экран под ванну раздвижной 150 см 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

речь пойдет о моем воспитании, о богемных родителях, захребетниках и проходимцах. И что ты дал мне свое славное имя. Я знаю эту муру наизусть.
— То есть я повторяюсь? Тогда и ты повторяешься — с этими чеками.
— Тратятся деньги покойного папочки. Вот ты чего не можешь переварить. Но это твой отец, в конце концов. Своего кошмарного отца я на тебя не вешаю. И ты своего старика не суй мне в глотку.
— Нам нужен хоть какой-то порядок в нашем быту. На это Маделин ответила быстро, твердо и четко:
— Такого быта, какого ты хочешь, у тебя не будет. Это ищи где-нибудь в двенадцатом веке. И хватит поминать родные пенаты, кухню с клеенкой и латинскую книжку. А хочешь — ладно, давай свою грустную повесть. Про папу. Про маму. Про квартиранта-пьяницу. Про старую синагогу, про контрабанду самогона, про тетю Ципору… А-а, бред!
— Как будто у тебя нет своего прошлого.
— Значит, разговор будет все-таки о том, как ты меня СПАС. Ладно, давай. Какая я была дрожащая сопливка. Как боялась взглянуть жизни в лицо. А ты от всего сердца — такого большого — дал мне ЛЮБОВЬ и спас от попов. Да, еще от менструальных судорог избавил своим чутким обращением. Ты СПАС меня. ПОЖЕРТВОВАЛ своей свободой. Я увела тебя от Дейзи, от сына, от этой японской жмотки. Сколько отняла драгоценного времени, денег, внимания. — Ее дико разгоревшийся голубой взор застыл до такой степени, что глаза казались косыми.
— Маделин!
— А-а, дерьмо!
— Подумай хоть немного.
— Подумать? Что ты в этом понимаешь?
— Может, я женился на тебе, чтобы поумнеть, — сказал Герцог. — И я учусь.
— Так я тебя научу, будь спокоен, — сказала сквозь зубы красивая беременная Маделин.
Из любимого источника Герцог выписал: «Настоящая дружба не поддакивает. Свой дом, свое дитя, да-да — все, что имеет человек, да отдаст он за мудрость».
Муж — прекрасной души человек, — исключительная жена, ангели-ческий ребенок и редкостные друзья жили-поживали в Беркширах. Ученый профессор корпел за своим столом… Нет, он действительно сам напросился на неприятности. Ведь так заигрался в простодушного, что у самого обмирало сердце: зисе нешамеле — сладкая душенька, это о нем Тинни так отозвалась. В сорок лет ходить с этаким ярлыком — это как? У него взмок лоб. Таких дураков еще учить и учить — болезнью, тю{\емным сроком. А он остался «везунчиком» (Района, кормежка и выпивка, приглашение отдохнуть на побережье). Впрочем, чрезмерное самобичевание не входило сейчас в его расчеты. Сейчас это не самое нужное дело. Могло случиться, что не быть дураком не составило бы громадного труда. Собственно говоря, не дурак — он кто? Возлюбивший власть, подчинивший народ своей воле высокоученый интеллектуал, распоряжающийся миллиардным бюджетом? Реалист-организатор с ясным взглядом, как нужно соображающей головой и политическим нюхом? Ну плохо ли стать таким? Однако перед Герцогом иные задачи.поставлены: он, верилось ему, работал на будущее. Революции двадцатого столетия, освобождение людей благодаря возросшей производительности создали частную жизнь, не дав ей наполнения. Вот тут и нужны такие, как он. Прогресс цивилизации — больше того: выживание цивилизации зависело от того, насколько успешно работает Мозес Е. Герцог. И, поступив с ним известным образом, Маделин нанесла урон колоссальному начинанию. В этом, по мнению Мозеса Е. Герцога, и заключалась дикость и беда случившегося с Мозесом Е. Герцогом.
Вполне определенный разряд безумцев тщится навязать свои принципы. Сандор Химмельштайн, Валентайн Герсбах, Маделин П. Герцог, сам Мозес. Наставники по реальности. Хотят преподать вам уроки реальности — казнить вас ими.
У Мозеса, хранившего фотографии, была карточка двенадцатилетней Маделин в амазонке. Она стоит рядом с лошадью, крепенькая длинноволосая девочка с пухлыми запястьями и мрачными кругами под глазами— первоцветом страданий и жажды мщения. В бриджах, сапогах и котелке она смотрится заносчивой барышней, знающей, что не за горами брачный срок и право причинять боль. Все решено и подписано. Власть есть сила творить зло. В двенадцать она знала больше, чем я в сорок.
