Обслужили супер, в восторге 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Ну вот, мы почти дома».
Почти, но не совсем, ибо нам предстояло еще перебраться через рассекший землю бездонный провал — по деревянному мосту, такому непрочному, что пройти по нему можно лишь пешком, и такому узкому, что сделать это можно было только поодиночке. Шофер джипа говорил на причудливой смеси французского и испанского и был облачен в потрепанную пару из зеленой диагонали, как нельзя далекую от любой униформы; он расцеловал Альбертину в обе щеки и, громко газанув, умчался прочь, оставив нас наедине. Провал достигал в ширину футов шестидесяти, с обеих сторон его края отвесно обрывались вниз на тысячу футов, а то и больше, так глубоко, что разглядеть, что находится на его дне, не представлялось возможным. За мостом раскинулась зеленая рощица акра в четыре, не больше, зажатая со всех сторон утесами, в которых размещались передатчики. Это было сладостное женственное ядрышко, уютно устроившееся в самой сердцевине мужественно вздымающегося, набычившегося камня. Деревья в роще сгибались под тяжестью плодов, а пестрые переливчатые чашечки огромных цветов спешили, казалось, в эти последние мгновения выдохнуть в воздух все накопленные за долгие дневные часы ароматы, перед тем как закрыться на ночь. Сверкающие оперением птахи распевали среди ветвей, по которым, тараторя, сновали белки, в пышной траве шебуршали кролики, а между деревьями томно фланировали обворожительные косули, горделиво, словно принцы, откинув отягченные бременем рогатых корон головы. Трудно было поверить, что сюда когда-либо забредала зима, и, пока мы подходили все ближе, а под ногами у нас с глухим звуком отзывалось на шаги дерево моста, я вспомнил, что мне уже случалось видеть изображение парка Хоффмана, магически преображенное, с нарочито подчеркнутыми деталями, что не помешало мне, однако, узнать в дремотном видении как раз этот парк. Я видел его среди картинок порно-шоу. Это был парк в обрамлении женских губ в самой первой машине, в которую я когда-то заглянул, и когда я поднял взгляд, чтобы посмотреть, что стоит за деревьями, то увидел тот же замок, что и тогда.
Замок стоял прислонившись к скале. Его зубчатые стены выдавали тевтонское наследие Хоффмана; как романтическое воспоминание он возвел для себя из камня вагнеровский замок, который, по мере того как угасал дневной свет, начал раскрывать свои разноцветные глаза — все окна в нем были застеклены витражами. И, однако, я знал, что не сплю: мои ноги оставляли на траве следы, Альбертина сорвала для меня с ветки яблоко, и я, обтерев с него восковой налет, с хрустом вонзил в сочный плод зубы. Тем временем размеренно вспыхивали передатчики, а донесшийся с неба рев довел до нашего сведения, что транспортный самолет улетел обратно или это взлетел другой самолет, поскольку по соседству размещалась военная база со взлетной полосой и ангаром, забитым всевозможной военной техникой.
— До чего яблочный выдался год! — сказала Альбертина. — Посмотри, как отягчены ветви. Они сгибаются почти до земли. Когда я отправлялась изолировать графа, яблони тонули в цвету. Ты не можешь себе представить, Дезидерио, до чего красивы цветущие яблони!
Я доел яблоко и отшвырнул огрызок. Итак, принцесса не сомневалась, что меня заинтересует цветение ее наследственных яблонь, не так ли? Какая самонадеянность! Быть может, ей не следовало так напрямик оповещать меня столь свойственным ей тоном собственницы, что все это принадлежало ей — замок, фруктовый сад, горы, земля, небо и все лежащее между ними. Не знаю. Знаю только, что я не мог достаточно выйти из себя, переступить свои пределы, чтобы унаследовать весь мир. Несмотря на всю его реальность, я знал, что окружавшее меня совершенство невозможно; и вполне может статься, что я был прав. Но сейчас я уже слишком стар и знать этого не знаю. Мне уже неведомо, в чем кроется разница между памятью и грезой — они в равной степени выдают желаемое за действительность. Иногда мне приходило в голову, что я был просто-напросто террористом, действовавшим во имя разума, хотя, скорее всего, подобными доводами я лишь пытался задним числом оправдать самого себя. Однако и сейчас, стоит мне закрыть глаза — и я вижу, как она идет через фруктовый сад к отцовскому дому: в солдатской униформе, с тяжелыми черными косами, свисающими, как у маленькой девочки, на спину.
