https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


А кто уж тут спит. Все приоткрылись, смотрят, чья возьмет. Уже не о Сморчке речь, дело престижем пахнет. Даст послабку Сыч, и пойдет сыпаться его молчаливая рабская империя. Кто станет тогда бояться, за корку служить?
— Та-эк, — произносит Колька Сыч и медленно лезет рукой в карман. — Остренького на закуску захотелось? А, Бонифаций?
— Если достанешь ножик, — предупреждает Боня, голос у него твердый, — измолотим всей спальней. По частям себя не соберешь.
Боня стоит перед Сычом и нисколько его не боится. Смотрит сверху вниз, презрительно губы кривит. А детдомовцы вокруг сбились, кто с чем. С подушками, с поленьями… Грач горшок от цветов прихватил.
И Купец, что рядышком стоял, уже из-за окна выглядывает, следит, чем дело кончится.
— Убирайся отсюда и никогда не приходи! Не пустим! — говорит Боня прямо в лицо.
Оглянулся Сыч, глазки забегали. Нутром почувствовал опасность. У каждого против него накопилось столько, хоть отбавляй. Навалятся кучей, живого места не оставят. Ни один лазарет не склеит тогда Кольку Сыча. А он еще себе нужен…
Он себя любит, бережет от любых потрясений военных, а паче тыловых. Чужими руками привык брать, страх наводить на своих ближних, пугая их друг другом.
Не углядел, прошляпил придурков и шакалов. Первое упущеньице. Сморчка в зародыше придавить надо было. Второе. Боню не пристращал как следует — третье. Он бы молчал, ходил бы паинькой. А нет, погнал бы от детдома к детдому, по всему пригороду, научил свободу любить.
А сейчас время отступить, укротиться, уйти неслышно. Позорно, но за позор он заплатит. Единолично и единовременно, как говорят.
— Ну, ладно, ладно, — отступает Сыч, крутя головой, чтоб ненароком не стукнули. — Не прощаюсь!
Прыгает на подоконник, на улицу. Попадает прямо на голову Купцу. Тот завопил от неожиданности больше, чем от боли.
Сыч ему со зла шурнул кулаком:
— Не стой на пути, трус паршивый! Детдомовцы высунулись в окошко, захохотали. Грачев крикнул ему:
— Правильно, Сыч, бей своих, чтоб чужие боялись!
— Ах, это ты, Грач! — оскалился Сыч. — Я и не знал, что ты умеешь пищать!
— Ну и что, что пищим, — отвечал Грачев. — Зато по-своему, а не по-твоему.
— Пой, птичка, пой, пока не попала кошке в лапы! — только и нашел слов Сыч. Видно было, как он бесился. А тут еще Кузьменыши подали голос. Прямо хором закричали:
— Ты, Сыч, нам не угрожай. Мы тебя нисколько не боимся.
А Толик добавил:
— Васька — человек, а ты зверь, Сыч! Зверь!
— Змея без жала, — сказал Боня и засмеялся. И все засмеялись.
Когда врага бьют, это еще не поражение. Его могут и при битье уважать. Но когда над ним смеются… Вот где крах.
Понял это Сыч, отпихнул скулящего Купца, показал в окно кулак.
— Смейтесь! Не пришлось бы только плакать кровавыми слезами!
— Первый и умоешься! — кричат.
— А ты, Боня, жидовская харя, смотри! Наизнанку вывернем!
— Сам смотри, — кричит Боня, усмехаясь. — Второй раз не выпустим. Руки-ноги перетасуем, а в милиции скажем, что так и было.
— Ха-ха-ха! — заревела спальня.
На втором этаже окна распахнулись. Девочки выглядывают, тоже смеются, показывают на Сыча пальцем.
А тут Грач горшок бросил, как бомба разорвался он у ног Сыча. Отпрянул тот, да поскользнулся на снегу.
Заорал детдом, засвистел, заулюлюкал.