А Дейзи — та совсем в другом роде: выдержаннее, ровнее — обычная еврейская женщина. В рундучке под кроватью у Мозеса имелась ее фотография тоже, но сравнивать карточки не было нужды, он легко вызывал ее образ мысленно: косящие зеленые глаза — крупные глаза, мелкая курчавость тускло-золотых волос, чистая кожа. Она держалась застенчиво, хотя была не из покладистых. Без усилия Герцог вспомнил то летнее утро, когда впервые увидел ее под НЖД г на 51-й улице в Чикаго с замусоленным студенческим скарбом — Парк и Берджесс, Огберн и Нимкофф. На ней было простое, в зеленую и белую полоску платье с вырезом каре. Из-под него, свежевыстиранного, выглядывали голые ноги в белых туфельках, на макушке сидела беретка. Красный трамвай шел из трущоб в западную часть города. Он лязгал железом, дергался, мотался, с токоснимателя сыпались зеленые искры, порхали клочья бумаги следом. На провонявшей карболкой площадке Мозес стоял сразу за ней, когда она подавала кондуктору пересадочный билет. От голой шеи и плеч веяло запахом летних яблок. Дейзи была провинциалочка из Каштанового штата (Шутливое название штата Огайо), из-под Зейнсвилла. У нее была совершенно детская привычка всему найти свое место. Мозес иногда с улыбкой вспоминал ее грязно напечатанные карточки с рекомендациями на разные случаи жизни. В ее дубоватой организованности было свое обаяние. Когда они поженились, она завела для его карманных денег отдельный конверт, который ставила в зеленый каталожный ящик, купленный для хранения их бюджета. На специальной доске прикнопливались ежедневные напоминания себе, счета, билеты на концерт. Заблаговременно размечался календарь. Равновесие, симметрия, порядок, размеренность составляли сильную сторону Дейзи.
Дорогая Дейзи, мне нужно кое-что сказать тебе. Это я своей беспорядочностью и невыдержанным характером выявил худшее в Дейзи. Я был причиной того, что у нее всегда пряменько стояли стрелки чулок, а все пуговицы были аккуратнейше застегнуты. Через меня суровыми складками ложились гардины и ровненько лежали половики. И каждое воскресенье жареная телячья грудинка с мучной клейкой подливой была воздаянием за мои расстройства, за полную путаность в истории мысли — при моей полной же запутанности в ней. Она поверила ему на слово, что он занят важным делом. Понятно, долг жены терпеть непредсказуемого и часто непереносимого Герцога. Что она и делала с суровой выдержкой, не упуская всякий раз — и только раз! — выразить неодобрение. Дальнейшее — молчание, тягостное, вроде того, что повисало в Коннектикуте, когда он завершал «Романтизм и христианство».
Глава «Романтики и энтузиасты» только что не прикончила его — она их обоих едва не угробила. (Энтузиастическое неприятие научного способа прекращения веры, нетерпимого для изъявительной потребности иных натур.) Тут Дейзи собралась и оставила его одного в Коннектикуте: пришлось ехать в Огайо. Там умирал ее отец. У маленькой кухонной никелированной плиты Мозес читал энтузиастов. Закутавшись по-индейски в одеяло, слушал радио, сам с собою перебирал «за» и «против» Энтузиазма.
В ту зиму вода заледенела, как камень. Монолитом каменной соли лежал пруд — зеленый, белый, звонкий лед, хрусткий под ногами. Струистая мельничная запруда оцепенела на жгутовых опорах. Скрипели гигантские арфы вязов. Дозорный цивилизации на этой ледяной заставе, по случаю остывшей плиты залегший в постель в авиаторском шлеме, Герцог подгонял Бекона и Локка к методизму и Уильяму Блей-ку. Ближайшим его» соседом был священник, мистер Идвал. Машина Идвала, форд модели «А», была на ходу, когда «Гончая» Герцога намертво замерзла. На рынок они ездили вместе. Миссис Идвал пекла слоеные пирожки с шоколадной пропиткой и по-соседски приносила Мозесу. Набродившись в одиночестве по пруду и лесам, Герцог обнаруживал их в больших огнеупорных блюдах, о которые отогревал онемевшие щеки и кончики пальцев. По утрам, завтракая шоколадным пирожком, он видел, как у себя в спальне, нацепив очки в стальной оправе, румяный крепыш Идвал машет булавами и в длинной ночной рубашке делает приседания. В гостиной, сложив на груди руки, сидела его жена, сквозь кружевные занавески солнце отбрасывало на ее лицо паутинный узор. В воскресные вечера его приглашали с гобоем поаккомпанировать миссис Идвал, игравшей на мелодионе, и распевавшим гимны фермерам. Собственно, какие они фермеры? Обыкновенная деревенская голь, бравшаяся за любую работу. В маленькой гостиной было душно, воздух стоял спертый, гимны, благодаря Мозесу и его язычковому инструменту, выплакивали еврейскую печаль.
Отношения с Преподобным и его супругой оставались превосходными, покуда священнослужитель не стал снабжать его исповедями ортодоксальных раввинов, перешедших в христианскую веру. К пирожкам прилагались фотографии этих раввинов в меховых шапках, бородатых. Громадные очеса этих людей и в особенности их губы, лезущие из вспененных бород, словно источали безумие, и Герцог решил, что пора выбираться из занесенного снегом коттеджа. При такой жизни он не ручался и за собственный рассудок, тем более после смерти тестя. Тот чудился ему постоянно, встречался в лесу, поджидал его дома, за столом или в туалете, совсем как живой.
