Все для ванны, советую 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Проистекший гибрид обрюхатили черные, и, хотя процеженная и разбавленная, настоящая индейская кровь в конце концов с неким тщанием распределилась среди городского пролетариата, особенно в среде, занятой тем, что как белые, так и черные считали ниже своего достоинства, — к примеру, ночным ремеслом золотарей. Однако многим вполне удавалось — и, по правде, именно так и обстояло дело с подавляющим большинством населения — прожить всю жизнь в столице или в одном из разбросанных по равнине городов и не узнать ничего — или какие-то крохи — об индейцах. Они были дядьками с мешками, которыми пугали непослушных детишек; они стали старьевщиками, мусорщиками, собирающими всякую дрянь, чистильщиками выгребных ям и отхожих мест — словом, людьми, дела которых проще вершить, лица не имея.
А кое-кто из них сроднился с рекой, словно не доверяя уже суше как таковой. Это были отборнейшие из выживших индейских родов, и вели они скрытную, эзотерическую жизнь, позабытые или незамеченные. Говорили, что нога многих представителей речного народа никогда не ступала на берег, а сам я доподлинно знаю, что для незамужних девушек или беременных женщин строжайшим табу считалось покидать судно, на котором они жили. В отношениях с внешним миром были они скрытны, высокомерны, пугливы и непреклонно недоступны. Тем, кто женился на стороне, вне речных кланов, было на всю жизнь запрещено возвращаться к своим семьям или даже заговаривать с кем-либо из своего племени, но табу на любой вид экзогамии с жирными бледнолицыми, которые вольготно расселились по речным берегам, были столь жестоки, что, на мой взгляд, вряд ли больше пяти-шести женщин, а что касается мужчин, одни только хозяева судов — или скорее барж — заходили когда-либо так далеко, что осмеливались обменяться парой-другой фраз с кем-то из чужаков. Помимо всего прочего, они сохраняли какую-то разновидность одного из индейских диалектов, и я склонен полагать, что они были отдаленными и пусть и изменившимися, но все же потомками болотных птицеловов, ибо значение слов в их языке зависело не столько от произношения, сколько от интонируемой голосом мелодики. Они говорили, словно бы напевая; когда по утрам стайка женщин чирикала на палубе баржи, выплескивая за борт помои и занимаясь приготовлением завтрака, звучало это как рассветный хор. Записать их язык удалось бы лишь с помощью музыкальной нотации. Но в записях иезуитов я не нашел почти ничего об их обычаях.
За долгие годы их замкнутое и целиком обособленное сообщество развило абсолютно последовательную логику, которая если вообще чем-то и обязана окружающему миру, то весьма и весьма немногим, и они так беззаботно, с полным пренебрежением тасовали последовательность посещаемых городов и портов, словно водные пути являли собой преисполненные безразличия ковры-самолеты. Очень скоро я понял, что они совершенно невосприимчивы ко всем проявлениям внешнего мира. Ежели горбоносые и свирепые старейшины, по праву заправляющие их традиционными знаниями, заявляли, что то-то и то-то было так-то и так-то, — значит, так оно и было, и потребовалось бы много больше, чем колдовское наваждение или шарлатанские трюки какой-либо ушлой сухопутной крысы, чтобы поколебать их устоявшиеся убеждения. Поскольку, однако, они не питали никаких добрых чувств к белым и крайне мало — к черным, если до того доходило дело, они испытывали холодное удовольствие, наблюдая при случае из безопасности, гарантированной им амбразурами иллюминаторов, за смутой и разрухой в городах, через которые пролегал их путь.
Я благословил ту самую примесь индейской крови, которую всю свою жизнь проклинала моя матушка, ибо благодаря ей волосы мои оказались достаточно черны, а скулы — высоки, чтобы я сошел для речных людей за своего, когда они оказались единственными, кто мог мне помочь. Хозяин баржи, который взял меня с собой, отчетливо понимал, что я явился из города, но он достаточно хорошо говорил на стандартном языке, чтобы меня успокоить, объяснив, что они благожелательно настроены к скрывающимся от правосудия — при условии, что в их жилах течет индейская кровь. По его рассказам, он, пока я был без сознания, ножом выковырял у меня из плеча пулю, а его мать подносила мне под нос настой наркотических трав, стоило мне выказать признаки возвращающегося сознания. Потом он приложил к ране вскипяченную припарку, перевязал ее и оставил меня на попечение пожилой женщине.