Побежал Сыч, прихрамывая, за сосны, проклиная Купца и шепча угрозы.
— Увидим! Увидим!
А что можно увидеть после того, что все видели? Лето перекантуется Сыч по пригороду, а осенью рванет на Кавказ в поисках сытой и легкой жизни.
— 31 —
На рассвете пошел снег. Он падал отвесно, возникая из серой мглы, и таял, ложась на черную воду.
Все скрылось от глаз за его густой завесой. А потом он поредел, открылись доселе невидимые берега, проявленные как на негативе. Белые деревья, белые дома и белые лодки около белого причала. Все это вокруг темной воды.
Снег Андрею не показался холодным. Странное было ощущение, но после жгуче-ледяной воды хлопья, падавшие на голое тело, казались почти теплыми, липли, приятно щекотали кожу.
Андрей задрал вверх голову, стал ловить снег ртом. Но тяжелые крупные хлопья сразу же забили глаза, и нос, и рот. Он провел по лицу ладонью, как умылся.
Посмотрел на своего спутника; — Как там по-испански дом?
— Каса, — отвечал Шурик.
— Тоже ничего. Но дом лучше. Поехали-ка домой!
— Значит, все? — спросил Шурик, вовсе не обрадовавшись.
Ночные поиски не прошли для него бесследно. Похудел, осунулся, стали заметней глаза. Он будто и сам стал другим. От вчерашнего запуганного и отчаявшегося мальчика не осталось и следа. Появились сдержанность, решимость, даже злость.
Он заставил себя вторично прыгнуть в воду, а потом нырять столько, сколько нырял и сам Андрей. Видно было, что давались эти ныряния не легко.
— Все, — подтвердил Андрей.
Они погребли к берегу и, только выйдя на него, почувствовали перемену вокруг и свою собственную усталость.
Уезжали летом, а вернулись зимой. Уезжали с надеждой, пусть самой крошечной. Вернулись безнадежные.
Солдат накрепко привязал к причалу лодку, посмотрел на озеро. Мысленно попрощался с ним, как и с его глубокой тайной, которую оставлял на дне.
Достал из лодки тряпочку, в нее была обернута винтовка. Единственное, что они нашли. Так он и пошел с этой тряпочкой в руках, нес ее до самого барака.
А тут посмотрел и выбросил. К чему она теперь?
Ввалились в комнату такие неподвижно усталые, застывшие, что не хватало сил присесть.
А их будто ждали. Заохали, забегали женщины, и среди них кнопка, принесли и заставили выпить по стакану самогонки. Потом нагрели таз воды, раздели и вымыли.
Кнопка, то ли усталая от долгой свадьбы, то ли от первого утреннего света, не показалась теперь Андрею молоденькой девчонкой, а женщиной с синячками и морщинками на утомленном лице.
О вчерашнем разговоре она и не вспомнила. Притащила Андрею мужскую рубашку и кальсоны, повела его тихим коридором в свою комнату. На кровати, на диване, на полу спали гости.
Проворно бросила на пол тряпки, велела ложиться, а сверху навалила всего, что было под рукой, и чем-то тяжелым накрыла ноги.
Андрей, едва согрелся, утонул в беспамятном и бездонном сне.
Очнулся, как после обморока, сразу. В комнате ходили и разговаривали люди. Было все то же утро. По расчетам Андрея прошло часа три, не больше. Но чувствовал себя он бодро.
Нашел в головах одежду, сложенную и сухую, и сапоги. Стал одеваться торопливо, но никто не обращал на него внимания. Бегала с посудой кнопка и на ходу улыбнулась ему, видать, так и не ложилась. И другие женщины суетились, занимались сборами жениха.
Теперь Андрей увидел его. Простой парень, русоволосый крепыш, ровня самому Андрею. Ни на шаг не отходил он от своей беременной, это было заметно, жены. А она почти девочка, худенькая, остроносая, с испуганными серыми глазами.
