Качество удивило, привезли быстро 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В полиции имеется его фотография. Но это блеф. Блеф и паранойя. Сотрясение воздуха, когда-то он на это покупался. Теперь между ним и Маделин настоящее дело, сама реальность — Джун. Трусость, болезнь, обман, путаник-отец и склочная сука — а в итоге произвелось нечтое истинное. Вот эта дочурка. Разгоняя машину под уклон, он кричал про себя, что ей никто не причинит зла. Он жал и жал на газ, оставаясь в своем ряду. Нить жизни напрягалась в нем, опасно вибрировала. Он не боялся, что она оборвется: он боялся не сделать того, что должен сделать. Маленький «сокол» мчал во всю мочь. Быстрее, казалось, ехать невозможно, но вот с правой стороны его обогнал грузовик с прицепом, и он понял, что сейчас не время нарываться на штраф — в кармане-то револьвер, — и он снял ногу с педали. Поглядывая по сторонам, он выяснил, что новую автостраду пробили сквозь старые, знакомые улицы. Он в новом ракурсе увидел газгольдеры, увенчанные сигнальными фонарями, увидел с тыла костел, где в освещенном окне, как на витрине, стоял парчовый Христос. Плавно забирая на восток, он оставил справа пакгаузы в пыльном закатном зареве, с протянувшимися на запад рельсами; потом проехал тоннель под громадным зданием почты; потом — кабаки на Стейт-стрит. С последней горочки на Конгресс-стрит искаженное сумерками озеро вдруг вздыбилось стеной, расчертив себя полосами сиреневого, густо-синего, переливно-серебряного и поверх всего, на горизонте, сланцевого цвета; внутри водолома висели, покачиваясь, пароходы, над головой помахивали сигнальными фонарями вертолеты и легкие самолетики. Знакомый запах свежей воды, мягкий и сырой, достиг его, когда он свернул на юг. Была логика в том, что он отстаивал свое право на безумие и насилие после всего, что вытерпел: поношение, сплетни, тряска в поездах, боль и даже ссылка в Людевилль. Эта усадебка должна была стать его сумасшедшим домом. В итоге— мавзолеем. Но они сделали для него еще кое-что — уже совсем непредсказуемое. Не каждому дается возможность убить в ясной памяти. Они открыли ему путь к оправданному убийству. Они заслужили смерть. Он имел право убить их. При этом они будут знать, за что умирают; не потребуется никаких объяснений. Когда он просто появится перед ними, они будут вынуждены смириться. Герсбах повесит голову, оплакивая себя. Как Нерон: «Qualis artifex регео!» (Какой артист погибает!). Маделин будет визжать и осыпать его проклятьями. Ненависть — сильнейшая ее сила, куда сильнее прочих изъявлений и побуждений. В душе она его убийца, и поэтому руки у него развязаны, он мог стрелять, душить без угрызений совести. В руках, в пальцах, из самой глуби существа он ощущал истомную удушающую тягу, ужас и истому, оргастический восторг убиения. Он зверски потел, рубашка вымокла и холодила под мышками. Во рту он чувствовал вкус медяшки, самоотравления, привкус скучный и смертельный.
На Харпер авеню он оставил машину за углом и проулком пошел к задам дома. На бетонной дорожке хрустел песок; битое стекло и гравийная крошка разносили его шаги. Он пошел осторожнее. Задние изгороди совсем одряхлели. Садовая земля завалила их основания, кустарник и лозы оплели доверху. Он снова увидел распустившуюся жимолость. Даже вьющуюся розу разглядел, в сумерках она была темно-красной. Проходя мимо гаража, он закрыл лицо руками: тут с крыши свисали плети шиповника. Прокравшись во двор, он немного постоял, вглядываясь, как идти дальше. Упаси бог наступить на игрушку или садовый инструмент. На глаза навернулись слезы; не потеряв зримости, предметы чуть исказились. Он выдавил слезы кончиками пальцев, промокнул глаза лацканом пиджака. Фиолетовыми точками в ломаной раме крыш зажглись звезды, обозначились листья, провода. Весь двор был как на ладони. Он увидел бельевую веревку, на ней трусы Маделин, дочкины юбочки, платьица, носочки. При свете из кухонного окна разглядел в траве песочницу — новую красную песочницу с широкими бортиками для сидения. Подойдя ближе к окну, он заглянул в кухню. Там Маделин! Разглядывая ее, он перестал дышать. На ней были брюки, блузка, перехваченная широким кожаным поясом, красным, с медной пряжкой — его подарок. Распущенные гладкие волосы шевелились на спине, когда она переходила от стола к мойке, убираясь после