именно потому ты хочешь передо мной похвастаться, тебе нужно же, чтоб кто-нибудь восторгался твоим домом и тем, что на столе «Наполеон», чтоб затих червяк сомнения и ужаса, который точит тебя! И если ты скажешь, что он тебя не точит, ты будешь лжец.
— М-да… Лихо ты рассудил. Просто так, без пол-литры и не разберёшься. Позволь мне всё-таки остаться при своём? -
Павел пожал плечами.
— Я могу и не говорить вообще, если ты хочешь.
— Ага. Нет, давай говорить, только… про что-нибудь другое.
— Что же у тебя телевизора не вижу? — — спросил Павел, помолчав.
— Он в той комнате.
— Какой марки? -
— «Рубин». Отличный телевизор.
— Хорошо берёт? -
— Ну! Как зверь! Двенадцатый канал у нас во всём посёлке только три телевизора берут: у директора, у начальника милиции и у меня… Ох, кстати напомнил! Сейчас начнётся развлекательная, давай перейдём и бутылочку прихватим с собой…
— Я пойду, — сказал Павел.
— Вот так… Побудь!
— Нет, завтра будет первая плавка, после нее митинг, потом написать все надо — хочу лечь раньше и выспаться.
— С ума все посходили с этими плавками… Ну что ж, прощай.
Рябинин проводил его до ворот. Чуть постояли.
— А если, — сказал Павел, — всё это погибнет? -
— То есть? -
— Этот участок земли, дом? -
— Не говори, больше всего войны боюсь…
— Не обязательно войны. Может провалиться. Ты приходишь с работы и видишь — яма. Есть такие карстовые пещеры под землёй, вдруг обваливаются, и всё, что над ними, проваливается в землю.
— Шути, шути. Сдурел? -
— Сдурел, — сказал Павел. — От твоей музыки голова у меня, как котёл…
Действительно, он всю дорогу до гостиницы время от времени встряхивал головой: в ушах трещали барабаны, выли трубы, а грудь стереофонически вздымалась. В номере это наваждение прошло. Павел сварил себе кофе, пересмотрел записную книжку и на чистой странице попытался по памяти изобразить «ставку» Рябинина, какой она ему запомнилась, на фоне домны, довольно показательно; сие творение изобразительного искусства вышло так:

Глава 15
Ещё по дороге на завод Павел чувствовал в себе некоторую приподнятость, праздничность и, оглядываясь вокруг, думал: «Вот через несколько часов произойдёт событие, а прохожие идут себе, и грузовики едут, и продавщица лимонов мёрзнет на углу; самая большая в мире домна даёт металл; но какое им дело? — „Пуск промышленного объекта происходит в стране каждые восемь часов…“
На заводе он выяснил, что выпуск чугуна после обеда, митинг точно в шестнадцать часов. В управлении всё было, как всегда; единственным косвенным намёком на событие была бумажка, пришпиленная к доске с приказами и выговорами: «Тов. изобретатели! Заседание, назначенное на 16 час. 31/I, переносится на 16 час. 1/II». Причина переноса могла быть, впрочем, и другая.
Женя Павлова воевала с покоробившейся дверью библиотеки, запирая её. Ключ щёлкнул как раз, когда Павел подошёл.
— Выходной. Библиотека закрыта, — сказала Женя.
— Наконец-то. Я думал уже, что у тебя нет выходных.
— Внизу привезли билеты в театр на «Хочу быть честным», говорят, что-то необычное, весь город бегает, хочешь пойти? — В кассе билета не достанешь.
— Сегодня? -
— Да, в семь тридцать. Успеешь. После, если захочешь, поедем ко мне.
— Где встретимся? -
— Зайдёшь за мной, идём, я покажу дом.
Внизу она сбегала, взяла два билета в партер, пятнадцатый ряд, к сожалению, ближе уже не было.
— Но театр, в смысле зал, хороший, — сказала она, — видно отовсюду.
Она жила на стареющей главной улице, в одном из тех самых двухэтажных домов периода строительной роскоши. Поднялись на второй этаж, Женя открыла своим ключом массивную, обвешанную почтовыми ящиками дверь, но едва вошли в длинный коридор, как повсюду скрипнули двери, выглядывало любопытное женское лицо или только один глаз, внимательно рассматривали Павла, и так они с Женей прошли до последней двери, как сквозь строй.
— Хоть проруби окно и сделай лестницу снаружи, — сказал Павел.
— Ладно…— равнодушно сказала Женя, впуская его в комнату. — У каждого своё развлечение. Пока мужья на работе они целыми днями готовят, стирают, ждут, скучают…
В комнате был беспорядок, валялись книги, на спинках стульев развешана одежда. На столе сковорода с остатками жира, мутные после выпитого молока стаканы, корки, спички и грязное кухонное полотенце. Было полутемно: единственное окно пропускало мало света, потому что с улицы в него лезли густые ветки, согнувшиеся под снегом.