Когда она мне улыбалась, я поначалу думал, что во рту у нее нет ни одного зуба, ибо взгляд мой был все еще затуманен лихорадкой, но вскоре я узнал, что таков обычай всех их женщин — красить зубы в черный цвет. Каждый раз, заходя в каюту, она резко захлопывала за собой дверь, но я успевал все же заметить давку любопытных детишек, толпящихся на палубе в надежде хоть одним глазком взглянуть на меня. Но я не встречался с его семьей, пока Нао-Кураи не научил меня чуть-чуть подпевать на своем языке.
Речь речного народа ставит как лингвистические, так и философские проблемы. Например, поскольку у них не было никакой мало-мальски упорядоченной системы образования множественного числа, а только развитая система переменчивых числительных для обозначения конкретного числа данных предметов, проблема соотношения общего и частного просто не существовала и слово «человек» обозначало «люди». Что оказывало глубокое воздействие на их социумизацию. Отсутствовал у них и точный эквивалент глагола «быть», тем самым из картезианского орешка напрочь оказывалось выбито ядрышко и каждый оставался наедине с обнаженным, необсуждаемым фактом существования, ибо на бытийственную ситуацию указывал многословный рефрен, который вчерне можно перевести как «некто находит себя в месте того-то и того-то предмета или во времени того-то и того-то действия», причем чисто технически ария эта была столь виртуозна, что не приходилось и мечтать о частом ее исполнении, и в результате ее заменяло, как правило, некое молчаливое понимание. Грамматические времена делили весь кус времени на два толстых ломтя: простое прошедшее и длящееся настоящее. Ни одно не содержало дальнейших временных градаций. Будущее время порождалось добавлением к основе глагола настоящего времени суффикса, указывающего на чаяние, намерение и различные степени вероятности и возможности. Подчеркнуто отсутствовали и абстрактные существительные, ну да ведь особой надобности в них не возникало. Они жили среди сложной, неустойчивой, но абсолютной непосредственности.
Помимо своих черненых зубов мать Нао-Кураи — вскорости мне было предложено называть ее «Мама», — несмотря на свой возраст, использовала у себя на лице преизрядное количество краски. Наложена она была в специфически стилизованной манере. Слой матовой белой раскраски покрывал щеки, нос и лоб, оставляя шею и уши столь смуглыми, как того пожелала природа. Поверх белил посреди каждой щеки Мама наносила по круглому алому пятну, а поверх рта — четко очерченное алое же сердечко, ничуть не учитывавшее подлинные контуры губ, которые можно было распознать сквозь него в виде неясных извилин, словно надгробную доску из-под снега. Толстые черные линии окаймляли глаза, из которых по всей окружности на одинаковом расстоянии, словно из ступицы пигмейского велосипедного колеса, выходили короткие спицы. Брови были закрашены и выведены заново дюйма на три повыше, отчего казалось, что она постоянно пребывает в крайнем изумлении. Время от времени она пририсовывала еще и черный полумесяц, звездочку или бабочку — то в уголке рта, то на виске, то еще в каком-нибудь игривом положении. Я заметил, что приходившие поглазеть на меня молоденькие девушки были разукрашены примерно так же, хотя и менее тщательно и продуманно. Этот традиционный макияж не мог, конечно, быть исходно задуман, чтобы отпугивать обитателей суши, но, хотя это и получилось случайно, вполне успешно справлялся с этой задачей — если кому-то когда-то доводилось его увидеть.
Кольца своих черных волос Мама прятала под свободно повязанной цветастой косынкой, стянутой узлом пониже затылка. Носила она просторные штаны, прихваченные в лодыжках зелеными или красными шнурками; раздвоенные спереди наподобие варежек черные хлопчатобумажные носки — не изыск, а необходимость, ибо обувалась она всегда в сплетенные из ремешков сандалии-вьетнамки; просторную блузу из клетчатой или украшенной растительным узором хлопчатобумажной ткани и, наконец, предохраняющий эту блузу короткий, безукоризненно, непорочно белый накрахмаленный фартук с проймами для рук, — завязывался он сзади на шее и на талии и почти полностью покрывал всю верхнюю часть ее тела. Фартук, как и постельное белье, как и занавески на иллюминаторах, был оторочен грубыми белыми кружевами, которые по вечерам, сгрудившись по трое-четверо вокруг единственной свечи, плели сами женщины. Думаю, что этому ремеслу — чего доброго, в семнадцатом веке, когда речной народ не подписал еще отречения от мира, — их обучили монашенки, уж больно старомодными выглядели их узоры.
Мамин костюм был для женщин традиционным. Он придавал им несколько неустойчивый вид, утяжеляя верхнюю часть фигуры; казалось, если толкнуть такую женщину, то она не упадет, а начнет раскачиваться взад-вперед. Я сообразил, что, хотя время от времени и видел, как по реке медленно скользили темные баржи, никогда не замечал на их палубах столь характерные женские силуэты; позже мне объяснили, что, когда суда проплывают мимо мало-мальски заметного населенного пункта, женщинам велено спускаться вниз.