обеда, скребла тарелки — споро, хватко, как она это умела. Он смотрел на ее строгий профиль, склоненный над раковиной, на подбородочную складку, которую она выявила, сосредоточенно крутя кран и взбивая пену. Он видел цвет ее щек, почти видел голубизну глаз. Наблюдая за ней, он питал свою ярость, накалял ее. Она вряд ли могла услышать его на дворе, вторые рамы не сняли, во всяком случае вот эти, что он ставил прошлой осенью с тыльной стороны дома. К счастью, соседей не было, не надо тревожиться из-за света от них. На Маделин он посмотрел. Теперь он хотел увидеть дочь. В столовой никого — отобедавшая пустота, бутылки кока-колы, бумажные салфетки. Следующим было ванное окно — уже повыше. Он вспомнил, что подставлял бетонный брусок, когда рвал из окна раму с марлей, но выяснилось, что подходящей зимней рамы нет, и та, с марлей, так и осталась на месте. А брусок? И брусок там же, где он его оставил, — слева от дорожки, в ландышах. Он подкатил его к дому, шум бьющей там воды покрывал скрежет, и встал, прижавшись боком к стене. Он открыл рот, стараясь дышать тише. В бурливой воде с плавающими игрушками светилась его дочь. Маделин отпустила подлиннее ее черные волосы, сейчас они были схвачены резинкой. Он исходил нежностью к ней, зажав рукой рот, чтобы звуком не выдать своих чувств. Она подняла голову, с кем-то невидимым заговорила. Шум воды заглушал ее слова, он ничего не разобрал. У нее лицо Герцогов, его большие темные глаза, нос его отца, тети Ципоры, брата Уилла, а рот опять его собственный. Даже чуточку меланхолии в ее красоте — она от его матери. Это Сара Герцог, задумчивая, чуть отвернувшая лицо при встрече с жизнью. Он расчувствованно смотрел на дочь, дыша открытым ртом и прикрывшись рукой. Сзади налетели жуки, тяжело ударились в раму, но она их не услышала.
Потом протянулась рука и закрыла воду. Мужская рука. Герсбах. Он собирался мыть дочь Герцога! Герсбах! Теперь видна его поясница, он топтался вокруг старомодной ванны, нагибаясь, выпрямляясь, нагибаясь по-гондольерски, потом с видимым усилием стал опускаться ,-на колено, и Герцог увидел его грудь, потом голову, пока он там устраивался. Распластавшись на стене, уперев подбородок в плечо, Герцог видел, как Герсбах закатал рукава пестрой спортивной рубашки, откинул назад густые пылающие волосы, взял мыло. Услышал, как тот миролюбиво сказал: — Ладно, кончай хулиганство, — а Джун хихикала, крутилась, брызгала водой, показывала белые зубки, морщила нос, шалила. — Угомонись, — сказал Герсбах. Под ее визг он вымыл ей уши махровой салфеткой, сполоснул лицо, высморкал нос, вытер рот. Он журил ее мягко, с бранчливым смешком, похохатывая, и продолжал мыть — намыливал, тер, загребал лодочкой воду и лил ей на спину среди визга и верчения. Мужчина мыл ее бережно. Может, это все маска, но ведь истинного, своего лица, подумал Герцог, у него нет. Есть набрякшая масса, сексуальное мясо. В расстегнутый ворот его рубашки Герцог видел поросшую волосом, набрякшую, рыхлую плоть Герсбаха. У него тупой подбородок, словно первобытный каменный топор, — и уж заодно: сентиментальные глазки, густая грива волос и прочувствованный голос втируши и хама. Все ненавистные черты налицо. А посмотри, как он держит себя с Джун, как подыгрывает ей, осторожно поливая. Он разрешил ей надеть материну душевую шапочку в виде пучка цветов, резиновые лепестки облепили детскую головку. Потом Герсбах велел подняться, и она чуть нагнулась, подставляя попку. Отец смотрел на все это. Пришла и тут же ушла боль. Она снова села, Герсбах окатил ее свежей водой, тяжело встал и развернул банное полотенце. Он крепко и тщательно вытер ее и попудрил большой пуховкой. Малышка скакала в полном восторге.
— Хватит беситься, — сказал Герсбах. — Надевай пижамку.
Она убежала. Над склонившейся головой Герсбаха веял тонкоструйный тальк. Рыжие волосы ходили вверх-вниз. Он мыл ванну. Сейчас Мозес мог его убить. Он левой рукой тронул револьвер в денежном свертке. Он мог выстрелить, пока Герсбах методически напитывал моющим составом прямоугольную губку. В магазине два патрона… Там они и останутся. Это ему было совершенно ясно. Он мягко сошел с приступка и беззвучно прошел через двор обратно. В кухне, подняв глаза на Мади, его ребенок что-то спрашивал; через калитку он вышел в проулок. Этот револьвер стрелял только мысленно.
