https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— и повторил громче:— C'est immonde! (Низко! (…) Это низко!)) Рамона, впрочем, будет всячески сочувствовать ему. Она безусловно переживала за него, хотя обиженных — по уродской логике — чураются, даже смеются над ними. Однако во времена духовного разброда человек, умеющий чувствовать, как он, может потребовать особого отношения к себе. Он приходил к мысли, что его набор качеств — недальновидность, неприспособленность, откровенное простодушие — определяет ему высокий статус. И безусловно составляет его обаяние для. Рамоны. Она будет слушать его, блистая глазами и все более проникаясь сочувствием, тем паче, что он остается macho. Его страдания она претворяла в сексуальную энергию и, будем справедливы, отводила его печаль в полезное русло. Не могу согласиться с Гоббсом, что-де в отсутствие силы, держащей в страхе, люди не испытывают удовольствия (voluptas) в обществе друг друга, но, напротив, испытывают великую печаль (molestia). Всегда есть сила, держащая в страхе: собственные страхи человека. Он уже выдыхался после четы-рех-пяти бокалов арманьяка из венецианского графина, высоко вознесясь над пуэрто-риканскими уличными безобразиями, — пора кончать с теоретическими соображениями, и тут наступала очередь Рамоны. Ты меня уважил — и я тебя уважу.
Он добривался вслепую, на ощупь и на слух — где еще шаркала бритва.
Рамона великая мастерица ублажить мужчину. Креветки, вино, цветы, лампы, духи, обряд раздевания, скулеж и лязг египетской музыки — видна большая школа, и Герцогу было грустно, что она этим жила, но и лестно в то же время. Рамону поражало, что женщины могли» привередничать с Мозесом. Он признавался ей, что с Маделин, случалось, терпел полную неудачу. Может, потому дела пошли у него лучше, что он освобождается от злого чувства к Мади. Эта догадка рассердила Рамону. — Не знаю, может, благодаря мне — ты не задумывался над этим? — сказала она. — Бедный Мозес, пока женщина не испортит тебе жизнь, ты не можешь серьезно настроиться.
Полной пригоршней гамамелиса Мозес сполоснул лицо и углами рта подул на щеки. По маленькому транзистору на стеклянной полочке он поймал польскую танцевальную музыку, присыпал тальком ноги. Тут ему пришла фантазия сделать несколько па на замызганном кафельном полу, вылезшие плитки которого он пошвырял под ванну. Среди его причуд наедине с собой было запеть и выделать коленце-другое, что совершенно не вязалось с обычной его серьезностью. Он отплясал всю пьесу, пока не пошла польская реклама. В полумраке отливавшей сливочной слоновой костью ванной комнаты, по старинке называемой ватерклозетом, он передразнил диктора. Хоть и запыхавшись, он разохотился еще на одну польку, но выяснилось, что он вспотел, и, значит, потом наверняка потребуется душ. Ни времени, ни терпения на это уже не было. Непереносима была мысль, что еще надо будет вытираться, — это была пыточная, ненавистная обязанность.
Он натянул свежие трусы, носки. Ногой в носке прошелся по мыскам ботинок, добиваясь тусклого блеска. Его выбор обуви не нравился Районе. В витрине обувного магазина «Балли» на Мадисон авеню она показала ему пару испанских ботинок по щиколотку и сказала: — Вот что тебе нужно — эта развратная черная пара. — Улыбаясь, она подняла на него заблестевшие глаза. У нее чудесные, чуть кривенькие белые зубы. Над этими замечательными зубами смыкаются и размыкаются губы, у нее короткий, тоже с кривинкой, французский точеный нос, ореховые глаза, живая гуща черных волос. Масса лица тяготела книзу, что отчасти было недостатком, по мнению Герцога. Не самым страшным. — Ты хочешь, чтобы я оделся танцором фламенко? — сказал Герцог.
— Тебе нужно чуточку воображения в одежде — нужно кое-что расшевелить в своем характере.
Герцог широко улыбнулся: такое впечатление, что он скверно помещенный человеческий капитал. И, возможно удивляя ее, он согласился с ней. Почти радостно согласился. Силы, ум, чувство, удача оказались ему без пользы. Правда, он все же не мог понять, каким образом вот такие испанские ботинки — в детстве, кстати сказать, он удавился бы за них, — как это они усовершенствуют его характер. А совершенствоваться надо. Надо!