Игнорируя раввинов, Герцог сделал ошибку. Священник тем паче вознамерился выкрестить его и каждый божий день заводил теологический диспут, пока не вернулась Дейзи. Печальная, с ясными глазами, в основном уходившая в молчание, в глухую оборону. Но какая-никакая — жена. Но главное — сын! Пришла оттепель, самое милое время для снежных баб. Они с Марко обставили ими всю подъездную дорожку. Антрацитовые глазки сверкали даже при звездах. В весенней ночной темени пронзительно кричали тетерева. И вместе с окружением стало отогреваться и его сердце. Ушли налитые кровью и одиночеством зимние закаты. И не так уж они плохи теперь, когда он их пережил. Выживание! — писал он. Потом разбираться, что к чему. Потом вносить положительный смысл. (Личная ответственность за историю как свойство западной культуры, возрастающее от Старого и Нового Заветов, мысль о постоянном совершенствовании человеческой жизни на земле. Что, как не это, объяснит смешную одержимость Герцога?) Господи, я спешил ратоборствовать за Твое святое дело, но сбивался с пути и на поле брани не поспел.
Через все это он тоже прошел. И если не почему-либо еще, то из-за множества осадивших его болезней приведенный отрывок не удовлетворял его. Поглядывая с умеренной для Нью-Йорка высоты на обедненное многолюдье, муравьями облепившее его дымчатое стекло, закутанный в помятую рубашку, прихлебывая остывший кофе, отставленный от ежедневного труда во имя великих свершений, хотя и не было у него сейчас уверенности в своем призвании, Герцог снова и снова тянул себя обратно в работу. Уважаемый д-р Моссбах, мне досадно, что Вы не разделяете моего отношения к Т. Э. Хыому и его определению романтизма как «расколотой религии». Кое-что в его позиции заслуживает поддержки. Он хочет, чтобы вещь была четкая, сухая, простая, чистая, прохладная и крепкая. С этим, я полагаю, мы все согласимся. Меня тоже отталкивает «сырость», по его слову, и роение романтических чувств. Я знаю, каким негодяем был Руссо и вырожденцем (речь не о его неджентльменском поведении — не мне его осуждать). Однако я не представляю нашего ответа на его слова: «Je sens mon coeur et je connais les homines» («Я слышу свое сердце, и я знаю людей»).
Консервативно разлитая в бутылки религия — она что, по-Ваше-му, лишит сердце эдакой силы? Последователи Хьюма возвели стерильность в истину, расписываясь в собственном бессилии. Это у них вместо страсти.
Все еще он побеждал, все еще разящей была его полемика. Его учтивые формулировки часто были напитаны ядом. Сговорчивый, скромный, он не заблуждался на свой счет. Сознание правоты, крепнущей силы шли из нутра, начинали зудеть ноги. Странные они, роскошные победы гнева! В Герцоге пропадал заядлый сатирик. Но он понимал, что не этим истребляется заблуждение. Он начал страшиться побеждать, страшиться побед неограниченной суверенности. Человеческая природа — а что это такое? Уверенно писавшие о ней, раскрывшие нам глаза на то, какие мы «внутри», Гоббс, Фрейд и прочие к большим нашим доброжелателям не принадлежат. Это же справедливо в отношении Руссо. Когда Хьюм ополчается на романтиков за то, что они приплели Совершенство к человеческим делам, я на его стороне, однако мне претит его сугубо карательный подход. Меньше всего озабоченная определением человеческой природы, памятуя лишь о дееспособности исследования, современная наука приходит к глубочайшим выводам, не касаясь имен вообще, признавая лишь блестящую работу интеллекта. Обретенная тут истина может оказаться нам вовсе ненужной в жизни, но, может статься, самое лучшее сегодня — это объявить мораторий на определения человеческой природы.
И Герцог характерным рывком оборвал тему.
Дорогой Нахман, писал он. Ведь это тебя я видел в понедельник на 8-й улице. Ты убегал от меня. Герцог помрачнел лицом. Это был ты. Мой сорокалетней давности дружок с Наполеон-стрит. Тоже трущобный монреалец. И вдруг этот приятель, напялив битниковскую кепку, толчется на плешке среди гомосексуалистов с львиными бородками и зеленой краской под глазами. У него тяжелый нос, белая голова, толстые захватанные очки. Сгорбленный поэт только бросил взгляд на Мозеса и сразу побежал. Как на пожар понесли его через улицу сухопарые ноги. Подняв воротник, он уставился на витрину сырного магазина. Нахман! Ты подумал, что я спрошу долг? Так я его давно списал. В послевоенном Париже я и не почувствовал этих денег. Они у меня были.
Нахман приехал в Европу писать стихи. Он жил в арабском логове на рю Сен-Жак. Мозес с комфортом устроился на рю Марбеф. Однажды утром на его пороге и появился мятый и грязный Нахман с красным от рева носом на предсмертно скуксившемся лице.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я