Зато в углу, ближнем к окну, имелась очень приятная, широкая тахта, с лампочкой у изголовья, и на уровне протянутой руки над нею висели полки, заваленные книгами, а на тумбочке рядом «Спидола» с блестящей, торчащей в потолок антенной. Стены были продуманно украшены репродукциями с Тициана, Джорджоне, «Сикстинской мадонны» и тут же рядом — Шагал, Дали, Пикассо… Широкий диапазон.
— Есть хочешь? — — Женя поспешно сложила грязную посуду на столе, собралась нести на кухню.
— Я позавтракал в городе.
— Могу быстро приготовить. Подумай.
— Нет, не хочу, благодарю.
— Не садись только в кресло! Оно рассыпается.
Она отнесла посуду, принесла веник и стала торопливо заниматься уборкой, ставя предметы по местам, рассовывая одежду в шкаф. Павел потрогал кресло, оно шаталось, как на шарнирах. Дерево усохло, расклеившиеся шипы выскакивали из гнёзд.
— Не найдется ли у тебя молоток и штук семь гвоздей? — — спросил Павел.
Женя очень удивилась, но потом сбегала к соседям, принесла ужасный, огромный, слетающий с рукоятки молоток и горсть ржавых, слишком крупных гвоздей. Павел стучал долго, потихоньку: боялся, как бы гвоздями дерево не расколоть, но счастливо обошлось. Он поставил кресло на место, сел в него и попрыгал.
— Это так просто? — — удивилась Женя. — Два года в него никто не садился… Плохо быть неумелой женщиной.
— Ладно, скажу тебе по секрету, — сказал Павел не без корыстного умысла, — что три месяца уже у меня две пуговицы пальто прикручены канцелярскими скрепками.
— Да? — Ну давай сюда пальто, — сказала она, смеясь.
— А ты что, на домну не собираешься? -
— Да ну, у меня важнее дела, кучу перешить и погладить.
— Ну, ладно, приду сюда.
— Приходи сразу же после митинга.
— А что если он задержится? — — спросил он. — Я потому говорю — насмотрелся столько задержек, что…
— Тогда, — сказала она, — посидишь, сколько можно, и уйдёшь. Я буду ждать тебя до семи.
— И потом? -
— И уеду одна, — сказала она, смеясь, — и продам твой билет красивому молодому матросу.
— Тут разве матросы есть? -
— Ну, стройному младшему лейтенанту.
— Не надо младшему лейтенанту.
— Какие могут быть разговоры! — шутливо-возмущённо закричала она. — Тебя приглашает женщина, она говорит: домна или я! Сиди здесь смирно, ничего не трогай, я кофе сварю, специально для тебя банку купила…
— Сама разве не пьёшь? -
— Пила, много. Потом сказала себе: хватит, отвыкни! И отвыкла…
Она вышла. Павел сидел смирно, ничего не трогал и вдруг ошеломленно подумал: «Неужели я опять её люблю? — Не может быть!»
Свет, свет, всё так и сияло вокруг домны. Приехала кинохроника — серьёзный, молчаливый оператор-старик с молодым, но таким же молчаливым помощником. Они приготовили киноаппарат на треноге, установили лампы на переносных стойках, этакие пакеты по шесть ламп сразу, кабели от которых стали всюду путаться под ногами, опробовали, подвигали, переносили, что-то приказывали и вообще развили такую деятельность, что, казалось, главные действующие лица здесь они.
Рабочая площадка перед домной была не ровная, а наклонная, и в тех частях, где не было канав, к домне вели широкие полукруглые лестницы из светлого бетона, такие торжественные, словно подходы к античному храму.
Идущая от лётки главная канава далее разветвлялась, точно как оросительные каналы, и в местах ответвлений были опускные заслонки-лопаты, чтоб направлять жидкий металл, а кое-где — железные перекидные мостики с перильцами. Бежишь по такому мостику — а под ногами течёт расплавленный ручей… И величественные, светлые лестницы, и отделанные жёлтым песком канавы, и гора лежащих тут же ярко-голубых баллонов со сжатым газом — всё это делало площадку эффектно-живописной. И вообще, если бы показывать такое зрелище, плавку чугуна, с огнем и дымом, оно было бы увлекательнее театральных феерий, подумал Павел.
Запечатанная пока домна глухо, мощно гудела. Вернее, гудела не она — гудело дутьё в фурмах, но было такое впечатление, что вибрирует вся громада.
Глазки фурм теперь светились остро-ослепительно, как звездочки, и без синих стекол в них заглянуть было невозможно. Вместо бывших малиновых углей в чреве печи было что-то похожее на внутренность солнца.
Группками собирались люди, мешали доменщикам, которые среди них терялись, но отличить их сразу можно было по усталым, серым лицам, особенно мертвенным в свете прожекторов. Два фотокорреспондента снимали Николая Зотова у лётки, требуя принести шляпу металлурга, потому что он был в ушанке, и вообще ни на ком не было шляп, долго бегали, искали, наконец принесли одну для Зотова. Поставили его в динамическую позу, с этой самой длинной кочергой — их зовут «пиками».
Другую группу корреспондентов водил Иващенко, показывал и объяснял, как в музее:
— Это лётка. Это пушка для закрытия лётки. Металл из лётки идёт в желоба…
Перебивая других, энергичная дама из телевидения задавала вопросы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я