https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В руке незнакомец нес фонарь, освещавший только его туловище; голова словно бы плыла во тьме высоко над землей независимо от ног. Длинной палкой, которая была у него в другой руке, он размеренно и часто стучал по камням мостовой, чем привлек внимание не только мое, но и прочих пешеходов, и они незамедлительно растворились в сумраке.
— Эй, — повторил незнакомец, — я спросил, кто идет?
— Джордж Котли, сэр. — Я поклонился и попытался снять шляпу, но сообразил, что оставил ее дома.
— Что ты здесь забыл, негодник? — последовал еще один грубый вопрос, свидетельствовавший о том, что моя politesse не произвела на незнакомца никакого впечатления.
Я объяснил, что разминулся со своим спутником: «Быть может, сэр, он попадался вам по дороге?» Высокий незнакомец — ночной стражник, как я наконец догадался, — не пожелал выслушать описание Роберта, но пригрозил мне своей палкой, если я не «уберусь домой». Я неразумно возвысил голос, доказывая, что, будучи англичанином, свободен гулять по улицам столицы наравне со всеми прочими; он в ответ попытался осуществить свою угрозу, и мне ничего не оставалось, как спастись от грубияна бегством по Грейт-Сент-Эндрю-стрит. Крики стражника и эхо его палки неслись мне вслед, пока я не завернул за угол.
Потеряв надежду настичь Роберта и заставить его объясниться, я не знал, куда направить стопы, и несколько минут блуждал по улицам и закоулкам, где совсем потерялся среди неосвещенных одинаковых домиков с потемневшими неприглядными фасадами. Вскоре, однако, я вновь попал на Грик-стрит и миновал лавку торговца сыром, в витрине которой с упоением любовался не так давно своими изящными манерами и заемной роскошью костюма. Нынешнее отражение сильно проигрывало сравнительно с тогдашним: мой правый чулок на каждом шагу сползал все ниже на башмак, который натирал мне пальцы, парик не того размера ерзал взад-вперед по макушке; раз или два он падал мне на лоб, как забрало, временно лишая меня зрения. Пренебрегая этими мелочами, я безостановочно спешил вперед, пока не осознал внезапно, как близко привела меня погоня к жилищу миледи.
— А что, если зайти к ней? — спросил я себя, думая о том, что в письме — если оно действительно было написано ею — почему-то не говорилось, по какой причине неожиданно был отменен мой визит. Тут же перед моим умственным взором возникла далекая от приятности картина: Роберт сидит за письменным столом и, кивая и ухмыляясь под отделанной золотом треуголкой, выводит послание. Затем этот образ сменился другим, не менее безрадостным.
— Миледи могла заболеть, — предположил я, вообразив себе леди Боклер, лежащую, как Джеремая, в постели и такую же зеленовато-бледную. — А вдруг, — (мои страхи росли), — Роберт чем-нибудь ей напакостил, с него станется! Да-да, без сомнения, я должен теперь же ее навестить!
Я поспешил вперед по Хог-лейн, откуда была видна вдалеке похожая на рачий хвост колокольня церкви Сент-Джайлз-ин-зе-Филдз, вокруг которой теснились черепичные крыши и ветхие каминные трубы окрестных хибар. Достигнув Денмарк-стрит, я вновь перешел на бег. Мои башмаки стучали по неровной мостовой, фонари и освещенные окна плыли, как по волнам, мне навстречу и исчезали за спиной.
Но что это? На углу Сент-Джайлз-Хай-стрит я остановился как вкопанный, ибо чуть позади пивной и совсем уже рядом с домом миледи мой взгляд обнаружил — что бы вы думали? — темную фигуру в треуголке с золотым кружевом, садившуюся в наемный экипаж. Прежде чем я успел сдвинуться с места или издать хотя бы звук, дверца захлопнулась, кометой мелькнула белая перчатка, карета загромыхала, удаляясь в сторону Хай-Холборна, и над головой кучера, в свете фонарей, взвилась, как лента, плетка. Однако… где же миледи? Дверь ее дома, слегка приоткрытая, тоже захлопнулась, но не раньше, чем я заметил голову в капоре, выглядывавшую в эту узкую щель. Миледи? Я рванулся к двери и забарабанил в нее кулаками. Через мгновение она со скрипом растворилась и передо мной в узком столбе света предстала мадам Шапюи.
— Что это за чертов грохот! — вскричала она. — А сейчас какого дьявола вы здесь забыли? Вы уже… О! — Внимательней вглядевшись в мою физиономию, она переменила тон. — Мистер Котли… простите, ради Бога. Я думала…
Осыпая меня любезностями, каких не удостоился, судя по всему, недавно удалившийся Роберт, мадам Шапюи объяснила, что леди Боклер в настоящую минуту нет дома. Это я и подозревал, поскольку успел заметить, что в окне миледи нет света. Я надеялся еще порасспросить добрую женщину, в том числе узнать что-нибудь про Роберта, но едва я открыл рот, как из темной глубины дома донеслись жалобные стоны и томные вскрикивания.