Никто не вышел нас встретить, но парадный подъезд был открыт — всего-навсего дверь наверху ничуть не парадной и помпезной, а растрескавшейся и замшелой лестницы, ибо на самом деле никакой это был не замок, а просто построенный в подражание замку загородный дом. Мы вошли в сумрачный холл с низкими потолками, пропитанный ароматом засушенных цветочных лепестков и меблированный резными креслами, китайскими вазами и восточными коврами. Не знаю, чего я ожидал, но уж явно не подобного покоя, не домашнего уюта, ведь как-никак мы оказались в доме чародея! Передатчики, однако, слали свои лучи высоко над зубчатыми стенами и твердыню супостата не затрагивали. Здесь царила безопасность. Все было в порядке. Все охранялось.
Озадачили меня разве что некоторые из висевших на стенах картин. Эти обильно залакированные полотна, писанные масляными красками, были выполнены в размерах и технике академической живописи девятнадцатого века и изображали лица и сцены, хорошо мне знакомые по старым фотографиям и оливковым или отливающим сепией репродукциям позабытых шедевров в старомодных фолиантах, которые, когда я был маленьким, показывали нам на сон грядущий монашенки, если мы того заслуживали. Прочтя названия, выгравированные на металлических пластинах под каждой рамой, я узнал, что изображены были такие сцены, как «Лев Троцкий пишет Героическую симфонию турецкому султану», где легко узнавались очки в проволочной оправе, пылающие очи, еврейский нечесаный чуб. Глаза его были озарены вдохновением, а крючки четвертушек и осьмушек так и струились с гусиного пера на листы рукописи, разлетевшейся по застланному красной плюшевой скатертью рабочему столу из красного же, но другого оттенка дерева, будто подхваченные утонченным неистовством гения. Ван Гог был показан в процессе написания «Грозового перевала» в маленькой гостиной дома о семи фронтонах у подножия вулкана, все как надо, с забинтованным ухом. Но особенно меня поразило огромное полотно, на котором Мильтон вслепую покрывал божественными фресками стены Сикстинской капеллы. Увидев мое замешательство, Альбертина с улыбкой заметила: «Стоит моему отцу переписать исторические сочинения, и каждый вдруг обнаружит, что все было именно так, как здесь изображено».
Хотя повсюду налицо были признаки тщания, с которым прислуга выполняла свои обязанности, дом казался пустынным. Нас приветствовал лишь дряхлый, неповоротливый дог, который с трудом поднялся с коврика возле камина, где полыхало невысокое пламя — не столько для обогрева, сколько для освещения, а особенно для того, чтобы воздух пропах яблонной древесиной, — и, подойдя поближе, уткнулся влажным носом в ладонь Альбертины, повизгивая от радости.
— Когда я была маленькой, он частенько возил меня на себе верхом, — сказала она. — Как выбелила седина его морду!
Сопя и задыхаясь, пес поплелся следом за нами по лестнице, а потом и по галерее, пока мы не оставили его за дверью комнаты, витражи в окнах которой выплескивали на долину потоки пурпурной и малиновой краски, а на высококлассном суперсовременном проигрывателе кружилась пластинка Равеля. Отвернувшись лицом к стене, на ложе там покоилась маленькая темноволосая женщина в длинном темном платье. А рядом, держа ее за руку, на низком стуле с пухлым сиденьем сидел сам Доктор собственной персоной. Я, конечно, сразу же узнал бы его, хотя он и выглядел намного старше, чем на известных портретах, даже если бы он втиснул себе, как, по словам его старого профессора, он некогда поступал, в глазницу монокль. Комната вся пропиталась благовониями, но они не в состоянии были скрыть запах, свойственный начальной стадии разложения. Когда Доктор отпустил руку женщины, та упала с безжизненным стуком. Единственной диссонирующей нотой во всем роскошном загородном имении этого богатея казалось забальзамированное тело его умершей жены, которое он уложил на канапе «бержер» в этой белостенной комнате. У Доктора было серое лицо, серые волосы, серые глаза. Он носил отменно пошитый темный костюм, а руки его, казалось, только что прошли маникюршу. Все остальные качества в нем — не знаю, всегда ли так было, — перевешивало спокойствие. Между ним и его дочерью не имелось ни малейшего сходства.
Друг с другом они разговаривали на обычном языке. Первые его слова были:
— Отправляюсь в город завтра, прибываю вчера.
— Ну конечно, — отвечала Альбертина. — Ведь тень летящей птицы неподвижна.
Они улыбнулись. Похоже, они отлично понимали друг друга.
Потом он поцеловал ее — подобающим генералиссимусу поцелуем.
Они оба рассмеялись, а я почувствовал, как волосы у меня на голове встают дыбом. В этой комнате, которая словно зависла в замке, как пузырь, наполненный покоем, перед лицом этой странной семейной группы я испытал невероятный страх. Возможно, потому, что находился в присутствии вымуштрованной силы предельно иррационального. Доктор был таким сдержанным, таким серым, таким спокойным — и только что он изрек нечто абсолютно бессмысленное голосом совершенного, умеренного разума. В один миг я осознал, до чего мы одиноки здесь, далеко в горах, в компании одного ветра, в доме человека, сделавшего сны явью.