Она — земноводная, человеческая душа. Я прикоснулся к обоим ее началам. Амфибия! И обитает в таких стихиях, про которые я и не ведаю; я допускаю, что на тех вон звездах возникает такая материя, которая произведет еще более странных существ. Мне-то представляется, что, раз Джун похожа на Герцогов, она ближе ко мне, чем к ним. Но как она может быть ближе ко мне, если я не участвую в ее жизни? Зато ее целиком заполнили эти гротескные лицедеи-любовники. Еще я убежден в том, что если у девочки не похожая на мою жизнь, если она не воспитана в герцогских заповедях «сердца» и всего такого прочего, то она не вырастет человеком. Чистейший абсурд, хотя какой-то частью сознания я воспринимаю это как самоочевидную истину. Но в самом деле: чему она у них научится? У того же Герсбаха, с его приторным, отвратным, отравным видом, — он не индивидуален даже: фрагмент, ошметок толпы. Застрелить его?! — какой бред. Когда Герцог увидел реального человека за реальным делом — мытьем и с какой нежностью фигляр относится к ребенку, его вскормленная ярость обернулась театром — смеху подобно. Он все-таки не созрел для того, чтобы выставить себя полным дураком. Только ненавидя себя, можно готовить собственную погибель по причине «разбитого» сердца. Как может разбить его эта пара! Еще помешкав в проулке, он поздравил себя с победой. Он снова мог дышать — и как хорошо дышалось! Поездка оправдала себя.
Вдумайся! — писал он себе в блокнот, освещаясь лампочкой с панели. Демографы прикинули, что число живущих сейчас, в нынешнем веке, составляет по меньшей мере половину всех живших. Для человеческой души — какие возможности! Согласно статистической вероятности, заимствованные из генофонда свойства вернули в жизнь и все, что было хорошего, и все самое худшее. И это существует рядом с нами: где-то бредут по земле Будда и Лао-цзы. Где-то Тиберий и Нерон. И ужасное, и высокое, и еще не угаданное — все наличествует. Как и ты, полуфантом, веселое и трагическое млекопитающее. Ты и твои дети, и дети твоих детей. В древние времена гений человеческий объявлялся в основном метафорически. Теперь он действует фактически… Фрэнсис Бэкон. Инструменты. Он с невыразимым наслаждением добавил: тетя Ципора говорила папе, что тот не способен в кого-нибудь выстрелить. Никогда он не сравнится с возницами, мясниками, громилами, хулиганами, разбойниками. «Позолоченный барчук». Кому он даст по башке? В кого выстрелит?
Мозес мог убежденно поклясться, что папа Герцог никогда, ни разу в жизни не нажимал курок этого револьвера. Только мог пригрозить. Как со мной. Таубе защитила меня тогда. «Спасла». Милая тетя Таубе! Холодная кузня! Бедный папа Герцог!
Но ставить точку было рано. Нужно поговорить с Фебой Герсбах. Это существенно. Причем он решил не звонить, не дать ей подготовиться, а то и вовсе отказаться от встречи. Он прямо поехал на Вудлон авеню, в скучную часть Гайд-парка, хотя по-своему район выразителен, это его Чикаго: тяжелый, грубый, бесформенный, пахнущий грязью, гнилью, собачьим дерьмом; прокопченные фасады, абсолютно никакая архитектура, бессмысленно украшенные подъезды с двумя окнами сбоку и громадными бетонными вазонами, где гнили окурки и другая дрянь; застекленные террасы под черепичными фронтонами, глухо заросшие проходы между домами, бетонные лестницы со двора, истресканные, крошащиеся, проросшие травой; массивные, четыре на четыре, ограды, караулящие растительность. И Герцог действительно чувствовал себя своим среди этих просторных, удобных, неряшливых домов, где жили великодушные и доброжелательные люди (все-таки рядом университет). Он такой же несобранный, как эти расползающиеся улицы. (Тут не столько детерминизм, думал он, сколько отсутствие детерминирующих моментов, формирующей силы.) Здесь все типично, ничто не утрачено, даже скребущий по асфальту звук роликовых коньков. Это под зеленовато светящими фонарями катается пара замызганных девчушек в коротких юбочках, с лентами в волосах. У калитки Герсбахов на него таки накатила нервная дурнота, но он справился с ней, прошел по дорожке и позвонил в дверь. Феба подошла быстро. — Кто там? — спросила она и, увидев Герцога через стекло, смолкла. Она что, боится?
— Старый друг, — сказал Герцог. Феба тянула. В глядевших из-под челки глазах с тяжелыми веками была растерянность, а рот поджался решительно.
— Может, ты все-таки впустишь? — спросил Мозес. На такой тон отказа не бывает. — Я не отниму у тебя много времени, — сказал он, входя. — Нам надо кое-что обсудить.
— Пройди в кухню, пожалуйста.
— Конечно… — То ли ей не хотелось, чтобы их врасплох застали беседующими в комнате, то ли она боялась, что услышит Эфраимчик, укладывавшийся у себя в комнате. В кухне она затворила дверь и приглашающе повела глазами на стул сбоку от холодильника. С этого места его не увидят в кухонное окно. Еле заметно улыбнувшись, он сел. Невозможно хладнокровное выражение на ее тонком лице не оставляло сомнений, что сердце у нее ходит ходуном, пошибче, чем у него. Организованная, уравновешенная, аккуратная — старшая медсестра, — она старалась выдержать деловитый вид. На ней были янтарные бусы, которые он привез ей из Польши. Герцог застегнул пиджак, чтобы ненароком не высунулась рукоятка револьвера. Она тогда просто умрет с перепугу.
— Ну, как дела, Феба?
— У нас все хорошо.
— Обжились? Чикаго нравится? Эфраимчик пока в Университетской школе?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я