— Эсмеральда, моя дочь, больна, — пояснила мадам Шапюи, а затем, поспешно извинившись, пригласила меня зайти в другой раз. Дверь закрылась, отрезав меня от света, страдальческие крики стихли.
Едва передвигая ноги, я поплелся обратно на Денмарк-стрит. Я продрог в своем камзоле и трясся с головы до ног. Под окнами пивной выясняли отношения двое мужчин, третий безуспешно пытался сыграть роль арбитра в их споре, четвертый извергал на мостовую обильную рвоту, пятый мирно храпел поблизости, в блаженном неведении о происходящем. Я похромал по улице, не обращая внимания на мелькавшие в окнах алые юбки и нежные голоса очаровательных сирен, которые знаками приглашали меня войти.
— К чему такая спешка? — проговорила одна из них. — Пожалуйте внутрь, сэр. Пожалуйста, мистер Котли… составьте нам компанию хоть ненадолго…
Только на Грик-стрит, минуя витрину торговца сырами, я запоздало подивился, откуда этим падшим созданиям известно мое имя.
Что мне снилось той ночью и снилось ли что-нибудь вообще, я не помню, но когда я утром открыл глаза, мой взгляд наткнулся на мистера Натчбулла, стоявшего в пятне света на дубовом столике. Его ладони покоились на бедрах, члены были странно вывернуты, а голова обращена в сторону, словно, пока я спал, его слепые глазницы высокомерно таращились на меня поверх неловко застывшего плеча. Сразу за ним обнаружилась повторявшая его позу «Дама при свете свечи». Лицо миледи (накануне я в очередной раз его прописал) также смотрело на меня, однако утром, в солнечных лучах, оно выглядело бледным и нереальным; казалось, еще немного, и оно окончательно поблекнет и исчезнет с полотна.
Я сел и внимательней вгляделся в картину. Рассматривая ее в этом ракурсе и при этом освещении, я впервые заметил слабый-преслабый, призрачный контур записанного портрета: бугорки плеч, оконечность головы. Остроугольные плоскости… чего? Шляпы? Краска была наложена толстым слоем и как будто просачивалась на поверхность, мешаясь с моими красочными слоями. Что, если это сэр Эндимион?.. Но, конечно же, миледи не стала бы платить мне, чтобы я записал портрет кисти сэра Эндимиона Старкера. Но кто тогда? Кто он, мой таинственный соперник? И как (я водил пальцем по еле заметной кромке, иллюзорным цветовым пятнам) — как выглядел уничтоженный портрет? Почему он не понравился миледи?
Я встал, зажег свет и вскоре выбросил из мыслей не только леди Боклер, но и Роберта или другого, неизвестного портретиста: мне пришлось вспомнить сэра Эндимиона, поскольку в его студию на Сент-Олбанз-стрит я опаздывал не на шутку.
Глава 18
В этой крохотной студии — если заслуживали подобного наименования две непрезентабельные комнатушки — сэр Эндимион, согласно собственным утверждениям, создавал лучшие свои работы, «способные прославить его имя в веках», как имена Рубенса или Рембрандта. Что же касается студии в Чизуике, где он малевал несметное множество портретов и мешками собирал гинеи, то при ее упоминании он только махнул запятнанной красками ладонью.
— Можете себе представить, Котли, как трудно извлечь универсальную сущность из физиономии кондитера его величества, не говоря уже об этой несносной чертовке, леди Манрезе? А злющая графиня Кински — или как ее там — и под стать ей пуделиха, которую она водит на золотой цепочке? Нет! — Он так яростно затряс головой, что едва не уронил парик. — Нет, высший разряд Искусства — это не портреты, а большие исторические картины. Историческая живопись — свободная профессия, а портретная — не более чем ремесло, вроде сапожного. И только с первой, наиболее могучей, ветви можем мы сорвать прекраснейшие цветы универсальной сущности.
Широким жестом испещренной пятнами руки сэр Эндимион указал на полотно, над которым склонялся уже два часа, нанося крупные мазки кармина, асфальта и желтого аурипигмента. Картина представляла собой аллегорию и должна была носить название «Богиня Свободы принимает венок из рук Гармодия и Аристогитона». Она была в самом деле хороша. Элинора, которая позировала для богини, чуть ли не все утро простояла в глубоком книксене, а я нависал над нею в позе сначала Гармодия, а потом Аристогитона, одетый в белую льняную рубашку, перетянутую красным поясом, с голыми икрами и без парика. Чувствовал я себя так же странно, как в тот раз, когда позировал за леди Манрезу.
— Эти двое были основателями афинской демократии, — пояснил сэр Эндимион, смешивая краски на палитре, — которые — вы помните, наверное, — убили тирана Гиппарха. Вот ведь, поступок горстки заговорщиков способен изменить ход истории и развитие цивилизации! Вслед за этим тираноубийством начался век афинской демократии, правил великий полководец Перикл и были созданы непревзойденные мраморы Фидия.