Он надел штаны — не итальянские, в обтяжку: в них после обеда намаешься. Выбрал новую поплиновую рубашку, вынул все булавки. Поверх надел плотную хлопчатобумажную куртку. Сунулся к узкому раствору ванного окошка увидеть, если получится, гавань. Толком ничего не увидел. Осталось только ощущение воды, опоясавшей густо застроенный остров. Как прежде слепым взглядом на часы, так сейчас этим телодвижением он определялся во времени и пространстве. На очереди сугубо свое, родное, призрачно смотревшее из квадратного зеркала. Как он выглядит? Потрясающе, Мозес, высший класс! Феноменально! Сколь глубоко, в какой древности, на каком, похоже, клеточном уровне лежит простейшая привязанность к себе человеческой твари, влечение это сладостное к себе. Пока живой, он осознавал это тихое, но очень деятельное, пронизывающее его насквозь влечение, приятный зуд отдаленнейших нервов. Уважаемый профессор Холдейн… Нет, сейчас Герцогу нужен другой. Уважаемый отец Тейар де Шарден, я старался понять Вашу идею о внутренней стороне элементов: что органы чувств, даже в самом зачаточном виде, не могли развиться из инертных молекул, какими их представляют механисты. Таким образом, саму материю, возможно, следует рассматривать как развивающееся сознание… и внутренняя оболочка молекулы углерода есть мысль?
Бритое лицо в зеркале шевелило губами, под глазами залегли глубокие тени. Полный порядок, думал он, если не давать очень сильного света, ты еще шикарный мужчина. Женщины тебе пока обеспечены. Кроме этой суки Маделин, красавицы и страшилы попеременно. Ну, в путь — Рамона тебя накормит, напоит вином, разует, похвалит, приласкает, поцелует, укусит в нижнюю губу. Потом раскроет постель, погасит свет и приступит к главному.
Одевался он в равной мере франтом и оборванцем. Это вообще был его стиль. Если он аккуратно завязывал галстук, то за ботинками волочились шнурки. Брат Шура, безукоризненный в своих шитых на заказ костюмах, с маникюром и стрижкой в Палмер-хаус, говорил, что он устраивает это специально. Когда-то, может, и так — из мальчишеского гонора, но теперь это был обязательный компонент ежедневной комедии под названием Мозес Е. Герцог. Рамона часто говорила ему: — Ты не настоящий американец, не пуританской закваски. У тебя есть дар чувственности. Твой рот тебя выдает. — При этих словах Герцог невольно хватался за губы. Потом он высмеял эту чушь. Но одна забота осталась: что она не признает в нем американца. Обидно! Кто он в таком случае? Ребята в армии тоже считали его иностранцем. Чикагские земляки подозрительно выспрашивали: — Что стоит на Стейт-стрит, на Лейк-стрит? Сколько к западу до Остин авеню? — Похоже, в большинстве они были из пригородов. Мозес знал город гораздо лучше, но даже это оборачивалось против него. — А-а, ты все заучил наизусть. Ты шпион. Тогда все ясно. Вы, евреи, башковитые. Раскалывайся, Мозес: тебя сбросят на парашюте, да? — Нет, он стал начальником связи и комиссовался по астме. Задушенный туманом на маневрах в Мексиканском заливе, из-за хрипоты терявший связь. Но уж точно весь флот слышал его стон:— Потерялись! Раздолбай!
А в 1934-м, в Чикаго, в средней школе Маккинли, он от своего класса читал Эмерсона, и тогда его голос не садился, и внимали итальянцы-механики, богемцы-бочары и евреи-портные: «Главное свершение мира, во славу его… есть строительство человека. Частная жизнь одного человека станет более славной монархией… нежели все прошедшие царства. Давайте признаем, что наша жизнь, какой мы ее делаем, заурядна и убога… Не приходится говорить, что сейчас мы прекрасны и совершенны… Сообщество, в котором мы живем, едва ли приклонит слух к словам о том, что каждому человеку заповедай восторг, божественное озарение». Если где-то в районе Билокси он потерял судно и экипаж, это вовсе не значило, что красота и совершенство для него пустые слова. Он был уверен, что американец он законный. С досадливым смешком он вспомнил вопрос старшины из Алабамы:— Ты где научился английскому — в Берлицевой школе? (Школы с преподаванием иностранных языков методом так называемого «полного погружения». В оригинале эта фраза диалектно окрашена)
Нет, Рамона сказала комплимент, имея в виду, что он живет не по правилам обыкновенного американца. Да, своеобразие характера определило его жизнь с самого начала. Видеть ли в этом великое благи или отмеченность перед другими? Да нет, просто с этим своеобразием надо было жить, и тогда почему не извлечь из него хоть какую пользу.
Разбираясь дальше с обыкновенными американцами: какая мать получится из Рамоны? Пойдет ли она ради девчушки на Мейсиз-парад? (Ежегодно в День благодарения (последний четверг ноября) крупнейший торго^ вый центр «Мейсиз» устраивает карнавальное шествие на Пятой авеню) Мозес попытался представить Рамону, жрицу Изиды, в твидовом костюме, глазеющей на вереницу праздничных платформ.