Он погладил темные как ночь волосы своей жены и тихо прошептал: «Видишь, милая, она вернулась домой, как я тебе и говорил. А теперь, чтобы отдохнуть, тебе нужно немного вздремнуть, а мы пока пообедаем».
Прозвенел колокольчик, и поначалу нам, по-видимому, предстояло переодеться, Альбертина отвела меня в строгую, словно рассчитанную на холостяка комнату в передней части дома. Вместе с узкой кроватью и черным кожаным креслом там обнаружилась уйма пепельниц и небольшой стеллаж со свежими номерами «Плейбоя», «Нью-йоркера», «Таймса» и «Ньюсуика». На туалетном столике виднелись оправленные в серебро щетки. Я распахнул дверь туалета и обнаружил ванную комнату, где и принял горячий душ, приправив его изрядным количеством лимонного мыла. Когда, завернувшись в приготовленный для меня белый махровый халат, я выбрался наружу, на кровати уже во всеоружии поджидал смокинг со всеми причиндалами, вплоть до шелковых носков и белоснежного льняного носового платка. Одевшись, я нащупал в кармане золотую зажигалку и парный к ней портсигар, набитый черными сигаретами «Балканское собрание». Осмотрев себя в овальном зеркале, оправленном в раму из красного дерева, я обнаружил, что вновь преобразился. Время и странствия так изменили меня, что я едва себя узнал. Я стал вылитой Альбертиной в ее мужском аспекте. Вот почему я знаю, что в молодости был красив. Потому что я выглядел как Альбертина.
Из окна мне было видно яблоневый сад, расселину и дорогу, которая, перевалив через голую гору, вела в расположение военных объектов. Все переполнял абсолютный покой, пронизывали осенние ароматы — грибов и вина. Вновь зазвенел колокольчик, и по устланной толстым ковром лестнице я спустился в картинную галерею, где Альбертина и ее отец пили очень сухой херес. Обед был накрыт на английском восемнадцатого века столе в еще одной из этих строгих, сдержанных белостенных комнат, украшенной водруженными на сервант композициями из цветов в исчезающе трансцендентном японском стиле и снабженной с таким потрясающим вкусом подобранными фарфором, стеклом и серебром, что почти невозможно было заметить их присутствие. Трапеза оказалась очень простой и как нельзя лучше гармонировала со временем года: какой-то прозрачный суп, мелкая форель, зажаренное на решетке седло зайца, грибы, салат, фрукты и сыр. Соответствующие вина. К очень крепкому черному кофе была подана выборка изысканных ликеров, а сигары, которые мы курили, вероятно, и вовсе не имели цены. Прислуга так и не появлялась. Все смены блюд поднимались из подземных кухонь небольшим служебным лифтом, а дальше нас обслуживала сама Альбертина. Во время трапезы мы не произнесли ни слова, но стереосистема, скрытая за решеткой с белой эмалью, проигрывала цикл песен Шуберта «Зимний путь».
— Вы не чувствуете, — сказал своим очень мягким, но все еще не лишенным некой острой грани голосом Доктор, — что незримое присутствие более реально, чем присутствие видимое? Оно оказывает на нас большее влияние. От него легче расплакаться.
Это было единственное чувство или проявление сентиментальности, выказанное им за все время моего с ним знакомства. Когда безмолвная трапеза подошла к завершению, я начал ощущать в его спокойствии, в почти полном покое, в молчании и медлительных движениях сознательное и целенаправленное напряжение мысли, которое, если им воспользоваться, и в самом деле способно подчинить себе весь мир. Он ошеломил меня. Он был сама неподвижность. Казалось, он развил свою утонченность до такой степени, что истончился до почти полного исчезновения. Он был серым призраком, сидящим в полосатой паре за более чем изысканным столом, и тем не менее он был также и Просперо — хотя (достаточно ироническая деталь) в его собственном замке никто бы не заметил его просперического воздействия, ибо он не в силах был и на йоту изменить составляющие прихлебываемого нами ароматнейшего кофе. Здесь, вероятно, не было ничего подвластного фантастике. И этот факт стал для меня источником горького разочарования. Я ведь хотел, чтобы его жилище оказалось местом, всецело посвященным чудесному.
Разочарован я был, так сказать, и на житейском уровне, ибо в глаза бросалось, что с обывательской точки зрения он был очень богат, в то время как я-то, напротив, очень и очень беден. И, как частенько бывает с бедняками, мне казалось, что богач способен оправдать свое благосостояние, только щедро и броско его демонстрируя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я