Велели присесть за стол. Посошок на дорожку. Разлили самогонку, стали чокаться и пить. Бабы завели, затянули:
Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья, А завтра рано, чуть светочек, Заплачет вся моя родня, Заплачут куры, порося-та…
— Пора! Пора! — завопил кто-то в дверях.
Новобранец поднялся, беспокойно оглядываясь.
Бабы заорали, заревели в голос. Обнимали парня, как и его жену, будто и она уезжала.
Андрей смотрел и думал, что провожали испанца русские бабы по-русски, с русскими песнями и русским плачем. Да и воевать он будет за Россию, как некогда воевали русские за Испанию.
Помогли ему надеть вещевой мешок, поправили лямочки. Торопливо совали недопитую бутылку в карман. Суетились, колготились, и все от общего состояния беды.
А потом улеглось, затихло. Все сели присмиренные, только двери поскрипывали, кто-то входил и выходил. Новобранец с мешком приспособился боком на стуле, обводя провожающих тревожно-сосредоточенным взглядом.
С шумом двинулись на улицу. А тут снова начались суматоха, визг и плач. Девочка-жена вдруг охнула и закричала обморочно:
— Не уходи! Как же я! Как же ребенок будет! Не надо! Не пущу-у! — И захлебнулась враз. Ее подхватили, отпаивали, утешали.
Теперь новобранец подошел к каждому и с каждым попрощался. Тут стояли не просто гости, а жители из других бараков. И с ними он попрощался, каждому пожал руку.
Дошла очередь до Андрея.
Вряд ли знал испанец, кто таков этот солдат и по какому здесь случаю. Шурик был в толпе, но ничего и никому он не сказал.
Подал испанец Андрею крепкую руку, произнес то, что произносил каждому:
— Прощай, браток! И дальше уже:
— Прощай, браток! Прощай, браток! Прощай!
Андрей подумал вдруг, что прощался он с парнем, как моряки перед смертельной атакой. В один бой им идти, но дорога, но судьба через войну у каждого своя собственная.
Заиграла яростно и пронзительно гармошка: «Прощайте, прощайте, пишите почаще, но только не знаю куда…» Кучкой, уже без жены, с одними провожающими, двинулся испанец в поселок Косино на призывной пункт.
Андрей собрался на станцию.
Шурику сказал:
— Ну, до свидания, что ли…
— Куда? — спросил Шурик.
— Туда же.
— Может, все-таки мне с тобой пойти?
— Хватит, — произнес по-доброму солдат. — Береги и не огорчай бабку. Как там по-вашенскому победа?
— Виктория, — сказал Шурик.
— Вот так-то!
Тропкой, а потом дорогой вышел солдат к железнодорожным путям и направился вдоль полотна к станции. Шагал, оставляя рыжие от липкой глины следы.
Навстречу шел поезд, и солдат отступил к краю, отвернув лицо. Только когда миновали первые вагоны, он увидел и вдруг сообразил, что это его эшелон, углядел и узнал вагон свой, даже показалось, что расслышал пронзительный голос Гандзюка.
От снежной метели, поднятой движением, заслезились глаза. Но он смотрел и смотрел на мелькающие вблизи колеса, на теплушки, на двери, на окна…
Отгрохотало, с вихрем и ветерком, и унеслось в неведомое. А он остался, как брошенный, на путях.
Нагнулся к белому рельсу, приложил ладони, он еще был теплый, еще пульсировал, как живой. Но все тише и тише был стучок.
— Чего сидишь? — спросила железнодорожница, в шинели, толсто укутанная баба.
— Ушел, — сказал Андрей. — Кто ушел-то?
— Поезд ушел.
— Так другой будет. Только ты его не тут ждешь. Встал солдат, пошел за женщиной следом. Вдвоем, казалось ему, легче идти. С Шуриком было бы легче, и с Васькой своим тоже… С Васькой было бы совсем легко.