Боюсь, это исполненное учености объяснение не сделало меня многим умнее. Я потуже затянул пояс, который все время сползал, выставляя мой живот на обозрение склонившейся Богине Свободы.
Поблизости, у стены, стояло «Поругание Лукреции Секстом Тарквинием», также незаконченное: оно назначалось для украшения харчевни в Воксхолл-Гарденз. Накануне я, так сказать, выступал в роли коварного Секста: большую часть дня, корча мрачно-похотливую гримасу, делал вид, что разрываю белое кисейное платье Элиноры. Выполнив это задание, я скинул с себя костюм (тот самый, чересчур просторный, в котором изображал Гармодия и Аристогитона) и остаток дня малевал плинтусы и драпировки на заднем плане.
— Прекрасная Лукреция покончила с собой, — напомнил мне, не отрываясь от своего занятия, сэр Эндимион, — но за ее смерть отомстил Юний Брут, который прогнал Тарквиниев и сделался первым консулом Рима. Подумайте снова о том, какие последствия влекут за собой человеческие поступки. Варварское деяние Секста положило начало величайшей цивилизации, какую когда-либо знал мир, — великой державе и великому искусству. Так ведь всегда бывает, не правда ли? История не знает ни одной цивилизации, не уходившей корнями в такое мрачное варварство, от которого нас, в наш просвещенный век, мороз подирает по коже.
— Но можно ли оправдывать жестокие преступления, — спросил я, — даже если в результате появляются произведения искусства?
— Я говорю не об оправдании — это понятие относится к морали; я говорю о причинно-следственной связи. От чудовищных злодеяний расходятся трещины, в которых пробиваются ростки политического и художественного обновления. Будьте добры, подайте мне соболиную кисть…
— Но, сэр, — я задумчиво жевал кончик той самой кисти, — разве такое произведение искусства можно повесить, как полагается, на стену, любить его и ценить, когда знаешь, что оно порождено кровью или насилием? Когда знаешь, какие ужасы за ним скрываются?
— Можно, поскольку, если употреблять ваши термины морали, оно в этих злодействах неповинно и открывает путь лучшим устремлениям.
— Неужели всякое искусство должно быть основано на муках и разрушении?
— Только самое лучшее: то, которое исследует, что значит быть человеком. Ибо, как пишет ваш мистер Хогарт…
И так далее, и тому подобное. Когда я теперь вспоминаю эти дни, я вижу нас не на сыром чердаке, а на зеленом склоне холма в какой-нибудь далекой Аркадии, и сидим мы не на предательски покатом полу, а в Остроконечной тени кипарисов, формой напоминающих слезу. Когда сэр Эндимион описывал, например, пещеру Платона, я весь уходил в слух. Известен вам этот особый подземный грот, темница чувств, куда доходят отражения и иллюзии, порожденные не предметами, а другими отражениями и иллюзиями?
— Платон описывает в своей «Республике», — говорил он мне, — людей, опутанных оковами и неспособных отвернуть голову от каменной стены перед ними. Позади них разведен яркий огонь, а перед огнем поставлена невысокая перегородка, вроде тех, что бывают в кукольном театре. За спинами пленников, между перегородкой и огнем, кто-то проносит изображения (вырезанные из дерева и камня, как в театре теней) людей, животных и прочего. На каменную поверхность перед пленниками — вы следите за моим рассказом, Котли? — падают тени этих вырезанных фигур, и те принимают их за подлинные предметы… А теперь, Котли, что произойдет, если кого-нибудь из пленников освободят однажды от оков и он впервые бросит взгляд на деревянные фигуры, которые отбрасывают колышущиеся тени поверх перегородки? Освободится ли он, по-вашему, от своих иллюзий? Нет-нет, он решит, что образы на каменной поверхности вернее, чем Деревянные фигуры; он предпочтет тень оригиналу, который, в свою очередь, является тенью и образом чего-то еще. Поскольку не каждому дано отвратить око от теней и распознать иные формы…
И так далее, и тому подобное. Такова была моя жизнь в студии сэра Эндимиона. Столь многое можно было от него почерпнуть, что, думаю, даже учеба в Королевской академии не дала бы мне большего. О чем только он мне не рассказывал в те нескончаемые часы, которые мы проводили вместе на чердаке: к примеру, о своем европейском вояже и о том, как он встретил на маскараде в Риме Юного Претендента и выпил с ним чашу пунша; как наблюдал с острова Искья извержение Везувия; как трогал застывшие тела в пористом камне Геркуланума; как любовался тарантеллой в Лечче; как в Ватиканской библиотеке читал манускрипт Вергилия (его возраст, Котли, ни много ни мало четырнадцать веков!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69


А-П

П-Я