https://wodolei.ru/catalog/unitazy/IFO/arret/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



«Адские машины желания доктора Хоффмана»: Амфора; СПб; 2000
ISBN 5—8301—0099—1
Оригинал: Angela Carter, “The Infernal Desire Machines of Doctor Hoffman”
Перевод: Виктор Лапицкий
Аннотация
Она были слишком своеобразным, слишком неистовым писателем: попеременно чопорной и скандальной, экзотической и обыденной, изысканной и вульгарной, манерной и скабрезной, занимательной и обличительной, пышной и мрачной. От транссексуальной колоратуры «Страстей новой Евы» и до бесшабашных мюзик-холльных вечеринок «Мудрых детей» ее романы не спутаешь ни с какими другими... Иногда на протяжении романа характерный для Картер голос, эти пропитанные опиумным дымом каденции, то и дело прерываемые режущими по живому или комическими диссонансами, эта смесь лунного камня с фальшивыми бриллиантами, изобилия и мошенничества может утомлять. В своих рассказах она способна ослеплять, когтить и ускользать, оставаясь все время впереди.
Анджела Картер
Адские машины желания доктора Хоффмана
Семье, где бы она ни была, с неохотой включая Ивана, посчитавшего себя Алешей.
Закон вожделения — закон без вежд и лени.
Робер Деснос
(Вспомним, что иногда мы требуем определений не ради их содержания, но ради формы. Наши потребности чисто архитектурны: определение — это своего рода орнаментальное перекрытие, которое ничего не поддерживает.)
Людвиг Витгенштейн. Философские исследования
Представьте растерянность человека вне времени и пространства, который потерял свои часы, мерную рейку и камертон.
Альфред Жарри.
Деяния и мнения доктора Фаустроля, патафизика
ПРЕДИСЛОВИЕ
Когда я в последний раз навестил Анджелу Картер, а было это за несколько недель до ее смерти, она настояла на том, чтобы подать мне чай, хотя было видно, каких мучений ей это стоит. Она восседала, ясноглазая и статная, запрокинув голову на манер попугая, саркастически кривя губы, и с полной серьезностью предавалась неотъемлемой составляющей вечерних чаепитий — обмену последними сплетнями: язвительная, злоязыкая, страстная.
Примерно такою она и была: бескомпромиссно откровенной — однажды, когда мои отношения с одной персоной, которых она не одобряла, подошли к концу, она позвонила мне, чтобы заявить: «Ну хорошо. Будьте готовы видеться со мной теперь почаще» — и в то же время достаточно учтивой, чтобы превозмочь жестокие мучения ради светскости чопорного послеполуденного чаепития.
Смерть недвусмысленно выставляла Анджелу за дверь, но у той было одно утешение. Незадолго до того как ее поразил рак, она застраховала свою жизнь на «огромную» сумму. Перспектива того, что страховая компания, почти ничего не успев получить, окажется обязана выплатить «ее мальчикам» (мужу Марку и сыну Александру) целое состояние, доставляла Анджеле огромное наслаждение и подтолкнула ее разразиться пространной злорадной арией в духе черной комедии, удержаться, слушая которую, от смеха было невозможно.
Она тщательно планировала свои похороны. Мне было поручено прочесть стихотворение Марвелла «Капля росы». Это было неожиданно. Анджела Картер, которую я знал, всегда была самой патологически неверующей, залихватски безбожной из женщин; и однако же она хотела, чтобы над ее мертвым телом прозвучало размышление Марвелла о бессмертной душе: «… капля, луч. Ее излил бессмертья чистый ключ». Была ли это последняя, сюрреалистическая шутка, или своего рода «слава Богу, что я умираю атеистом», или же реверанс в адрес свойственного языку метафизика Марвелла высокого символизма со стороны писателя, чей собственный излюбленный стиль также отличался высотой тесситуры и изобиловал символами? Следует отметить, что в стихотворении Марвелла появляется лишь одно божество — «Всемогущее Солнце». Возможно, Анджела, всегда остававшаяся дарительницей света, в конце просила нас представить себе ее растворяющейся во «славе» этого высшего света: художник попросту становится частью искусства.
Она, однако же, была слишком своеобразным, слишком неистовым писателем: попеременно чопорной и скандальной, экзотической и обыденной, изысканной и вульгарной, манерной и скабрезной, занимательной и обличительной, пышной и мрачной. От транссексуальной колоратуры «Страстей новой Евы» и до бесшабашных мюзикхолльных вечеринок «Мудрых детей» ее романы не спутаешь ни с какими другими; но лучшее у нее, на мой взгляд, можно найти в рассказах. Иногда на протяжении романа характерный для Картер голос, эти пропитанные опиумным дымом каденции, то и дело прерываемые режущими по живому или комическими диссонансами, эта смесь лунного камня с фальшивыми бриллиантами, изобилия и мошенничества, может утомлять. В своих рассказах она способна ослеплять, когтить и ускользать, оставаясь все время впереди.