От Мамы всегда чуть-чуть пахло рыбой, но это же относилось и к моим простыням и одеялам; запах впитался даже в дерево переборки у моего изголовья, поскольку рыба служила для них главным источником белка. Мама, когда приносила мне еду, никогда не захватывала с собой ни вилки, ни ножа, ни ложки — приносила она одну только глубокую тарелку с густой кукурузной кашей, обильно сдобренной сверху рыбой в духовитом пикантном соусе, и мне еще предстояло узнать, что вся семья ела обычно вместе, рассевшись вокруг круглого стола в главной каюте; каждый зачерпывал пригоршню кукурузы из общего котла и катал ее между ладонями, пока она не уплотнялась в комок, а затем макал в другой общий котел, чтобы зачерпнуть из него соус.
Приносила ли она обед, перевязывала ли мою рану, или умывала меня, или перестилала постель, бралась ли за более интимные мероприятия, которые проделывала без малейших следов отвращения или смущения, — пользовалась она всегда весьма ограниченным репертуаром точных, почти церемониальных жестов, словно жесты эти являлись единственно возможным аккомпанементом ее действий, а также и единственно возможным физическим выражением гостеприимства, попечения или материнской заботы. Позже я убедился, что все женщины двигались, следуя одному и тому же стереотипу, словно доброжелательные автоматы; учитывая еще и их говорок, доносящийся как будто из музыкальной шкатулки, немудрено было заподозрить в них некую нехватку человечности и до некоторой степени понять, что же вызвало предубеждение иезуитов.
Внешний вид и манеры мужчин были отнюдь не столь диковинными, быть может, потому, что, хотя и вопреки своему желанию, им приходилось то и дело общаться с прибрежными жителями и волей-неволей перенимать огрубленный вариант крестьянских манер, а также и крестьянской одежды. Носили они просторные белые рубашки, выпущенные поверх просторных брюк, а когда холодало, обряжались сверху в просторные же безрукавки-жилетки, сделанные обычно из сцепленных друг с другом вязаных квадратиков всевозможных цветов. Зимой и мужчины, и женщины надевали подбитые, ватой или ватином хлопчатобумажные куртки. Мама уже вовсю латала и подновляла целый сундук этих курток, подготавливая их к очередному сезону.
Мужчины носили иногда серьги, а на цепочках вокруг шеи — всевозможные талисманы, но с лицами не делали ничего особенного — лишь отращивали пышные усы, чьи поникшие очертания подчеркивали свойственную форме индейских носов и челюстей задумчивость. Поскольку никто не предлагал побрить меня, а сам я, пока не встал на ноги, побриться не мог, мне пришлось щеголять подобными же усами; обзаведясь же ими, я и не подумал от них избавляться, ибо обнаружил, что новое мое лицо нравится мне гораздо больше старого. Миновали недели болезни и мук, и вместе с ними сошло на нет и лето; через свой иллюминатор я видел раскинувшиеся по бескрайней равнине поля срезанной кукурузы, расцвеченные осенним рдением, а позже — обесцвеченные упадком деревья. Моим лучшим приятелем стал корабельный кот, коренастый, тучный, от всего отлынивающий зверюга, белый, с неправильной формы черными пятнами на крестце, левой лопатке и правом ухе; по какой-то причине он очень привязался ко мне — возможно, потому, что я лежал так неподвижно, что он часами мог дремать на теплой подушке моего живота, где его никто не тревожил, а от его мурлыканья в такт пульсировали все мои потроха. Я любил его, поскольку он раскраской напоминал Маму.
Когда Нао-Кураи объявил мне, что я уже достаточно поправился, чтобы подняться на палубу, я обнаружил, что все судно было увешано гирляндами, сцепленными из сотен крохотных бумажных птичек, и узнал, что они не только служили уведомлением для других обитателей реки, что на борту находится больной, но и являлись подношением духам, мою болезнь вызвавшим. Эти птички еще сильнее убедили меня, что племя Нао-Кураи происходило от работавших в пере живописцев. Узнав побольше об их медицине, я начал, однако, удивляться, как мне удалось выжить после их лечения: оказывается, Мама стерилизовала нож, которым Нао-Кураи осуществил свое хирургическое вмешательство, обмакнув его в парную мочу здоровехонькой девственницы, естественно сопровождая свои действия декламацией старинных мантр.
В своем племени Нао-Кураи занимал довольно высокое положение, и мне несказанно повезло, что я заручился его покровительством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я