Уважаемый Максиггинз, я прочел Вашу монографию «Этические понятия американского делового сообщества». На ковре Максиггинз. Интересно. Хотелось бы более глубокого анализа общего и частного лицемерия в нашей американской бухгалтерии. Ничто не мешает любому американцу вменить себе в заслугу все, что он пожелает. В популистской философии добродетель мало-помалу стала бесплатной, как воздух, или почти бесплатной, как поездка в метро. Все лучшее — всем и каждому, милости просим. И никто не возражает. Честный вид, записанный Беном Франклином в деловые качества, обеспечен предопределением, кальвинизмом. Вы не подвергаете сомнению чужой выбор. Вы вправе дать низкую оценку кредитоспособности. Избываемый страх вечного проклятья оставляет после себя отложения Надежной Видимости.
Уважаемый генерал Эйзенхауэр. Может статься, в частной жизни у Вас есть досуг и желание поразмышлять о предметах, над которыми Вам безусловно некогда было задуматься в бытность свою президентом. Давление «холодной войны»… в которой многие ныне видят фазис политической истерии, и поездки и речи господина Даллеса, под действием смещающихся перспектив стремительно проделывающие путь от прежней видимости государственной мудрости до еще одной американской пустопорожности. Мне довелось быть с журналистами в ООН, когда Вы говорили об опасности случайного развязывания ядерной войны. В тот день на Второй авеню я вносил деньги за люстру, в сущности, за старую газовую горелку. Еще десять долларов в людевилльскую прорву. Я был и в тот раз, когда премьер Хрущев стучал по трибуне башмаком. В такие переломные моменты, в такой обстановке, разумеется, были не ко времени те более общие проблемы, которыми я тогда занимался. На которые, без преувеличения, положил жизнь. Но от него-то ты чего добиваешься? Впрочем, книга господина Хьюза и Ваше письмо к нему, выражающее озабоченность «духовными ценностями», навели меня на мысль, что я не злоупотреблю Вашим временем, если привлеку Ваше внимание к докладу Вашего же Комитета по национальной стратегии, опубликованному в конце Вашего президентского срока. Мне интересно знать, самых ли подходящих людей назначили Вы туда — юрисконсультов, крупных администраторов, группу «промышленных политиков», как их сегодня называют. Господин Хьюз отметил, что Вас ограждали от острых суждений, изолировали, так сказать. Возможно, Вы сейчас задаетесь вопросом, кто Ваш корреспондент: либерал какой-нибудь, еще один умник, кровоточащее сердце или псих, каких много. Договоримся, что он думающий человек исповедующий гражданскую полезность. Не имеющие влияния интеллигенты в известной степени презирают себя — вслед за презирающими их деятелями, у кого в руках реальная политическая и общественная власть — или им кажется, что она у них в руках. Ты не можешь пояснее и покороче? Ведь известно, что он терпеть не может длинных, запутанных документов. Подборка лояльных, полезных утверждений с целью воодушевить нас на борьбу с коммунистическим врагом — не это нам было нужно. В старом утверждении Паскаля (1623-1662) — человек — тростник, но он мыслящий тростник — нынешний гражданин демократического государства скорее всего поменяет акценты: он мыслит, но в душе он тростник, клонящийся перед ветром из центра. Этим Айка не проймешь. Герцог попробовал подойти с другой стороны. Толстой (1828-1910) сказал: «Короли — рабы истории». Чем выше положение человека, тем больше обусловлены его поступки. Свобода, по Толстому, всецело личная. Тот человек свободен, кто занимает простое, соответствующее ему реальное положение. Быть свободным — значит освободиться от исторической ограниченности. Напротив, Г. В. Ф. Гегель (1770-1831) трактовал суть человеческой жизни как производное от истории. История, память — они-то и делают нас человеками, и еще — знание смерти: «Смерть через человека». Ибо знание смерти заставляет нас желать ее другим, чтобы продлилась наша собственная жизнь. В этом вся суть борьбы за власть. Не то все это! — подумал Герцог, готовый посмеяться над своим отчаянием. Дразню я их всех — Неру, Черчилля, теперь Айка, которому я собираюсь преподать Закон божий. Хотя здравая мысль во всем этом есть. Без гражданского устройства человечество не развивается. Однако его цель — свобода. А чем человек обяжет себя перед Государством? В этом умонастроении после доклада Вашего Комитета по национальной стратегии меня разобрало неистовое желание докричаться, попытаться это сделать хотя бы на смешной манер. Или мне просто отшибло мозги, что я полез к ГОЭВу (Главнокомандующий объединенными экспедиционными войсками) с мыслями о Смерти и Истории, с издевательскими цветочками, произросшими из горячечного жара и неистраченного пыла. В конце концов, если мы всего-навсего живой образец минерала, бегающего по орбите вокруг солнца, то с какой стати эта заносчивость, эти высокие запросы? меня подмывает дать свой вариант известного Закона Грешема:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я