— Вот морока-то какая насыпалась, — произнесла женщина, оглядываясь на солдата. — Говорят, что примета нехорошая.
— Примета? — спросил солдат.
— Ну да… Снег на зеленые листья… Ударит по молодняку.
По шпалам вдоль рельсов, которые увели его эшелон, направлялся Андрей прямо на станцию Люберцы. Он знал, что там должна быть военная комендатура. Шагал он теперь открыто, не хоронясь: незачем было хорониться, даже наоборот, вдруг захотелось, чтобы выскочил невесть откуда в серых сумерках знакомый патруль с дотошным лейтенантом-бухгалтером во главе и с рыжим разбитным солдатиком, славным, в общем, парнем. Теперь бы Андрей смог по совести поговорить, открыться бы им, что пережил-передумал и к чему теперь пришел. А путь свой прямой линией, вот как эти рельсы, проложил он к фронту и никаких препятствий для этого не видел. К фронту, где будет он иметь свое солдатское оружие, свою ненависть к оголтелому врагу и свое бесстрашие, ибо он пережил страх.
Но как бывает в таких случаях, никто не попадался на пути Андрея в этот ранний час, ни патруль, ни даже военные. Беспрепятственно дошел он до громоздкого бетонного моста через железную дорогу, потом до станционного моста и, легко перешагивая через блестящие, добела отшлифованные рельсы, поднялся на каменную платформу. Здесь уже толпился народ, едущий на работу в Москву.
Пересекая платформу по одной, зримой только ему, Андрею, черте, ведущей к цели, он не глядел по сторонам. Случайно кинул взгляд в сторону, где несколько дней назад стоял его эшелон. Там сейчас остановился санитарный поезд — зеленые пассажирские вагоны с красными крестами на бортах. Около вагонов, где обычно стоят медсестры да несколько выздоравливающих бойцов, сейчас суетились люди, выводили, выносили кого-то, а здесь, где был Андрей, все стояли, подойдя к самому краю, и настороженно смотрели. Андрей тоже заинтересовался, подошел, посмотрел.
Он увидел, как из узких вагонных дверей с вертикальными неудобными ступенями какие-то женщины в белых халатах, военные в бушлатах и сапогах и просто люди в темных ватниках выносили детей и ставили, сажали, а то и клали тут же у рельсов на землю.
— Блокадные… Ленинградские… Из Вологды привезли .. — было произнесено в толпе, рядом с Андреем.
Никто никак не среагировал на эти слова. Все знали, что такое блокада и что такое Ленинград. Но было в детях что-то такое, что люди, и не слышавшие последних слов, останавливались и замирали, не в силах оторвать глаз. А за ними подходили все новые и так стояли, выстроившись на краю платформы и забыв про свой поезд.
Люди видели на войне все. Их ничем ни удивить, ни поразить было нельзя. Но вот они смотрели, а кто бы посмотрел на них: столько боли, скорби, мучительной жалости, потрясения, страдания, но и горькой радости было в их глазах. Ибо, хоть это были дети войны, жалкие обгарки на черном пепелище, но это были живые ;дети, спасенные и вынесенные из гибельного пламени, а это означало возрождение и надежду на будущее, без чего не могло быть дальше жизни и у этих, также разных на платформе людей.
У них. И у Андрея.
Дети были тоже разные. Но что-то их всех объединяло. Не только необычный цвет лица, сливавшийся с выпавшим снегом, не только глаза, в которых застыл, будто заморозился, навсегдашний ужас блокады, не только странные неразомкнутые рты.
Было в них еще одно, общее — и в облике, и в тех же лицах, и в губах, и в глазах, и еще в чем-то, что рассмотреть можно было лишь не поодиночке, а только когда они все вместе, и что выражалось в том, как вели они себя по отношению друг к другу и к взрослым, как стояли, как брались за руки, выстраивались в колонну, — и можно выразить так: дети войны. Страшное сочетание двух противоестественных, невозможных рядом слов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я