Не бывает совершенных писателей. Проволока, на которой балансирует Картер, натянута над болотом изощренности, над зыбучими песками лукавства и шика; и не приходится отрицать, что подчас она туда падает, невозможно уйти от внезапно пробивающейся на поверхность мишуры, а некоторые из ее пудингов, как согласятся даже самые пылкие поклонники ее таланта, были слишком густо смазаны яйцом. Слишком часто встречаются такие слова, как «злокозненный», слишком много людей, богатых «как Крез», слишком много порфира и лазури, чтобы это пришлось по вкусу определенного рода пуристам. Но чудо состоит в том, сколь часто она со всем этим справляется, сколь часто совершает пируэты и не падает, или жонглирует, не роняя мяча.
Среди обвинений, с ленцой расточаемых перьями приспешников политической корректности, Анджела Картер оставалась предельно независимой, самостоятельной, не похожей ни на кого из других писателей; отметаемая при жизни, как маргинальная, культовая фигура, своего рода экзотический тепличный цветок, она стала самым изучаемым в британских университетах современным автором — победа над мейнстримом, которая весьма бы ее порадовала.
Она не закончила. Как Итало Кальвино, как Брюс Чатвин, как Реймонд Карвер она умерла, находясь на вершине своих возможностей. Для писателя это самая жестокая смерть: в середине, так сказать, фразы. Тексты Картер являются мерой нашей утраты. Но это также и наше сокровище, которое мы можем смаковать, которое мы можем бережно хранить.
Реймонд Карвер вроде бы сказал перед смертью (тоже от рака легких) своей жене: «Мы теперь не здесь. Не здесь, а в Литературе». Карвер был скромнейшим малым, но это замечание человека, который знал — и которому часто говорили, — чего стоят его произведения. При жизни Анджела получила меньше подтверждений ценности своего неповторимого творчества; но и она тоже теперь не здесь, не здесь, а в литературе, луч чистого ключа бессмертья.
Салман Рушди, май 1995
ВСТУПЛЕНИЕ
Я помню все.
Да.
Я отлично все помню.
На протяжении войны город наполняли фантомы, а я был молод. Теперь-то все вошло в норму. Тени падают только там и тогда, где и когда их ждут. И мне сказали, что, поскольку я так стар и знаменит, мне нужно записать свои воспоминания о Великой Войне, ведь я в конечном счете все помню. И вот, стало быть, должен я собрать воедино запутанную пряжу пережитого и расположить ее в том порядке, в каком все происходило на самом деле, начиная с самого начала. Я должен распутать сложную вязь своей жизни и вытянуть из этой путаницы единственную подлинную нить моей личности, некогда молодого человека, коему случилось стать героем, а затем и состариться. Первым делом разрешите представиться.
Меня зовут Дезидерио.
Я жил в городе, когда наш противник, дьявольский д-р Хоффман, наполнил его, чтобы свести нас всех с ума, фантомами. Ничто в городе не было тем, чем казалось, абсолютно ничто! И все потому, что д-р Хоффман развернул массированное наступление против, знаете ли, самого человеческого разума. И ничуть не меньше. О, ставки в той войне были чрезвычайно высоки — выше, чем я подозревал, ибо я был молод и насмешлив — и не слишком жаловал гуманистические идеи, хотя позже, когда я стал героем, мне поведали, как я спас человечество.
Но когда я был молод, я не хотел быть героем. И когда я жил в этом сбитом с панталыку городе — в первые дни войны, — сама жизнь превратилась в сложный лабиринт, ведь все, что с некоторой вероятностью могло существовать, так и поступало. И такое засилье сложности — столь изобильной сложности, что ее вряд ли можно передать языком, — да, вся эта сложность… она мне просто надоела.
В ту взбудораженную и динамичную эпоху, во времена воплощения желаний, у меня самого было одно-единственное желание. А именно, чтобы все это прекратилось.
Я стал героем только потому, что выжил. А выжил потому, что не мог сдаться потоку миражей. Я не мог смешаться, слиться с ними, не мог отказаться от собственной реальности и, подобно другим, навсегда потерять себя, пав в небытие под беспощадными залпами артиллерии безумия. Слишком я был язвителен. Слишком недоволен.
В молодости я преклонялся перед древними египтянами, ибо они искали, нашли и затем довели до совершенства всецело эстетически достаточную позу. Когда каждый из них поодиночке внес свои усовершенствования во всеми одобренную стойку — лица развернуты в одну сторону, торсы — в другую, ноги шагают прочь от зрителя, а пупок пялится ему прямо в глаза, — они застыли в ней на две тысячи лет. Я был доверенным секретарем Министра Определенности, а он хотел полностью заморозить то причудливое зрелище, в которое превратился город, чтобы вернуть оный назад к состоянию безукоризненной пристойности; и объединяло нас с ним прежде всего восхищение статикой. Но, в отличие от Министра, я не верил, что статика достижима. Я полагал, что совершенство per se невозможно, — и вот самые соблазнительные призраки не могли меня очаровать, ибо я знал, что они не истинны. Хотя, конечно, ничто из того, что я видел, не совпадало больше с самим собой. Я видел только отражения в разбитых зеркалах. Что очень даже естественно, ибо все зеркала были разбиты.
Министр велел Полиции Определенности разбить все зеркала из-за повсеместно распространяемых ими беззаконных образов. Предлагая, как им свойственно, альтернативы, зеркала превратились в трещины или щели в доселе монолитном и четко очерченном мире «здесь» и «теперь», и через эти трещины протискивались, проскальзывали боком всевозможные бесформенные привидения. И были привидения эти партизанами д-ра Хоффмана, его переодетыми солдатами, которые, хотя и абсолютно нереальные, тем не менее были.
Мы старались, как могли, удержать то, что было снаружи, вне, а то, что было внутри, — в рамках; чтобы отфильтровывать нереальность, мы окружили город обширной стеной из колючей проволоки, но очень скоро она оказалась унизана разлагающимися трупами тех, кто, получив отказ в выезде от сверхподозрительной Полиции Определенности, доказывал свою реальность смертью на шипах проволоки. Но хотя город и находился в состоянии осады, враг пребывал по обе стороны баррикад и жил в мозгу каждого из нас.
Я пережил все это, поскольку знал, что некоторые вещи заведомо невозможны. Я не поверил своим глазам, когда увидел призрак моей покойной матушки, которая, судорожно вцепившись в четки, уткнулась, всхлипывая, в полу савана, выданного ей монастырем, в котором она умерла, пытаясь замолить свои грехи. Я не поверил своим глазам, когда агенты д-ра Хоффмана игриво заменяли на дверной табличке имя Дезидерио на другие имена — такие как Вольфганг Амадей Моцарт или Эндрю Марвелл, ибо они предпочитали имена моих героев, а таковые сплошь были чистейшей воды гениями. И я понимал, что они, конечно же, шутят надо мной, ибо каждому было видно, что как личность я напоминал еще не застланную постель. Вот что касается моего Министра, он-то был Мильтоном и Лениным, Бетховеном и Микеланджело — не человек, а теорема, ясная, четкая, общезначимая и стройная. Я обожал его. Он напоминал мне струнный квартет. Он тоже был невосприимчив к мишуре отголосков эффекта Хоффмана, хотя и по совершенно другим причинам, нежели я.
Ну а я, почему же я оказался невосприимчив? Потому что из своей неудовлетворенности вывел собственные определения и этим определениям случилось совпасть с теми, которым случилось оказаться истинными. И я совершил путешествие через пространство и время, вверх по реке, через горы, по морю, сквозь лес. Пока не добрался до некого замка. И…
Но я не должен забегать вперед. Я опишу войну в точности так, как она проходила. Начну с начала и дойду до самого конца. Я должен записать все, что помню, невзирая на невыносимую боль, которая мучает меня, стоит лишь вспомнить о ней, о героине моего рассказа, дочери чародея, неописуемой женщине, памяти которой посвящаю я эти страницы… о невероятной Альбертине.
Если бы я верил, что к моей шелудивой шкуре примешана хоть капля трансцендентного, способного пережить смерть — а она, как я знаю, настигнет меня всего через несколько месяцев, — я был бы счастлив, ибо мог бы тогда обманом убедить себя, что еще соединюсь со своей возлюбленной. И если ныне Альбертина стала для меня женщиной, изобрести которую под силу только памяти и воображению, — ну что ж, так всегда — хотя бы отчасти — и бывает с влюбленными. Я вижу ее как череду изумительных форм, случайно сложившихся в калейдоскопе желания. О, она была дочерью своего отца, в этом нет никаких сомнений! И я должен посвятить мой отчет о войне против отца памяти дочери.
Ее глаза, служившие для меня неистощимым источником страсти, закрылись пятьдесят лет тому назад, ровно в этот же день, и я, стало быть, берусь за перо в золотую годовщину ее смерти, как всегда и собирался поступить. За минувшие годы лохмотьями стали одежды моего духа, и наполовину развеяли их ветры фортуны, сулившие мне стать политиком. И кажется мне подчас, когда думаю я о своем путешествии, что не только происходило все это одновременно, в своего рода фуге пережитого, как раз такой, как и измыслил ее отец, но и что все в моей жизни обладало одинаковой ценностью, — так что роза, ронявшая лепестки, словно задрожав в экстазе при звуке ее голоса, отбрасывает столь же длинную тень значения, как и необыкновенные слова, произнесенные Альбертиной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я